Пробуждение

La naissance (пробуждение)

Заметки анестезиолога

Предисловие
Что-то здесь я приукрасил, что-то - преувеличил, кое-что (невыгодное для меня) - преуменьшил, о чём-то вообще умолчал. Кое-что произошло не совсем так, как было, а кое-что, вполне возможно, и вообще не случилось на самом деле. Во-первых, я – писатель, и могу сочинить всё, что моей душе угодно, а во-вторых, я - человек, могу что-то и забыть. В-третьих, что-то произошло, возможно, вообще в другой, параллельной реальности. Так что, уж извини, дорогой читатель. Моё дело изложить факты, а твоё - выбрать, какие из них правда, а какие – немножко вымысел. Главное, чтобы ты понял, что реальностей много, выбираешь свою реальность только ты и какую ты выберешь, в той тебе и жить. Как-то так...

Первый раз я проснулся после девятимесячного сна, изгоняемый сильной и непреклонной мышцей из уютного и теплого маминого живота навстречу розовому рассвету некоторой надежды 60-х. Я тогда еще ничего не понял, кроме того, что мир вокруг меня сильно изменился и надо как-то привыкать жить в нем. В меня сразу ворвался поток ощущений – зрительных, слуховых, тактильных, вкусовых и еще Бог знает каких - и во всем этом надо было как-то разобраться. И еще не раз мне приходилось переходить в новую реальность. Я перебирался из одного подмира в другой: то, сопровождаемый сухой рукой бабушки, в реальность детского сада, то, ведомый на первых порах тёплой и родной рукой мамы, а потом - долгом ученика - в интересную и скучную, влекущую и отталкивающую, лживую и откровенную параллельную реальность школы. Я думаю, что реальность школы была все-таки параллельной. Если бы она была перпендикулярной - было бы совсем плохо. Потом в один прекрасный день, не без усилия уже своей воли и старания, я пробудился уже студентом и, уже будучи им, осваивал новые реальности ускоренных и перестроечных 80-х.

Из института я вышел анестезиологом-реаниматологом. Я уводил пациентов в глубокий сон и потом пробуждал их к новой жизни. Я был хозяином их снов. Мне это нравилось. Нравилось наблюдать, как пациент уходит глубоко в себя, как сужается его зрачок, делая пульс анестезиолога ровным и спокойным и обеспечивая ему его собственный спокойный сон в ближайшую ночь. Правда, сны в наркозе пациентам очень редко снятся. Но всё-таки это был сон, после которого следует пробуждение. Человек проваливается в забытьё, где не чувствует ничего, что с ним происходит и затем выныривает в этот мир немножко новым, без желчного пузыря или с новеньким блестящим тазобедренным суставом. Жизнь идёт дальше. Пациент не так много пропустил и сумеет быстро её нагнать. Правда, бывало и другое. Пациент не просыпался вообще. Такое иногда случается, к сожалению. Если человеческий дух бывает необычайно силён, то человеческая плоть предательски слаба и беззащитна. Какие-то несколько граммов свинца или пара ударов ножом способны превратить здоровое и крепкое тело, ещё час назад жившее и хотевшее жить, в бессмысленный мешок мяса, лежащий на операционном столе, из которого катастрофически быстро утекает жизнь, несмотря на все старания хирургов и анестезиолога. Тогда в отчаянии зрачок человека начинает расширяться, чтобы впустить как можно больше света в угасающий мозг и пробудить его. Если жизнь навсегда покидает тело, зрачок становится бездонной чёрной дырой, в которой можно увидеть только смерть. Смерть всегда абсолютно чёрная, потому что поглощает любой свет и оттуда нет никакого ответа. В этих редких, слава Богу, случаях мне хотелось верить, что смерть забрала только тело, а несколько Джоулей души улетели далеко, туда, где все время светло и где её уже не достанут ни свинец, ни нож, ни какая-либо другая грязь этого мира.
Вступив в большую жизнь и начав работать, в один прекрасный день я с удивлением для себя понял, что она, оказывается, обладает очень интересным свойством - она становится все сложнее и сложнее. Ты узнаешь всё больше и больше, умеешь что-то делать лучше и лучше, но это не упрощает твою жизнь, а только усложняет. Если пытаешься в ней разобраться, она обрастает всё большими знаниями, деталями, условиями, обстоятельствами и вопросами. В уравнении жизни появляются все новые и новые составляющие и коэффициенты, которые надо прибавлять, вычитать, умножать и делить друг на друга. К этому прибавляется ещё и опыт ошибок, висящий камешком на твоей шее. Вдобавок к этому, в этот период мутных реалий 90-х я пару раз на время проваливался куда-то вбок ещё в другую предметность, с искривлённым временем и пространством - гадкую больничную. Этот переход, отрезвляюще неприятный, произошёл, когда я нащупал вдруг у себя лимфоузел размером с пол-яйца (так было написано в гистологическом анализе биоптата на атипичные клетки, взятого из него). И это было не пробуждение, а наоборот, ступор. На сей раз причиной перемен был исключительно я сам, а, вернее, какой-то странный процесс, медленно, но непреклонно происходивший внутри меня, причем абсолютно без спросу. Такое иногда бывает, что организм начинает что-то делать, что идет в разрез с твоими планами – то зуб разболится ну совсем некстати, то спину потянешь или ещё что-нибудь. И вот, ты, беспомощный, пытаешься отдать команду своим мышцам, ищешь спасительную позу. Когда внешний мир живет не по твоим законам - это понятно и объяснимо. И даже когда твой собственный внутренний мир, твои собственные органы работают по-своему, это расстраивает, но ты знаешь, что с больной спиной или зубом можно справиться известными средствами. Но на этот раз в организме шёл непонятный процесс, который нельзя было уговорить анальгином, грелкой или ипликатором Кузнецова. Ты практически беспомощен перед тем, что сидит в твоём теле. Что является частью тебя, но чуждо тебе. В конце концов, искусные руки хирурга, а также достижения в области фармакологии вернули меня в нормальную жизнь, правда протащив через этап тошноты и рвоты. Но это бывает, на плохой дороге укачивает. Помогали соленые огурцы, квашеная капуста и церукал. Это нормально.
Затем жизнь вроде стала налаживаться и даже появились какие-то направляющие рельсы, чтобы не сбиться с пути, но так уж устроен мир, что ничего постоянного не бывает. Стечение обстоятельств, не без участия моей доброй воли, вновь привели к смене реальности. Заботливая рука свыше перебросила стрелку и рельсы привели меня в Германию, где я работал два года. Родина далёких и забытых предков серьёзно повлияла на мою психику и жизнь, сначала перемешав всё внутри, а затем расставив многое по местам. Примерно так происходит трансформация из куколки в гусеницу и далее в бабочку. Гусеница, нажравшись до отвала, уходит полностью в себя, чтобы переосмыслить прошлую жизнь и начать новую. Причём переосмысливает настолько кардинально, что превращается, как я прочитал в одной умной статье, буквально в бульон внутри кокона. Наверное, природа придумала такой трюк специально для полного стирания памяти, чтобы будущая бабочка, сотворив себе из белкового киселя не только новое тело, лапки и главным бонусом красивые крылья, но и новую память, могла свободно и легко летать, забыв навсегда про ползучее прошлое. Люди, к сожалению, не бабочки, и все воспоминания о предыдущей жизни на Родине остались при мне, правда во многом изменили оценку и эмоциональную окраску. Смена страны, не вызвав во мне особо сильных ностальгических реакций, произвела кое-какие существенные и необратимые структурные изменения. Вряд ли до этого я был похож на яйцо, но в Германии я стал гусеницей-эпикурейцем, радующейся жизни и уверенно и планомерно набирающей вес. Бабочкой с крыльями я стал потом, когда я попал во Францию. Но об этом позже.
Пока же, для прохождения стадии гусеницы, я начал работать анестезиологом-реаниматологом в больнице одного северо-западного немецкого городишка. Город был тихим и небольшим, по московским меркам. Обойти его можно было за час. Если растягивать удовольствие, кушая по дороге мороженое и читая все таблички на домах о принимающих адвокатах, советниках по налогам и врачах - за два. Но больница была внушительная, районного масштаба. И в ней занимались практически всеми макро- и микропроблемами организма, доступными для выявления качественными немецкими приборами и точной немецкой лабораторией. Не было только кардио- и нейрохирургии. Как любая работа в Германии, работа врача представляет собой конвейер. Но хорошо налаженный и обеспеченный. И, как ни странно, работа на таком конвейере своей высокой эффективностью существенно повышает самооценку на определённом этапе развития человека. У меня был как раз такой этап и гусеница, подпитываемая сознанием собственной важности и умелости, развивалась очень успешно. Она толстела, в комфортных условиях оттачивала трудовые навыки, учила язык и в свободное от радостного труда время потребляла благотворно воздействующее на весь организм и на лимбическую систему добротное пиво и познавала окружающий мир с доступной ей высоты. Окружающий мир радовал предсказуемостью, сравнимой с графиком отливов и приливов, который знает наизусть любой житель любого приморского города. Упорядоченность, возведённая в ранг закона, была во всем - расписании движения автобусов, воскресных прогулок соседей, открытия магазинов, уборки улиц. Изредка, конечно, случались сбои. Человеческая жизнь, даже немецкая, пока далека от совершенства космических циклов. Кто-то внезапно заболевал, где-то случался пожар или авария и тогда размеренный статус города нарушал тревожный и чуждый вой сирены. Город бросал нужные силы на устранение деструкции, восстановление заведённого порядка и расписания, трудолюбивые немецкие пчёлы в красивой униформе пожарных, врачей, полицейских или рабочих выстраивали повреждённые ячейки местной кристаллической решетки мироздания, сирена смолкала и вскоре жизнь текла, как и прежде, степенно и величаво, как Рейн в районе Майнца.
Немецкая реальность нравилась мне, пожалуй, больше всех предыдущих. Внешний порядок очень способствовал установлению внутреннего порядка. Очутившись в Германии, в данности, отличной от российской, вдруг понимаешь, что существует, оказывается, нормальная жизнь с нормальными закономерностями. Гусеницам открываются заманчивые и, самое главное, хорошо предсказуемые перспективы. Они понимают, что деревьев и кустов хватит на всех, пусть не элитных сортов, но обычной, средней калорийности, и их счастливая насекомая старость обеспечена. Есть, конечно, определённые проблемы, но алгоритмы их решения тоже изучены и налажены. В этом ключе я и обживался, старательно работая, как и положено настоящему немцу. В свободное время я ездил по Германии, заезжал тройку раз к родственникам в других городах и общался с немцами. Последнее, учитывая, что я приехал в Германию совершенно один, не только доставляло мне удовольствие, но и было жизненной необходимостью, особенно на первых порах. Моя не очень коммуникабельная натура, перемещенная в чуждое по рождению, воспитанию, устройству и языку государство и испытывавшая в начале сильный дискомфорт и фрустрации, сумела-таки мобилизоваться и найти удовольствие от общения с немцами. Этому немало способствовало положительное и внимательное отношение большинства их ко мне, за что я очень благодарен им до сих пор, особенно Аньес и Штефи. Я, конечно, тешу себя надеждой, что и они с положительным настроем (а Аньес и Штефи с чуть учащенным сердцебиением) вспоминают время, проведённое со мной. Но это уже неважно. Новая реальность часто стирает своим ластиком старые дорожки и путает след. Оглядываешься назад, и понимаешь, что иногда бывает трудно рассмотреть прошлое через тот бурелом, который ты прошёл по дороге из одной реальности в другую. Оно было, это светлое прошлое, но сделало своё светлое дело и прошло. Кстати, в Германии я понял одну истину. Женщина в Германии такая же женщина, как и у нас. Она всегда даст больше, чем её просят. И в хорошем и в плохом. Это её неотъемлемое свойство.
В больнице сложилась одна компания молодых людей, в которую меня со временем приняли. Она получилась интернациональной, так как там оказались кроме меня и десятка коренных немцев ещё два поляка, серб и словак. Общались мы свободно, никого не волновала национальная принадлежность, хотя без шуток в национальный огород каждого не обходилось. Но шутки были безобидные. Все были равны. Периодически компания ходила по пятницам в бар. Обычно пили пиво, но по особым поводам переходили на текилу. Я не всегда присоединялся к ребятам, потому что часто дежурил по пятницам. Помню, на второй раз моего участия в посиделках, на этапе присматривания ко мне, разговор зашёл о России, политике, водке и прочих российских атрибутах. Немцы осторожно изучали меня с нерабочей стороны. С жизнью в России в целом они уже были в основном знакомы по рассказам иммигрантов, работавших в клинике кто врачом, кто санитаром. Я лишь закрашивал некоторые оставшиеся белые пятна в знаниях немцев о далекой холодной стране. После того, как мы подробно выяснили, как, с чем, с кем и по какому поводу надо пить водку, что пить на следующий день и как остановиться, с водки мы перешли на баню и потом на русских женщин. Юрген, больничный ловелас и врач-уролог без комплексов, близко знакомый с половиной медсестёр в клинике, спросил, как охмурять русских девушек и как они вообще в сексе. Тут я вспомнил фразу какой-то нашей женщины на одном из первых телемостов между СССР и США о том, что в СССР секса нет. С делано грустным лицом я её повторил. Повисла неловкая тишина, но я быстро объяснил ситуацию. Компания ржала долго. На следующий день фразу об отсутствии секса в России знала уже вся больница и ещё пару недель мне в шутку сочувствовали, кое-кто предлагал помощь в этом деле, адреса и т.д. Я подыгрывал и говорил, что это было в СССР и что сейчас, после падения железного занавеса ситуация потихоньку нормализуется и что, в принципе, я, знакомый с успехами Германии в съемках видео на эту тему (только понаслышке, конечно же), и приехал, чтобы восполнить пробелы в прошлом и основательно перенять богатый немецкий опыт.
Часто я ходил в кафе в другие районы, где меня никто не знал. Я садился в углу, делал заказ - что-нибудь лёгкое с бокалом пива или вина - и наблюдал за людьми. Отсутствие знакомых освобождало меня от необходимости вести разговор и делало меня сторонним наблюдателем жизни, текущей пред моими любопытным глазами. Играла музыка, люди общались между собой, вспоминали прошлое или сегодняшний день, строили планы, заводили знакомства, иногда выясняли отношения. Они общались словами, глазами, движениями. Всё тело и даже часть пространства вокруг человека преобразовывались и представляли собой маленький живой театр при свечах, где играли ещё не написанную пьесу. Невидимый автор писал текст на ходу, и пьеса игралась только один раз. Тёплый свет свечей подчеркивал игру актёров, музыка тихонько подыгрывала действию, официанты быстро и умело, как фокусники, меняли реквизит, разговор тек невидимыми потоками, улетая вверх. Завтра будут другие актёры, другие драмы, другая микрореальность. Это жизнь. Это нормально.
Иногда вечерами или даже ночью, если на следующий день у меня был выходной, я просто гулял по городу. Город напоминал мне спящего великана, распластавшегося на огромной кровати. Как всякий спящий человек подаёт во сне признаки жизни - храпит, подрагивает ногой и ворочается, так и город давал о себе знать то сиреной скорой помощи, то свистком полицейского, то звуком закрывающейся двери или мусорного бака. Это тоже нормально. Любое одушевлённое существо подаёт признаки жизни. Город тем более. Но кроме этих звуков ничто больше не мешало мне изучать его ночную сторону жизни. Люди запирались в своих домах и город уходил в себя. Пустые улицы удивлённо встречали блуждающего одиночку, но пускали прогуляться по своим извилистым маршрутам.
Я любил такие прогулки в одиночестве. Одиночество! Я мог бы написать о тебе поэму. Я благодарен тебе, как величайшему дару, не сравнимому с золотом самой богатой сокровищницы. Одиночество, отделяя меня от мира себе подобных, стирало границу между миром фантазий и реальным миром и открывало мне врата в другое пространство - без времени и направлений, без начала и конца. Одиночество научило меня думать и не думать. Молиться и медитировать. Одиночество посылало мне крепкий ветер свободы в лицо, я расправлял крылья, делал шаг в пропасть и парил в восходящих потоках вдохновения высоко над землёй, там, куда не может подняться ни одна тварь земная ни наяву, ни во сне.
Свобода одиночества подарила мне и свободу передвижений. За эти два года у меня было время, ничто меня не держало в стенах общаги, и я объездил много мест в Германии и немного в Австрии. Путешествие - это не только само собой разумеющиеся новые впечатления, новые открытия. Это ещё и особое состояние. Состояние ожидания. Ожидание открытия, ожидание нового. По крайней мере, пока ты молод. Возможно, в старости люди путешествуют, чтобы оживить воспоминания. В молодости тебе плевать на них - у тебя нет воспоминаний. Все, что было в школе, а потом и в институте, было чрезвычайно важно для тебя, но как только ты её закончил, ты понимаешь, что всё, что было до этого - увертюра к более масштабному и грандиозному произведению. Ты устремлён в будущее и пока только копишь эти воспоминания, чтобы было, чем заняться в старости. Когда она наступит, ты, как корова ночью, будешь пережевывать эту жвачку давно прошедшего, перемалывая по десятому разу съеденную травку былого и, вполне возможно, твой старческий мозг добавит новые события или приукрасит реальные. Но сейчас ты ещё молод, ты просто наслаждаешься новым, что открывается тебе, но уже достаточно зрел, чтобы получать удовольствие ещё и от предвкушения этого нового. Следующего поезда на пересадке, который увезёт тебя в другой, незнакомый город. Следующего поворота, за которым тебя ждёт новое открытие. Ожидание новых лиц, новых гор, закатов и рассветов. Ожидание вообще одно из самых прекрасных и продуктивных состояний человечества. Нуль-пространство, бездействие, переходное состояние из действия в действие. Ты наблюдаешь за проходящими людьми, у всех у них дела, все они куда-то спешат. Вавилон... А ты пребываешь в подвешенном состоянии временного беспризорника и вокзальная собака становится твоим другом, потому что зависла в такой же концепции ничегонеделания "здесь и сейчас". Сколько прекрасных идей рождено в ожидании, сколько дел задумано за чашкой кофе, за удочкой, в ожидании прихода сантехника или привоза шкафа. А сколько дел не сделано за это время, слава Богу! Благословенно время ожидания! Представьте себе, например, ожидание поезда на пересадке на вокзале где-нибудь в маленьком австрийском городишке Вёргль. Само название этого игрушечного городка уже многого стоит. Посмакуйте, покатайте его языком, почувствуйте, как мягко и уютно оно тает во рту. Как будто гномы слепили и этот город, и название-шарик, вставив в середину букву "р". Но "р" немецкое, ненастоящее. Оно мягкое, как котёнок, и ещё больше смягчается окончанием "ль". На этой станции хочется выйти и подышать воздухом, даже если ты едешь дальше. Так вот. Поезд уже ушёл, все пассажиры в количестве двух человек уже рассосались. Твой следующий поезд до Кицбюэля - тоже неплохо, да? - будет через сорок минут. У тебя есть драгоценнейшие сорок минут, на которые ты временно выпал из вечного броуновского движения человеков по Земле. Ранняя весна, на вершинах окружающих гор лежат охапки снега, но ниже определённой черты он уже стаял, отступая перед неуклонно приближающимся теплом. Ты сидишь на лавочке на пустом перроне, чувствуешь через куртку лучи набирающего силу солнца, и ты счастлив. Счастлив, потому что тебе никуда не надо идти. Ты можешь сидеть и наслаждаться воздухом, горами и тишиной. Уже вовсю поют птицы и жизнь пробуждается для весеннего торжества. Радость тепла и тепло радости разливаются по телу от весны, от солнца, и просто от твоей молодости, дающей тебе неописуемое ощущение необъятного пространства впереди. Через час ты приедешь в этот Кицбюэль и будет, конечно, здорово от новых впечатлений, но это будет уже не то, потому что там ты хотел осмотреть город, пообедать и зайти к знакомому в местную больничку, с которым раньше работал. А здесь, сейчас, ты сидишь, как брошенный плюшевый Бобик на скамейке, под открытым небом, никому нет до тебя дела, и ты, свободный и гордый, наслаждаешься этим статусом одиночки, отверженного. Такое ещё бывает, когда ты сидишь на виндсёрфинговой доске на волнах у берега. Ты смотришь на море и ждёшь ветра, который поднимет твой парус. Небольшие волны покачивают твою доску и плюхают в её днище на носу, но большого ветра нет, и ты просто любуешься морем в ожидании хорошего, настоящего сильного ветра, способного унести тебя вместе с доской в открытое море, где ветер будет ещё сильнее и где ты устанешь, но вдоволь насладишься полётом по волнам. Это будет, но позже. А пока у тебя внутри странная атмосфера ожидания и спокойствия. Это ценное состояние неделания. Это чистое проявление Джа. Состояние дзен. Состояние тишины, молчание. Точка сборки, в которой возможно всё. Момент истины. Состояние привязанной лодки, тишины, когда нет ветра, нет волн. Состояние неустойчивой равновесности шарика, находящегося на вершине холма и готового двинуться в любом направлении. И на тебя снизойдёт небольшое просветление, если ты воспользуешься этим моментом. Или, например, самолёт. Те полтора часа, что есть в твоём распоряжении перед посадкой и которые ты тратишь на шатание по сверкающим магазинам беспошлинной, но пошлой торговли, или на кружку пива, являются бесценным подарком судьбы, предоставляющей тебе возможность "зависнуть" в этом безвременьи, посозерцать тоскливый аэропортовский пейзаж за огромным толстым стеклом и с высоты своих лет полюбоваться изнывающими и выворачивающимися наизнанку от тоски и безделья детьми. Это очень ценное время, кто понимает. Но вот наконец ты садишься в самолёт, он взлетает и переносит тебя в другой мир. Ты опять оказываешься в этом ненавистном для тебя подвешенном состоянии. Так ведь, читатель? Ты считаешь это время безвозвратно потерянным? А ты попробуй немного по-другому взглянуть на него. Посмотри в окошко. Там ты увидишь мир солнечного, бескрайнего бело-розово-голубого пространства. Может быть поэтому новорожденным подбирают голубое или розовое белье и одежонки-распашонки? Это цвета полной безмятежности. Это цвета надежды, веры и любви. Ребёнок ещё не знает ни проблем, ни боли, ни забот, ни отчаяния. Только один раз он испытал что-то непонятное, когда рождался на свет, когда оказался вдруг в незнакомом месте, окружённый звуком, светом, давлением. Но тут же мама приняла его в свои тёплые объятия и на какое-то время он вернулся в царство безмятежности, окружённый бело-голубым или бело-розовым сиянием, изредка прерывая состояние покоя из-за необходимости сменить подгузник или перевернуться на другой бок. Так и в небе. Лежащие внизу плотным одеялом облака отделяют тебя от суетного мира, и ты оказываешься в беспредметной мягкой легкой сказке, в которой возможно всё, пока ты не приземлился на эту грешную землю. Не торопись, туда ты всегда успеешь.
Но... Свобода одиночества и путешествий коварна и опасна. Чем дальше ты уезжаешь от дома, гонимый желанием вырваться из домашних оков, от работы, пробок, суеты, повседневных дел и вздохнуть полной грудью сладкий воздух свободы, тем сильнее натягиваются ниточки, связывающие тебя с близкими людьми. Связи никуда не исчезают. Они натягиваются и ты, пребывая на свободе, острее чувствуешь натяжение этой нити. Беспокойство туберкулёзника, которое спихнуло тебя с насиженного места, сменяется другим, ностальгическим беспокойством изгнанника. Ты понимаешь, что здесь хорошо, но здесь чужая земля и здесь ты временно, пролётом. Как бы ни казалось это место сказочным и прекрасным и как бы ни хотелось здесь остаться. Ты здесь так, побродить, поглазеть, показать себя, поплавать, поесть фруктов да вернуться туда, где находится второй конец невидимой верёвочки, напоминающей о том месте, где тебя ждут и помнят. Бывает, конечно, что жажда свободы настолько велика, что можно забыть о прошлом. Особенно, если это прошлое мрачное и пустое. Тогда ниточки рвутся, и ты оказываешься абсолютно свободен и раскрепощен. Ты перестал быть марионеткой в чьих-то руках... Но всё равно, когда-нибудь наступит момент, и ты обменяешь свою столь желанную и дорогую свободу на насущную и естественную необходимость в другой живой душе рядом, которая будет присутствовать с тобой днём и ночью. Которая, связав тебя по рукам и ногам, подарит тебе нечто большее – любовь. И эта любовь, как первый величайший дар, давший тебе свободу в момент твоего рождения, и отнимет потом у тебя эту свободу, несчастный.

Так я и жил в Германии, почти счастливо и почти гармонично совмещая работу с редким отдыхом, но, как говорят философы, не всё, что вероятно, неизбежно, но всё то, что неизбежно, то и вероятно. Произошло то, что было вероятно и стало неизбежным - настал один прекрасный день, когда я понял (и здесь как нельзя лучше подходит английский глагол realised), что устал от немецкой действительности, порядка и предсказуемости. Нет, я не искал приключений на свою голову. Я просто был молод и мои молодые мозг и душа искали большего, чем спокойная размеренная жизнь. Примерно такое же происходит осенью с утками. Они начинают суетиться, махать крыльями и крякать друг на друга, чтобы выразить одну, если можно так сказать об утках, мысль - пора лететь. Вот и я понял, что настало время съездить в мечту своей юности. Во Францию. Во времена Советского Союза мечта съездить в какую-то другую страну была, в зависимости от национальности и воспитания, или несбыточной и быстро проходящей легкой фантазией или старательно скрываемой надеждой. Надежды я такие, хоть и был наполовину немцем, не питал, а были только две фантазии - побывать в джунглях и во Франции. Первая мечта была взлелеяна выдумками деда, на ходу сочинявшего истории о наших с ним невероятных приключениях в Африке. Это было здорово, но в глубоком детстве и позже её сменила вторая мечта-фантазия, появившаяся в результате чтения Дюма, увлечения шансоном и изучения вместе с мамой втихаря от отца французского языка. Я, как Шри Ауробиндо, мечтал об этой стране, и единственная разница между нами была в расстоянии до мечты. Эта мечта сохранилась, несмотря на время, припорошенная учебой, работой и недостатком средств. Она просто ждала своего часа.
И вот, в один прекрасный день, усвоив и переработав почти весь немецкий Вагнеровский романтизм, который остался в Германии, утомленный немецким бюргерским, но "правильным" практицизмом и имея два дня отпуска, я сел в поезд и направился в ближайший к немецкой границе французский город - Страсбург. Насколько разными бывают два берега у одной реки (один – пологий и ровный, другой – крутой и недоступный), настолько и у меня были разными внутренние чувства по отношению к Германии и Франции. Я говорю это не в обиду Германии и немцам. Германия - великая страна, с интересной и большой историей и великим трудолюбивым и талантливым народом. Я говорю именно о чувствах, о наших наклонностях и предпочтениях, зачастую очень странных, диктуемых какими-то глубокими отделами правого полушария (на которые не действует ни логика, ни даже сильное постукивание по черепной коробке), и определяющих наш иррациональный выбор во всем - от часов до жены. Почему один любит рок, а другой млеет и впадает в гипноз при первых аккордах бардовской песни? Никто не знает. Я ни разу не был во Франции, но она мне давно и определённо нравилась. Я думаю, я был не одинок на планете. Тот ореол французской легкой романтической романтики (отличный от немецкой практичной и целесообразной романтики), окружающий всё французское и воспеваемый в романах и рассказах, прочитанных мной до этого, не мог не повлиять на меня. Он настолько коварен, что действует даже на стойких немцев. Я видел, как менялись лица некоторых, с виду чопорных, немецких граждан и гражданок, когда поезд пересекал невидимую границу и въезжал на территорию Франции. На их губах появлялась легкая улыбка, а в глазах - смесь восторга, уважения и ещё чего-то еле уловимого. Наверное, понимания маленькой разницы между Германией и Францией.
Так или иначе, я заочно любил Францию, французский язык, французов и, само собой разумеется, француженок. И вот, маленькая мечта сбылась. После полугодовой ежедневной психической обработки чистыми немецкими улицами, постоянно свежевыкрашенными домами и всеобщим орднунгом я отправился туда, и упорядоченная кристаллическая решетка мировоззрения стала плавиться практически сразу после пересечения поездом границы и превращаться во что-то легкое и бесформенное с запахом французских духов и игрой полутени на картинах Мане. Даже от французских номеров на машинах веяло приключениями. Когда я вышел из Страсбургского вокзала в город, Франция полностью раскрыла мне широкие объятия, французская речь полилась вообще отовсюду и так свободно, что у меня захватило дух. Я стоял на площади перед вокзалом и решал, в какую сторону мне пойти. Мне показалось, что здесь даже небо было другое, а в следующую минуту я ненадолго позволил себе шальную мысль, что обратно я уже вообще не вернусь. Лотос обожания Франции распустился полностью.
Я шёл по Страсбургу и потихоньку терял рассудок. Строгий, аскетичный Тевтонский дух, проникший в меня за время работы в Германии из немцев, немецких аккуратных домов и просторного, светлого, с мощными деревьями Теотобургского леса, начал выветриваться из моих мозгов и по телу разлилось приятное тепло от вида обшарпанных оконных ставен на окнах старых домов, французской речи и запаха свежих круассанов и кофе из открытых кафешек. Я шлялся по старому городу, посидел в кафе на набережной, греясь на весеннем солнце и глядя на свисающие длинные ветви ив у самой воды и на неторопливые прогулочные катера с прозрачными крышами, скользившие по реке, потом зашёл в Страсбургский собор и слушал службу на французском языке. Времени у меня было не очень много, и я старался впитать в себя побольше Франции. Нагулявшись по городу, я удостоверился, что Франция, как я и предполагал, это красиво и понял, что Страсбурга мне мало. Я вернулся на вокзал, купил карту и, найдя на ней развалины какого-то замка в нескольких остановках от Страсбурга, поехал дальше. Развалины располагались рядом с маленьким городишкой, который я прошёл по касательной, направившись, учитывая стремительно приближавшийся вечер, прямиком к замку. Развалины не произвели на меня никакого впечатления и я, разочарованный, устроился на ночлег прямо в лесу под стенами замка. Было уже темно и возвращаться и искать какой-нибудь отель в этом маленьком городке уже совсем не хотелось, а, судя по его размерам, отеля вообще могло не быть, поэтому я заночевал прямо в лесу. Я нашёл подходящее место с какими-то кустами вокруг, чтобы не спать совсем на голом пятачке, пристроил рюкзак под голову и лёг. Я лежал на земле и смотрел в чужое звездное небо. Странно и немного страшно было осознавать себя, хоть кратковременно, но частью этого чужого мира, с чужими деревьями и чужим небом. Даже дома с теплом, светом и людьми в километре от меня были чужими. Я заснул изгоем, странствующим пилигримом в абсолютно чужом лесу и под чужим небом. Наверное, поэтому мне приснился сон про дом, про старых знакомых с прежней работы. Кто-то из них как будто звал меня. Но я не поддался. На следующий день я поехал обратно к себе в Германию и по дороге ещё полдня провёл в Страсбурге, повторяя вчерашний маршрут и впитывая, ка губка, французский язык и дух.
Вернулся в Германию я уже другим. Она стала мне совсем не интересна. Два дня и одна ночь на французской земле вновь изменили меня. Гусеница прогрызла дырочку в аккуратном зеленом насаждении вокруг образцового немецкого огорода и обнаружила за ней прекрасный соседний мир - огромный луг, лес на горизонте и отблески солнечных лучей на далекой речке. Она увидела то, о чём она догадывалась, но не имела представления о реалиях. Гусеница созрела и упряталась в кокон, чтобы стать бабочкой. В дальнейшем я ещё несколько раз был во Франции. Париж, Ницца, Прованс... Одни названия уже вызывают особые ощущения. Но чаще во Франции я бывал в Париже. И тому было одно объяснение. Однажды в мае, когда я во второй раз приехал в Париж ночным поездом, чтобы пройтись по местам, которые не успел посмотреть первый раз (хотя можно ли обойти все эти парижские места за два, три или даже четыре раза?!), от вокзала я пошел пешком в направлении центра. Я вышел на улицу Лафайет и двинул по ней, сворачивая просто так почти в каждый переулок и осматривая дома в поисках чего-нибудь интересного. Так я дошёл до бульвара Османн и пошёл по нему, продолжая глазеть на прохожих и архитектуру. Вскоре я поравнялся с кафе, которую французы называют "brasserie", что на русский язык перевести, как "пивная", не поворачивается язык, и, втянув воздух, понял, что я гулял уже больше часа и ещё не завтракал. Я сел за столик и взял меню. Аромат утренней кухни был настолько соблазнителен, что я чуть не взял коронный завтрак этого кафе, состоявший из омлета, тостов с семгой, круассанов, кофе и свежевыжатого сока, но, поняв, что это английский завтрак, остановился на французском варианте - паре круассанов и кофе. К тому же столь плотный завтрак, решил я, отяжелит моё передвижение по городу и затупит восприятие. Получая удовольствия от крепкого чёрного вкусного напитка и свежайшей истинно французской выпечки, наслаждаясь парижской архитектурой и, как всегда, французским языком, я вдруг увидел Её. Дорогой читатель! И читательница тоже! И дети тоже (если вдруг случилось такое невероятное стечение обстоятельств, что и вы, маленькие создания, читаете эту взрослую муру)! Я не смогу вам описать эту девушку. Извините. Вам придётся поверить, что это была Она. Мой человеческий язык слишком беден, чтобы передать в полной мере впечатление, которое она оказала на меня. Она покупала круассаны. Было видно, что она была частым покупателем и делала это, возможно, каждый день перед работой. Перебросившись несколькими фразами с продавщицей, она вышла из кафе и пошла по тротуару, держа пакет с круассанами в руке. Должен сказать, что и походка, как и всё остальное, были безупречны. Я вскочил из-за стола, сунув под чашку деньги за завтрак, и ринулся за девушкой, моля почему-то только об одном - чтобы её звали не Бернадетт. Совсем недавно я из любопытства изучал французские имена и имя Бернадетт мне особенно запало в память своим мощным смыслом. Познакомиться с "отважной, как медведь" мне никак не подходило. Я догнал её и окликнул.
- Извините, мадмуазель...
Она обернулась.
- Вам понравился круассан? - спросила она, смерив меня взглядом и чуть улыбнувшись.
- Почему круассан? - опешил я.
- У Вас крошки на усах, - сказала она, показав пальчиком на края своих губ.
Я отряхнул остатки выпечки с лица, проклиная себя и усы и полагая, что уже все потеряно. Но оставшийся процент надежды подмял остальные девяносто девять безнадёжности и выдавил из меня очередную фразу на корявом французском:
- Да, извините. Я оставил в кафе полкруассана, хотя он и был классный, потому что увидел Вас... Вы очень красивы... Я могу Вас проводить?
Это было нагло даже для Парижа. Но наш роман длился долго. Удивительно долго. Для меня. Почти пять месяцев. Удивительно, потому что Николь была нереальная девушка. Она была из Парижа, и была квинтэссенцией французской женственности. Юность, благородство, изящество, гордость, обаяние и энергия Софи Марсо и сдержанность, рассудительность и даже холодность Катрин Денёв. А я был самый реальный парень из России, временно проживающий в Германии. Не знаю, что она во мне нашла. Возможно, то, что я сильно отличался от всех французских парней, и по манерам, и по мышлению. Она сочла это забавным и это её развлекло на время. Я приезжал к ней два-три раза в месяц. Билеты были дороговаты, поэтому несколько раз я умудрялся проезжать зайцем. Кроме экономии, это ещё щекотало нервы. Она играла со мной в маленькие загадки. Каждый раз при расставании или за неделю до моего приезда Николь сообщала мне загадку, в которой было засекречено место нашей следующей встречи. Чаще всего это было из французской литературы или истории. Один раз она назначила мне свидание у того входа в Люксембургский сад, к которому выходит улица, на которой жил Атос. В другой раз я искал её в кафе в Сен-Жермен де Прэ, где сиживали Сартр с Симоной де Бовуар. Ещё один раз она заставила меня искать дом какого-то Пьера Дефе, оказавшегося впоследствии Пьером Ришаром, обитавшем на барже близ Елисейских полей. Жила Николь на бульваре Распай, а работала на бульваре Османн. Квартира её была на последнем этаже и окна выходили на крыши соседних домов. На эти старые, но милые многоуровневые парижские крыши с видавшими виды печными и вентиляционными трубами и маленькими уютными мансардными окнами. Мы гуляли по Парижу, сидели в кафе, парках, на набережной, ходили по музеям, играли в салки в причудливых переходах парижского метро, разговаривали на дикой смеси французского с английским, а потом добирались до её квартиры и занимались тем, чем обязаны заниматься и занимаются пары нашего возраста, когда уединяются от чужих глаз. Потом, разгоряченные, мы садились у окна, из которого нам открывался вид на крыши домов, похожие на бесчисленные тибетские вершины, и их печные трубы представлялись нам сторожевыми башнями, с которых за нами подглядывали неспящие ночные стражи. Вдалеке снежным пиком белел Сакре-Кёр. Потом мы засыпали, а утром завтракали у того же окна, любуясь, как будто из замка, этим странным, вечно манящим к себе городом. Я спрашивал её, почему такая банальность, как все эти старые крыши, старые дома, потертые деревянные ставни так действуют на людей. Она отвечала, что я чересчур сентиментальный и это действует только на меня. Но потом переводила взгляд в окно и долго смотрела куда-то вдаль, как будто мысленно паря над городом. Два раза мы ездили в другие города. Один раз в Вену и другой раз в Ниццу. В Ницце мы тоже, как положено, гуляли по городу, кормили на море чаек круассанами и сыграли партию в петанк с местными пенсионерами. В Ницце Николь сделала мне один из самых больших подарков - она сводила меня в музей Шагала. Мне нравился Шагал. Я видел до этого несколько его полотен в Москве и у меня даже была большая книга с иллюстрациями почти всех его картин. Но то, что я увидел в Ницце, превзошло все мои ожидания. Это были самые потрясающие картины, которые я вообще видел в жизни. Всего несколько картин цикла "Песнь песней" перевернули меня. Я стоял посередине зала и на меня со всех сторон с больших картин лился ало-розово-бордовый поток всеобъемлющей и безусловной любви. Он смешивался с солнечным светом, входившим в большие, от потолка до пола, окна, и заполнял весь зал. Это была любовь к каждой живой душе, ко всему живому на Земле. А там, где любовь выходила за грань человеческого понимания и становилась Божественной, на картинах покоился нестерпимый белый свет, устраняющий даже намёк на какую-то нелюбовь. В этих картинах была только абсолютная любовь, никакого зла. Как будто зла вообще не существовало во Вселенной. Они были удивительны.

Однажды она спросила меня:
- А что такое быть русским? Расскажи мне тайну русской души. Я что-то слышала краем уха...
Я призадумался, стараясь что-то вспомнить из Чехова, Достоевского или Толстого, и она иронично продолжила:
- Это и есть великая русская тайна - загадочно молчать?
- Во-первых, я думаю, русский язык. Язык, мне кажется, выражает суть народа. Понимаешь, он особый. Есть очень много оттенков настроения, которые не выразит английский или французский. Особенно, что касается ласковых взаимоотношений. Французский очень мелодичный язык, но в русском языке я могу назвать человека пятью-шестью ласковыми именами, уменьшительными. Мария, Маша, Машенька, Машунька, Машулька, Машка... Машуленция.
- Зачем так много? Достаточно одного ласкового имени.
- Вот видишь, ты этого не понимаешь. А нам это нужно, раз в языке развивается такая возможность. Это проявление любви. Ты же видела Шагала. Он хоть и еврей, но из России. И эта степень любви, я думаю, имеет большую часть именно русских истоков. Мало где встретишь такое проявление чувства. Кроме того, у нас много прилагательных, которые способны более подробно, более интересно описать предмет.
- Ну ладно, могу согласиться. Ещё что?
- Это интересный вопрос. Бисмарк, например, поговаривают, предупреждал, чтобы не воевали с русскими - на всякую военную хитрость они ответят непредсказуемой глупостью.
- Знаешь, мне кажется, Бисмарк бы прав. Это, конечно, не относится к тебе, - сказала Николь.
- Ко мне, конечно, это не относится. Я наполовину немец. Я сам на свою хитрость отвечаю своей же глупостью. А если честно, как-то один преподаватель на курсе психиатрии в институте рассказал нам одну теорию про русский характер. У нас эпилептоидный склад ума с точки зрения психологии. Такое своеобразное сочетание, чередование вязкого мышления и взрывного поведения. Отсюда все наши беды. В спокойный период истории мышление начинает подтормаживать от скуки и вместо наслаждения нормальной жизнью в народе начинает копиться насторожённость, как бы ожидание чего-то плохого. И когда что-то такое происходит, искра пробегает, народ активизируется и поднимается, как будто говоря - ну вот, видите! Мы так и знали! Ну, и тут начинается...
- О, об этом я уже слышала! Это вы можете. Ещё что-нибудь расскажешь?
- Знаешь, если честно, мне кажется, что идея о загадочности русской души появилась у наших писателей. Народ понятия не имеет о своей загадочности. Народ ведь просто живёт, как может, и всё. А вот писатели... Я думаю, что наши великие русские писатели, мучимые от нечего делать вопросами "Что делать?" и "Как жить?", внедрили себе в голову мысль, что жить просто так неправильно, низко и бессмысленно. Что обязательно должна быть великая цель. Просто ходить на работу, иметь семью, воспитывать детей и играть по воскресеньям в шахматы - мещанство. Мне кажется, именно такое душевное беспокойство, граничащее с душевным расстройством, облаченное в форму философских романов и рассказов с красивым языком, и родило мысль о существовании загадочной русской души. А потом и внедрило её в сознание и подсознание народа, вернее, интеллигенции.
Я подумал и, чтобы Николь немного прочувствовала особенности русского духа на себе, обещал ей практическое занятие. В следующий свой приезд я привёз с собой бутылку водки, колбасы, зеленого лука, соленых огурцов, каких-то рыбных консервов и кассеты с Высоцким и народными песнями. Она повела бровью, когда я выложил весь этот набор на стол, но не отказалась. Николь была гордой и всегда держала слово. Мы выпили по сто грамм, она хотела запить соком, но я сказал ей, что так не принято. Мы закусили, как положено, и я включил "Протопи ты мне баньку". Я, как мог, пересказал ей содержание, и она сказала, что слышала пару песен Высоцкого на французском. Это не тот стиль, который ей нравится, но сам Высоцкий, несомненно, сильная личность. Я вопросительно посмотрел ей в глаза. Она одобрительно кивнула, и мы выпили по второй. Не торопясь, чередуя Высоцкого с "Черным вороном" и другими подходящими вечными песнями, мы почти докончили бутылку. Мы говорили о жизни в России, прошлой и нынешней, о литературе, живописи и музыке. Было что-то дикое в этом "сидении по-русски" в самом центре Парижа даже для меня, но должен сказать, что Николь держалась храбро, потом даже вошла во вкус и отрубилась, когда осталось грамм сто пятьдесят. Я убрал остатки в холодильник и тоже забылся сном.
Наутро она проснулась и долго смотрела на меня непонимающим взглядом. Я дошёл до холодильника, налил себе и ей водки, молча выпил, заставил выпить её и дал огурец. Взгляд её немного прояснился и она сказала, что, наверное, вчера слишком много выпила и не поняла всего этого перформанса насчёт загадки русской души.
- А теперь представь себе, что за окном зима, минус пятнадцать, ты живёшь в деревне и до соседнего города пятьдесят километров по заснеженному лесу, - начал я. - На дворе середина декабря, воет ветер, не очень далеко вторят волки, перед иконой горит тусклая лампадка, на полу у печки стоят валенки и до весны ещё целых три, а может четыре месяца.
- У нас тоже противно зимой. Ну и что? Загадка русской души в тоске?
- Вся штука в том, что ты сидишь и понимаешь, что это не просто до лета. Это навечно. На веки веков. "И повторится все, как встарь - аптека, улица, фонарь...". И перейдёт на твоих детей, а потом на детей детей и так без конца. Ты долго смотришь в окно, в эту тьму и потом спрашиваешь у этой тёплой лампадки только один вопрос. Зачем? И ищешь ответ на него всю свою жизнь и, так и не найдя, передаешь его своим несчастным потомкам. И они продолжают решать эту вечную проблему.
Николь долго смотрела тоскливым взглядом на меня, потом в окно, но ничего не ответила и пошла в душ. Там она обдумывала, судя по всему, мою речь, потому что вышла из душа, не вытершись как следует, и, теребя полотенцем мокрые волосы, сказала:
- Но это неправильно. Смысл? Так и сидеть с этим вопросом? Можно же работать. И в конце концов, русские же христиане.
- В том то всё и дело, что христиане. И да, смысла в этом нет. Мне кажется, это вечный конфликт христианства и какого-то очень древнего язычества и вера и в то, и в другое. И вопрос "зачем?" - это русская молитва, обращённая прямо к Богу. Самому Богу. Более того, и ответ русские уже знают.
Николь уставилась на меня в ожидании откровения.
- Потому что так надо, - сказал я и пожал плечами.
Николь посмотрела на меня, пытаясь постичь смысл моих слов, и потом молча пошла досушивать волосы. Больше она не спрашивала меня про тайны русской души.

Это была самая удивительная весна в моей жизни. И такое же лето. Наши редкие встречи были легки и солнечны. Когда я возвращался в Германию, я ходил сомнамбулой, ел машинально и разговаривал с людьми почти автоматически. Я учил французский и думал о ней. Потом приезжал к ней и оживал. Была ли это любовь? Возможно. Но скорее это была романтика высокого полёта, не разделённая расстоянием, а умноженная на это расстояние, и посему усиленная. Один раз я послал ей письмо голубиной почтой. В Париже я купил голубя и приучил его к квартире Николь. Потом забрал к себе в Германию и отпустил на трехмесячный "юбилей" нашей встречи. Голубиная почта, букеты цветов на воздушных шарах - Николь нравились подобные романтизмы, несмотря на практический склад ума.
Но пробуждение должно было наступить. Наркоз не может длиться вечно, поверьте анестезиологу. Атрофируются органы, мышцы и расстраивается работа центральной и вегетативной нервной систем. Рано или поздно тебя выведут из него. И выход из наркоза бывает разный. Зависит от длительности и глубины. У кого-то легко, у кого-то с головокружением и подташниванием. А кого-то выворачивает так, что он надолго запоминает даже маленький наркозик. Расстались мы быстро и просто. Там же, где и познакомились. Перед очередным своим приездом в Париж я ждал очередной её загадки, но она не прислала ничего, и я встретил её в том кафе, где увидел её первый раз. Я пил кофе, пытался читать какую-то парижскую газету, купленную на вокзале и когда увидел её, уже по походке догадался, в чём дело. Она тоже заметила меня и шла чуть медленнее, чем обычно. Как будто не хотела ко мне идти. Как будто не хотела открыть мне тот банальный факт, что мы больше не вместе. Она подошла, поцеловала меня в щеку и сказала, что пойдёт, купит круассанов. Мои подозрения подтвердились. Пока она была внутри, я растерянно оглядывал улицу, прохожих, свой стол, одной рукой вертел чашку, а другой теребил салфетку. Я не соображал, что делать, хотя с самого начала прекрасно знал, что это когда-нибудь кончится и всё будет именно так. Она вышла с пакетом и села за столик, не выпуская его из рук. Я максимально постарался, чтобы мой взгляд не был жалобным и спросил, как дела.
- Отлично. Как ты? - спросила она, улыбаясь, и посмотрела в сторону.
Кто пережил подобные моменты, прекрасно знает смысл этого взгляда в сторону. В нем холод Плутона, скованного льдом, не тающим уже миллиарды лет. Тоненькая ледяная струйка проникает внутрь тебя, разрастается в арктический циклон и заворачивает все твои внутренности в мокрый и холодный узел бесформенных морских водорослей, среди которых начинают ползать крабики и ворочать своими клешнями твои кишки. Хотя собеседник и будет стараться заткнуть этот сквознячок, обозначающий конец всего, ты почувствуешь его на каком угодно расстоянии, даже по телефону. Я сделал вид, что у меня все тоже отлично, и бодрым голосом продолжил ставший уже бессмысленным диалог, решив посмотреть, как она сообщит мне это пренеприятнейшее известие:
- Что будем делать сегодня?
Она изучающе посмотрела мне в глаза, вздохнула и сказала:
- Мне кажется, ты всё понимаешь.
- Конечно понимаю. Надеюсь, его зовут не Жюльен?
- Какой ещё Жюльен? Почему Жюльен?
- Не знаю. Я просто представил себе, что ты... Я не хотел бы, чтобы следующим после меня был парень с таким грибным именем. И потом, не знаю, как у вас, у нас жюльены готовят в кокотнице.
Она искренне рассмеялась, нисколько не обидевшись, и ответила прямо:
- Ты бесподобен, Эрик. Я же не кокотка, ты знаешь. Зачем ты так?
- Знаю, Николь. Ты совсем не такая. Это у меня само получилось. Сначала откуда-то выскочило имя, потом вспомнил блюдо, а потом - как его подают. Даже представил его, твоего Жюльена. Такой тёплый и мягкий, как бешамель ваш. Стекает... Бе...
- Во-первых, жюльен - это особый способ нарезки овощей для салатов и супов. Не знаю, как в женщинах, - сказала она, передразнивая меня, - а в кухне ты не очень разбираешься. Нет, его зовут не Жюльен. Эрик, времена Стендаля давно прошли. Мы называем детей и другими именами. А Жюльен, между прочим, значит "вечно молодой".
- А Эрик тебе нравится? - кокетливо спросил я. - Эрик значит "вечный правитель".
- Нравится.
- Назовёшь сына Эриком?
- Нет. Ничего вечного не бывает, ты же знаешь. И у меня будет дочь.
Она замолчала, глядя мне в глаза последний раз своим долгим пронзительно глубоким необъяснимым взглядом, потом положила свою руку на мою и сказала просто, коротко и искренне:
- Мне было хорошо с тобой, Эрик. Спасибо. Adieu.
После этого она быстро встала, чмокнула меня в щеку и пошла. Я хотел, очень хотел, но не мог оторвать взгляд от её прямой спины, уверенной походки и упрямых прядей волос, качавшихся при каждом её шаге. Её рука сжимала пакет с круассанами и шаг был по-прежнему нетороплив. Не потому, что она не хотела уходить. А потому, что она уже всё решила и это был её холодный выбор. Она знала, что я не буду догонять её, упрашивать остаться и т.д. Её силуэт скрылся за прохожими, спешившими по делам, а я остался сидеть. Что-то очень мешало вздохнуть глубоко. Я встал и дошёл до Сены. Был сентябрь, разгар сезона. На набережной бродили группами и парами туристы, фотографируя всё подряд и щебеча, как сороки. Я спустился к самой реке и сел на камень, поджав по себя ноги. "Вода всё лечит" - думал я. "Я всё лечу. - ответила вода, - И у тебя это пройдёт".
Держитесь, мужики. Молчите, женщины. Дети, можете идти играть в свои игрушки, интересное закончилось. А со взрослыми мы ещё поболтаем о нашем. Хотя, если у вас, детишки, уже отнимали когда-нибудь любимую игрушку, то вы можете меня понять. Знайте, в вашей жизни её ещё не раз у вас отнимут. Привыкайте. Что это было? В общем-то, банальная история. Чудо, волшебство случайной встречи и обыденность и неизбежность, как третий закон Ньютона, расставания. Люди встретились, люди расстались. Это происходит на планете Земля каждый день. Почему же мы так болезненно воспринимаем это? Простое расставание двух представителей рода человеческого для нас - это как будто рубят канат и твою лодку без вёсел уносит в открытый океан? Человек ушёл - и ты чувствуешь, что тебе вогнали в грудь огромный кол и ты не можешь с ним ничего сделать. Ты барахтаешься на нем, как бабочка, беспомощно ловя воздух ртом и беззвучно зовя на помощь, потому что звук не выходит из лёгких. Потому что воздух кончился. Ещё только недавно он был, его было через край, ты не мог надышаться им. Он входил в лёгкие и выходил через ребра, тёк через кожу - так много его было. И вдруг, в один момент его не стало. Почему у нас нет врожденного иммунитета от этой боли? Почему человечество, проникнув в тайны атомного ядра и заглянув своими телескопами в дальние галактики, не придумало простой формулы от глупых страданий? Хотя, наверное, и придумало. Но мне на тот момент ни один не был знаком. Ничего особенного же не произошло. Солнце, взойдя на востоке, обязано тёплым тихим летним вечерком должно зайти на западе. Мы все об этом знаем и это не прожигает нам сердце. Никто ещё не видел какого-нибудь моряка, рвущего тельняшку на груди и орущего заходящему солнцу "Вернись!". Двое людей сошлись и расстались. Закономерно. Солнце взойдёт завтра. Завтра встретишь другую. Так или иначе, реальность изменилась и мне опять нужно было пробудиться в другом пространстве и времени, снова влиться в общую действительность, из которой я выпал, как Алиса. Я сидел на берегу и вспоминал Николь и места, где мы были вместе. Это были тёплые, светлые воспоминания. Я сидел, смотрел на воду и повторял про себя, как мантру "Je vais oublier. Nous allons oublier". Потом я вспомнил Ниццу и передо мной ярко, как кино, всплыли картины Шагала, перед которыми мы вместе тогда долго стояли. Я вспоминал их и вновь оказался в этом потоке всепоглощающей и безусловной любви. Я пребывал в нём, не обращая внимание на время и на редких прохожих. Сена несла свои воды и потихоньку растворяла горечь прошлого, то ли укладывая её навечно на дно, то ли унося подальше. И постепенно я почувствовал, как боль уходит, голова проясняется и дышать становится легче. Любовь, погрузившая меня в пятимесячный наркоз, и пробудила меня от него, вернула к жизни. Любовь более ёмкая и всеобъемлющая, чем любовь мужчины к женщине. Эта ало-розовая смесь вновь наполнила меня, растянула и сбросила тугой обруч сожаления и беспомощности, сжимавший грудь. Чувства утихомирились, позволив здравому рассудку продолжить диалог с ними и завершить процесс осознавания и принятия происходящего. Я отломал крабикам клешни, заткнул дыру в животе и понял, что это тоже нормально.

Я вернулся в Германию другим. Франция перестала мне быть интересна. Трансформации закончились. Бабочка, наколотая на булавку, умерла. Мой романтизм, быстро пройдя немецкую и французскую стадии, был уже на смертном одре, издавая редкие тихие вздохи, и для спасения личности продолжил эволюцию, логично передав меня в надежные руки прагматизма, причём скорее в американском, а не Кантовском варианте. Мою энергию надо было куда-то девать, и она пошла в работу. Мои успехи в ней очень способствовали адаптации к процессу спускания с облаков на землю. Надо сказать, что любое изменение в человеке не может произойти без подготовки. Человек не может родиться, не просидев в матке девять месяцев. Он будет не готов к новой жизни. Если он появится на свет раньше - у него будут проблемы. У него будет не хватать сурфактанта и ему будет тяжело дышать. Конечно, медицина поможет, но ребёнку придётся пройти серьёзный критический период, во время которого он будет чрезвычайно раним. Так и взрослый человек. Каждая последующая стадия развития имеет предпосылки в виде предшествующей. Просветлённый не станет просветленным вдруг, без периода предпросветления. Санитар может попытаться изобразить хирурга, но к такому хирургу лучше не ходить. И кухарка, конечно, может попробовать управлять государством, но лучше на это не смотреть и вообще сдать квартирку и временно переехать в соседнее государство. Естественно, у меня были разные варианты развития. Но отправная точка, точка пробуждения, место и время, где ты выныриваешь из предыдущего этапа жизни, детерминировано твоей жизнью на том этапе. Ты просыпаешься в новой реальности с тем мешком знаний, умений, чувств, которые ты успел насобирать в том Зазеркалье. И, пробуждаясь в новом Зазеркалье, начинаешь копаться в своей котомке и соображать, что тебе пригодится здесь. Но в любом случае, всё, что не случается, случается к лучшему и что-нибудь из багажа да пригодится. Во мне произошли качественные изменения, позволившие мне по-новому не просто взглянуть на мир, но изучать его и осмысливать. Могу сказать, что у меня появился необходимый подход, инструмент изучения жизни. Какое-то время в молодости я тренировался айкидо и, вполне естественно, смотрел все фильмы со всеми восточными драками. Понятное дело, фильмы с участием Стивена Сигала я пересмотрел все. И, проанализировав его фильмографию, отметил очень интересные тенденции в его атрибутике от фильма к фильму. Если в первых лентах он мастерски демонстрировал чуть ли не весь набор айкидо, то в поздних фильмах основным и блестяще отточенным его приемом было быстрое выхватывание пистолета. Сначала это меня разочаровывало, пока я не постиг всю мудрость Сигала. Пистолет был самым эффективным приёмом, позволявшим экономить энергию и здоровье бойца. И главный урок, который преподал Мастер, было то, что в борьбе со злом пистолет, а ещё лучше автомат, неизмеримо эффективнее кулаков. Так и в жизни - ты должен использовать максимально эффективный инструмент с наименьшими затратами сил. Бритва Оккамы. Романтические и всякие другие путешествия приятны, но имеют, решил я, низкий КПД в смысле роста себя, как личности. Привлекательных девушек, новых стран и красивых мест много, а времени и денег мало. Нужен другой инструмент. Быстрый и точный, как пистолет. Может быть, как лук, он менее деструктивный и более изящный.
Итак, произошла очередная смена измерений и на время на сцене появился искусный анестезиолог. Личная жизнь немного ушла в сторону и мозги направились на профессиональную стезю. Мои наркозы заняли бы первое место, если проводились бы подобные соревнования. Кривую артериального давления можно было рисовать по линейке, я экстубировал пациентов на последнем шве, а вопросы и просьбы хирурга знал за полминуты до того, как он их выскажет. И мне это нравилось. Во мне не было духа соревнования. Просто мне нравились это ощущения изысканной умелости, успешности и точности.
Параллельно профессиональному росту, я занялся и работой со словом. Тяга к эпистолярному жанру, дремлющая, как мне кажется, в каждом пятом враче, искала выход и нашла у меня выражение в причудливой форме. Мой немецкий был уже вполне на хорошем уровне и я от скуки и чтобы отточить его, начал потихоньку писать анестезиологические карты и дневники наблюдения в изысканном стиле. Например, заключение могло звучать так - "результатом блестяще проведённой анестезии явилось быстрое и своевременное пробуждение пациента, видевшего счастливые сны и вернувшегося из царства Морфея к полноценной жизни". Потом я перешёл на только появившийся рэп и у одного британского туриста написал в карте:
Anesthesia was hard,
What you can see in this card.
Some problems were with blood pressure
But it's not the issue...

Мои дурацкие упражнения некоторое время оставались незамеченными начальством. Собратья моего ранга посмеивались и изредка корректировали мои комментарии, способствуя совершенствованию моего немецкого. Но долго такие проделки не могли остаться в тени. В один прекрасный день мою карту прочитал профессор при разборе одного сложного пациента. К наркозу, так же, как и к анестезиологической карте, претензий не было, с медицинской стороны всё было безупречно, но вот по поводу заключения я был вызван в кабинет и отчитан по полной. Лицо профессора, ярко-розовое в обычной жизни, приобрело пунцовую окраску. Но эмоции, так же, как и краска в организме профессора, быстро кончились, и я, получив очередь очень качественного немецкого языка, был отпущен работать дальше. Кстати, о цвете лица. До сих пор не могу объяснить для себя причину такого жизнерадостного колора на лице многих людей на Западе, несомненно свидетельствующего о крепком здоровье и здоровом питании. Встретив женщину с таким цветом лица, можно было бы заподозрить его шлифовку двухдневной давности, но у мужчины этот вариант можно исключить, так как такая окраска присутствует на их лицах перманентно. Спрашивать об этом напрямую было неловко, поэтому для меня так и осталась секретом эта особенность западных мужчин. Наверняка, решил я для себя, не обошлось без косметолога.

Работая анестезиологом, в определённый момент я начал интересоваться, что думают пациенты об операции, медицине и вообще о жизни. Мне начало нравиться беседовать с ними перед операцией и особенно после. Видимо, начал сказываться тот факт, что анестезиологи в своей работе чаще ведут диалог с аппаратурой, чем с пациентами, и такой дефицит общения и раскрыл мои объятия для больных. Большинство из них охотно рассказывали мне о себе, о работе, о близких и вообще о жизни. Когда я вернулся в Москву, то продолжил это занятие и уверенно могу сказать, что везде людям нужно одно и то же. Конечно, хорошо, если тебе умело удалят желчный пузырь. Но главное для человека, чтобы его поняли. Не обследовали бы с головы до ног и нашли застой в желчном пузыре, а поняли бы её, Нины Павловны, саму суть. Поняли, как её беспокоит этот пузырь, поняли, что обостряется пузырь после того, как она, Нина Павловна, поговорит с соседом, поняли, что всё зло в соседе, а пузырь, в общем-то, хороший и что если соседа не было бы, то и говорить было бы не о чем. Но сосед есть, живёт, процветает и специально выводит её, Нину Павловну, из себя, чтобы она слегла с острым холециститом, а он, сосед, в это время слил бы отработку на её березу, потому что её ветви висят над его, соседа, участком. Вот и всё, что нужно человеку - чтобы поняли его душевное устройство, а не насколько несостоятелен клапан большой подкожной вены. Несостоятельность, конечно, есть. И именно она виновата в том, что ему, Алексею Всеволодовичу, так трудно вставать на работу. И что если бы клапан был состоятелен, он, Алексей Всеволодович, просто летел бы с утра в свой офис на втором этаже с окнами на кирпичную стену соседнего шиномонтажа за свой третий справа стол к родному монитору компьютера с заставкой в виде сочной фотографии далёкого и никогда недостижимого бирюзового моря и пальм, растущих на нежнейшем белом песке. Это не он несостоятелен в своих мечтах, а клапан. Из-за этого клапана у него расширены вены так, что ему стыдно показаться на приличном пляже с голыми ногами. Ведь эти вены позорно демонстрируют свою уродливость, и все начинают катастрофически ошибочно полагать, что это он, Алексей Всеволодович, несостоятелен, в то время как на самом то деле промашка вышла с клапаном, а он сам может и сделает ещё, вот только придёт время. Лишь это и хочет человек, чтобы врач понял в нём и убрал это лишнее, что мешает жить и беспокоит. Соседа и клапан. Доктор! Пойми это. Собери все свои многолетние многостраничные знания устройства желчных путей, вен нижних конечностей, забудь их и завесь все свои дипломы и сертификаты на стене простынкой. Хотя бы на время. Просто загляни в глаза этому человеку и пойми, что он хороший.
В одной из таких бесед один пожилой состоятельный (в денежном смысле, а не в смысле клапанов) пациент сказал мне однажды, лёжа на капельнице где-то на третий день после большой операции:
- Знаете, деньги в жизни нужны для трёх вещей - власти, здоровья и образования. Без этого маловероятно, что власть и здоровье будут крепкие, а образование хорошее. Конечно, наследственное здоровье можно поддерживать диетой, образом жизни и так далее, но ведь протезирование может понадобиться и вроде как совершенно здоровому человеку, так ведь? Или коленный сустав заменить после неудачных скачек. Но если у тебя есть харизма - ты можешь обойтись почти без денег. И получить и власть, и образование. А вот здоровье...
Я любил разговаривать с этим пожилым немцем. Вернее, говорил в основном он, я больше слушал. Будучи потомственным педагогом с прекраснейшим немецким языком, с детства поставленным четким произношением, свидетельствовавшем о благородном происхождении, он всегда говорил неторопливо, красиво и очень правильно, при этом практически не жестикулируя. Он величественно вкладывал весь свой ум в слова. Он открыл мне некоторые секреты немецкого языка и красоту немецких стихов.
- Знаете, жизнелюбие - хорошая штука. - он всегда ко всем обращался на "Вы", включая санитарок и курьеров пиццы, которую он иногда разрешал себе. - Она может победить смерть. Но излишняя жажда жизни вредна. Она вызвана страхом смерти. И уже сама по себе ведёт к смерти. Я был очень жизнелюбив. Но оказалось, что слишком. Мой рак - и есть страх смерти. Какая-то часть меня захотела жить вечно... И сейчас старательно размножается... Вот итог. Сейчас я уже не боюсь смерти, я готов. Но уже поздно. Эти клеточки не остановить, они вышли из-под контроля. Мой Вам совет, молодой человек - не бойтесь смерти. Она придёт к каждому из нас, когда нужно будет. Будем бояться - она придёт раньше. Это нормально.
У него была опухоль печени, ему сделали операцию, но паллиативную. Были уже метастазы в другие органы. Он об этом знал и относился к этому совершенно спокойно. Ему предложили курс лечения, но он отказался. Его простые слова, произносимые тихим, спокойным голосом, отражавшие его опыт и широкое сознание, шли в самое сердце и заставили меня переосмыслить некоторые вещи в медицине и жизни.

Не знаю, как ещё изменилась бы моя судьба в Германии, но по семейным обстоятельствам мне пришлось вернуться в Россию. Прилетел я в Москву осенью, поздно вечером, и почувствовал, что за какие-то пару часов совершил цивилизационный скачок во времени в предыдущую эпоху, которая должна бы уже пройти, но почему-то задержалась в России. Если во мне за эти два года произошли серьёзные изменения, то Родины по всем увиденным мной признакам перемены не коснулись. Она приняла меня и крепко сжала в объятиях, сразу и всеми возможными способами давая понять, как сильно она соскучилась и что скоро не отпустит. Колесо у аэропортовской багажной тележки было сломано, её постоянно несло в бок, и я вынужден был поддерживать её прямое движение напряжением всех своих косых мышц. Шёл традиционный московский осенний дождь. За рулем такси по угрюмости и неразговорчивости сидела смесь Перуна и Фантомаса, озабоченная своими проблемами. На Ленинградском шоссе, на мосту Победы, все проезжающие в центр машины встречали две мокрые скульптуры солдат - мужчины с распростертой вбок рукой и женщины с поднятой вверх рукой, держащей автомат. Скульптуры выглядели сурово и символизировали непреодолимый рубеж для врага. Но у меня, когда такси проехало дальше в центр и я оглянулся на их спины, сложилось впечатление, что они, преграждая путь врагу, и мне запечатывали обратную дорогу на запад и намекали, что уехать отсюда может только предатель. Прямо у моего дома меняли какие-то трубы, дорога к нему была перерыта, и мне пришлось идти под дождём окольным путём с большой сумкой и чемоданом, так как такси к подъезду обычной дорогой не проехало бы, искать объезд я уже не помнил где, а дом был рядом. Я прошёл к дому по перекопанной грязи и по сплошь покрытому реками и озёрами асфальту, который у нас при малейшем же дожде проявляет странный принцип его укладки, позволяющий бережно сохранять каждую жменю воды на своей поверхности в отличие от проклятого западного асфальта, непостижимыми путями отводящего лишнюю воду неизвестно куда, видимо прямо в преисподнюю. Потоки воды смывали ненужные вредные воспоминания о хорошей спокойной жизни в Германии, готовя холст для новой работы, новой реальности. Она была другая. Суровая, неласковая и почти чужая, хоть и родная. Здесь всё было по-старому. И тележки, и корявый лужесберегающий асфальт, и мрачные взгляды прохожих, и больницы, и оборудование и даже туалеты в них. Запахи больничного туалета, когда я начал опять работать, оживили во мне, основательно отвыкшего от всего родного, школьные воспоминания. Этот запах советского школьного туалета, родоначальника всех остальных советских общественных заведений этого типа, неистребим. Удивительно, откуда он получается. За границей нет этого запаха. Он встречается только у нас. Это уникальная смесь мочи, курева, тряпок, конечных метаболитов хлорки и ещё чего-то. Может быть, впитавшегося в стены отчаяния шестиклассника от того, что он проучился здесь уже целых пять лет, но ему осталось торчать в школе ещё почти столько же, чтобы в конце концов ещё два года отвиснуть в техникуме и выйти оттуда слесарем шестого разряда. Но когда он пойдёт на завод, там, в заводском туалете, его будет сопровождать тот же знакомый запах детства. И когда через много лет он, будучи уже слесарем первого разряда, попадёт в урологическое отделение городской больницы с аденомой простаты, в больничном сортире его встретит тот же ностальгический букет. Это признак стабильности. Это нормально.
Войдя в квартиру, я бросил вещи, скинул мокрые ботинки и огляделся. Все было так, как я оставил. Все было чисто. Соседка, тётя Шура, ответственно отнеслась к моей просьбе иногда убирать у меня. Я вдыхал давно забытый запах своего жилища, трогал вещи и вспоминал прошлое. Потом сел на диван и, посидев пять минут, наконец понял, что я вернулся. Нужные отделы мозга включились и достроили схему. Я вернулся. Но вернулся другим. С опытом и навыками. Вернулся на новую ступень с новым пониманием мира. Опять в новую реальность. Это было очередное маленькое рождение, новое la naissance. Все мы рождаемся и умираем много раз в своей жизни. Время от времени какая-то часть нашего Я умирает и отпадает. Одни клетки умирают, на замену им рождаются новые. Мы растём, умнеем, совершенствуемся. Старые идеи умирают, рождаются новые. Этот процесс бесконечен с тех пор, как появилось время. Наш мозг многократно пробуждается. Пробуждается каждое утро после маленькой смерти ночью, заново выныривая из забытья. Потом, оживив синапсы кофеином, вспоминает то, что было вчера, представляет, что должно быть сегодня, пытается увязать всё это в одну схему, чтобы дать команду к необходимым действиям. И вот, миновав ещё одну маленькую смерть, мозг продолжает своё путешествие дальше, в жизнь, в цепочку дальнейших маленьких и больших, обычных и чудесных превращений. Может показаться, что каждый день происходит одно и то же. Каждое утро мы открываем глаза и видим то же, что и вчера. Но это кажется. Мир немножко изменился. Пессимисты полагают, что он стал хуже. Им достаточно заглянуть в справочник, чтобы радостно воскликнуть - "Мы же были правы! Вот - это называется энтропия! Мы чувствовали это, только не знали, как называется". Оптимисты также уверены, что мир становится хуже, но в их силах сделать его лучше. Реалисты думают... Впрочем, вряд ли они что-то думают. Они просто живут и правильно делают. Die d;mmsten Bauern haben die dicksten Kartoffeln*. Но мир не становится хуже или лучше со временем. Он просто становится другим. Каждое утро я просыпаюсь и понимаю, что мир как-то куда-то изменился. И я не буду его переделывать. Он и так без меня переделывается безбожно. Я лучше займусь маленьким волшебством внутри себя. Я в силах сделать этот фокус, это превращение, благодаря которому завтра появится не просто немного другой человечек. Мы сами можем быть лучше. Тому, кто думает по-другому, вообще не следовало появляться на свет. Смысл? Я знаю, что проснусь завтра другим, лучше. Я буду лучше понимать себя, этот мир и своё место в нём. Будда в переводе с санскрита значит "просветлённый" и "пробужденный". Разницы нет. Мы рождаемся в свет, а потом пробуждаемся каждое утро, чтобы стать просветленными, а не для того, чтобы умереть. Потому что смерти нет. Это нормально.


* - самая большая картошка у самых глупых крестьян (немецкая поговорка)


Рецензии