07 17. 05. 17
Забавно, что идиоты, сами того не замечая, говорят гениальные вещи. И директор, тот широкий, в облачке хорошего табачного курева, историк, либеральный, и потому фальшивый, он сказал в свое время мне одну фразу. Не знаю, почему она у меня так застряла.
Он сказал:
— История не бывает черной или белой. В ней есть только серость.
Беспросветная серость. "Я боюсь тьмы. Потому что во тьме все становятся одинаково серыми". Милый Будох. О чем же ты тогда… А впрочем, я знаю, о чем.
Я просто не вижу.
Там ведь было много тьмы, помнишь?
Да, я это тебе говорю. Я это тебе говорю – и по Ахматовой все это, давай, напомни мне! Закапай красные камни народной кровью – закапай, скажи, как рвались и лопались нервы в тишине московских ночей. Как гитарные струны. Реквием. Реквием по народной, мать ее, мечте. Реквием по мечте – я знаю, я прекрасно помню, каким разочарованием в жизни звенели глупые голоса тупых бессмысленных скотов – у которых мечты-то даже не было!
Я напишу статью. Все архивы перекопаю, какие найду. А пока по мнению. Слишком много эмоций для урода. Надо быть спокойнее.
Нет. Вру. Наверное, не стоит. Мне и без этого невыносимо холодно.
Там все было. И струны, и мозг, текущий за порог – это уже бродяга-Булгаков. И все эти очерки – белые-белые. Все туман, и все носится по стране. Все по ветру. И Россия, и люди ее. Есть у Лавренева рассказ с вьюжным названием "Ветер". Вот там также. Много ветра. Изрубленных в деревянную кашу берез. Тоски.
И где-то за пределами, будущим – безрадостный звук развернутой тальянки. Слушайте, как страна поет Есенина. Слушайте, слушайте. От Москвы и старой Рязани и до Дальнего сибирского таежного моря. Слушайте.
Впрочем, мы отвлеклись. Там все было. Но не Пелевин, нет, никогда в жизни, ни за что на свете я не поверю, что Пелевин. Балтийский чай и Моцарт, трости, наганы и бухие жестокие звери в той самой странной форме, как по Полевому. Потом, конечно, Чапаев, прекрасная Анна с ее мужественной женственностью, но что было до… Слишком фантасмагорически нелепо.
Хотя, зная эту страну, тогда в Питере могло происходить и не такое. Даже что похлеще…
Я видел эти лица, пустота. Я видел, ты знаешь, и они – не уроды. Не были уродами ни при рождении, ни стали ими потом, да, кровью, болью, простреленными и срубленными головами, задушенными в рукопашных, штыками исколотых и затоптанных лошадьми. На них груз стольких жизней, что выдержать сможет далеко не каждый. Но убийство не всегда подло по своей природе. Так вот, это – не тот случай. Это – просто отравлено.
Отравленные артезианские источники очищаются только сами. Годами выбивая горькую воду, веками, тысячелетиями. С людьми все сложнее.
Люди просто так долго не живут.
Я видел эти лица. Прокопченные, полями и пресноватой землей, углем, шахтовой пылью – разве знающие Родину могут осознанно ее предавать?
Хотя прости мне. В моем атеизме есть существенная искаженная брешь. Я неприлично давно верю в людей. Всякое бывает. Воистину всякое. Бывает, наверное, и такое, что убитых не считает человек и сам растворяется в звоне начищенных мечей, реве штыковых атак, танке, огне и запахе горелого белка, бывает – но единицами?
Ответ на этот вопрос, что интересно, никогда и никого особо не волновал. То ли разуверились все давно, то ли верят так накрепко, и черт его разберет.
Ты говоришь мне – в семье не без урода. Мне. Ты сама-то знаешь, как это забавно? Я сам не понаслышке знаю, как резать глотки и вышибать мозги тяжелыми битами. Тени моих прошлых жизней пляшут на черной земле, оставляя за собой пыльные серые следы. Серость темнеет вместе с закатным небом, начиная мерцать огнями далеких звезд. Они танцуют, слушая, как поют Есенина. Под него неожиданно здорово танцуется простой весенний вальс.
И от них несет непереваренной протухшей кровью.
В семье не без урода, и всегда было так, и трагедий маленьких, личных – единицы – их всегда хватает в любых веках, в любых условиях, в любом месте мира найдется, мать вашу, человек со своей маленькой личной трагедией. Они все такие. Я тоже. Можно говорить вечно, как тебе плевать.
Знаешь, я давно понял, что те, кому плевать, живут всегда молча. И из этого правила нет исключений. Сейчас нет, и никогда не было, а – пытаются. Упорно убеждая в обратном, ведь это так дьявольски нужно и важно.
Что стоят ваши трагедии по сравнению с трагедией тысяч тысяч поколений?
Они всегда были. Я, наверное, слишком идеалистичен, чтобы это признать. Знаешь, мне было сказано в одной из моих бесчисленных утренних спешек:
— Я жил до тебя, и могу сказать со всей уверенностью, – мартовский ветер рвет капюшон старой драной ветровки, но я не ухожу. Мне нужно дослушать. — Молодежь не меняется. Что бы там тебе не говорили, что бы тебе не казалось, что бы не шептали тебе твои прошлые жизни – они всегда одни и те же. Всегда максималисты, всегда немного глупы их свежие лица, всегда они так не любят то, что было до них и всегда хотят построить новый мир, свой мир. Одни и те же.
Надо, пожалуй, перестать думать, что они – дети другого века. Каждое новое поколение – не копии, но и не что-то принципиально новое.
На то же мельничное колесо. Миллиарды тонн кристальной голубой воды. Снова и снова. Одно и то же.
Я знаю, я все прекрасно знаю, пустота – но никогда в человеческом мире не зашкаливала жестокость. Когда пели Есенина, когда зарастали разорванные минами березняки, когда жгли весенние костры жаркими майскими ночами – не было, не было. Ни за что не поверю, что было.
Убивали ради забавы, пальцы отрезали, садисты конченные, лица давили в хлам, в лохмотья спины рвали – чистый концентрат человеческой жестокости.
Они эту суть так давили, советские большевики. Кто бы понял, как это больно – руками в этот концентрат. По локоть. По плечи. С головой. Кто бы понял. А сейчас мир мне каждый день заявляет, что я самая конченная мразь.
А ведь какого, собственно, черта?
Свидетельство о публикации №217051702061