Отец

Я помню отца, как и весь мир, с четырёх лет. То есть, сознательно прожил с ним рядом всего чуть больше 20 лет. Потом он ушёл, и давность его ухода физически можно ощутить, только обняв огромный тридцатилетний клён, возвышающийся над могилой. 20 лет – это очень мало. Настолько мало, что в памяти он существует, мало изменяясь по мере моего взросления.

…Это вообще плохо разрешимая трудность в воспоминаниях о самых близких людях. Проходя перед твоим взглядом в течение многих лет, они меняются. А поскольку существуют они в памяти не непрерывным зрительным потоком, а отдельно врезавшимися картинками, каждая такая картинка, оставаясь верной своему времени, не отражает человека вообще. Но эта трудность понимания меняющегося человека усугубляется ещё одной бесспорной проблемой. Ты сам, наблюдая и запоминая, переживая, плача и радуясь, растёшь и изменяешься, находясь рядом с любимым человеком, и потом,- и это больше всего,- после его ухода. Так вначале ручеёк течёт бок обок большой реки. Потом он набирает сил и сам превращается в реку. А та, что дала ему жизнь, уже иссякает, а вскоре и иссыхает совсем. Так какой же была та река? Полноводной и питающей или затиненной узкой затокой?...

Мой отец не был счастливым человеком. Я почти не помню его дома смеющимся или просто в радостном настроении. В выходные дни, когда пребывание наше вместе было более продолжительным, он часто уходил гулять после завтрака, всегда старался уснуть после обеда или сидел часами в кресле в синем трикотажном спортивном костюме с оттопыренными коленями и читал "Советский Спорт". Газету он никогда не складывал удобно для чтения. Она всегда была раскрыта на весь размах его рук, так, словно тонкая иссеченная черными отметинами свинца перегородка закрывала его от мира и от меня. Только сбоку можно было видеть его большие, внимательные и всегда грустные глаза, высокий наклонённый вперёд лоб, большой с горбинкой нос и правильной формы череп, едва прикрытый очень коротко стриженными седеющими курчавыми волосами. Книги он мало читал и совсем не любил и не знал стихов. Редчайшими были случаи, когда какая-то книга ему очень нравилась, и он говорил об этом вслух. Я моментально её проглатывал, спеша через содержание книги уловить вдруг обнажившуюся в нем грань. Словно всегда тёмное окно вдруг освещалось на миг светом изнутри, и я обязан был рассмотреть, кто в ней обитает и как же в этой комнате расставлена мебель. В театр они с мамой ходили редко. Но возможно это было связано с их перманентно напряжёнными отношениями.

Отец ненавидел ходить в гости к сотрудникам, где "пьяные гоим орут песни". Своих друзей у него было двое – Фимка Комар и Фридик,- но настоящая связь с ними была потеряна ещё в 50-е, когда он уехал "по распределению" молодых специалистов в далёкую Чувашию на Волге. Виделись они только на юбилеи и их оживлённые объятия и толкания друг друга кулаком в плечо выглядели наигранными. Зато он обожал спорт и, в особенности, футбол. Забывая обо всех окружающих, он смотрел матчи по жуткому нашему телевизору "Рекорд", в котором у всех футболистов было левое искривление обеих ног, как у знаменитого бразильца Гарринчи. А кроме того, у него был абонемент на домашние матчи "киевлян". И не просто так себе абонемент, а на теневой трибуне стадиона Хрущёва, во втором секторе, близко к правительственным ложам.

…В пять лет я был "посвящён". Поздней холодной осенью отец привёл меня на один из последних матчей сезона. Наши играли против московского "Торпэдо", как, подражая знаменитому комментатору Синявскому, любил произносить отец. Уже тогда во мне были посеяны семена клановой ненависти всех киевлян к московскому "Спартаку". Против "Торпедо" я ничего не имел, но за наших болел и был жутко разочарован ничьёй 1 : 1. Великий Валерий Лобановский играл в тот день в составе киевского "Динамо". Играл слабо, его засвистывали и называли пренебрежительно "Балерина" за особую манеру бегать на кончиках пальцев, высоко поднимая колени, и водить мяч, шатая в стороны длинную худую свою стать, увенчанную рыжей шевелюрой. А сейчас в центре Киева ему, как величайшему в истории тренеру, стоит памятник….

Отец преображался и становился активным, авторитетным, остроумным и общительным лишь на работе, во дворе (в кругу праздно болтающих мужчин), на стадионе или на занятиях группы здоровья, которые он исправно посещал всю мою жизнь три раза в неделю. Его тёща называла это увлечение "хождением на прыгалки".  Они вообще друг друга активно терпеть не могли всю жизнь. Каждый презирал другого за отсутствие элементарно необходимых человеку, с их точки зрения, качеств. Ей  не хватало образования и такта, а ему – быть каменной стеной для дочки и "давать ей жизнь".

В своей внешней жизни отец, не смотря на всегда стеснённые денежные обстоятельства, отличался, можно сказать даже, пижонскими замашками. У него был "свой" парикмахер в престижном салоне на улице Ленина. Он был очень неравнодушен к модным шмоткам, а поскольку никогда не имел возможности купить их с рук у спекулянтов, приобретал их в магазине по "инерции страстного желания", года через два – три после того, как они становились "пасэ". Только вот, транзисторный радиоприёмник "Спидола" рижского завода ВЭФ ему помогли достать в самый пик моды в конце 60-х годов. Он носил его с собой всегда и везде, когда мы ездили на пляж или за город на Десну на летний отдых. Слушание джаза и иностранных антисоветских "голосов" из-за границы было его навязчивым увлечением.

В чреде жизненных приоритетов, после любви ко мне и постоянно тлеющей ревности (мама была красавица,  а "жизнь" он ей "не давал" и знал это), главным в жизни отца были его настоящие  и мнимые болезни. После этого шли спорт и работа. Выросши без отца в руках помешанных на его здоровье матери и тётки и будучи гипертоником с 25 лет, он жил, прислушиваясь к себе, мучаясь и страдая от того, что другие, вот, могут пить, курить, гулять, не спать сутками, таскать тяжести, а ему это заказано. Глядя как-то в экран телевизора (кажется, шёл фильм "Судьба человека"), он, иронически ухмыляясь, обронил маме: "Представляешь, что бы со мной стало, если бы я выпил такой стакан водки?"

Особенно он боялся "нервничать". Он был хорошо образованным инженером – строителем, специалистом своего дела, но абсолютно невежественным человеком в области познания человеческого тела и медицины. Сколько я себя помню, указания любого врача или даже знахаря воспринимались им буквально и абсолютно. Если ему нельзя есть жаренное и острое, то до такой степени, что от жареной котлеты или горошины английского перца в борще ("Ты же знаешь, что мне нельзя!") он боялся получить инсульт. Когда я подрос, то каждый день мерил ему давление, и, проучась в институте физкультуры полгода, сразу стал главным советником по вопросам здоровья. Как все ипохондрики, отец в мельчайших подробностях описывал мне свои тяжёлые состояния и подозрительные ощущения раза два – три в неделю.

Но главным советником всей его жизни была тётка – сестра моей бабушки – Лиза. Эта маленькая железная женщина была харизматической личностью и, прозываясь на этом свете "Лия Ефимовна Эзриль" (это от искажённого "Израэль"), умудрилась в антисемитском Киеве 50-60-х годов дослужиться до поста начальника главка в республиканском министерстве. Она была для папы всем: и отцом, и матерью, и ближайшим наперсником, которому доверялись все тайны, и главным врачебным советником. Лиза водила его с детства только по лучшим киевским профессорам. Лиза доставала из-под земли и за любые деньги редкие лекарства. (Помню эпопею с витамином В-13, который был в моде в конце 60-х годов, и считался панацеей от всех болезней). Лиза выбивала для отца путёвки в санатории. (Кстати, и "Спидолу" достала ему она). Она была главой клана и сыграла важнейшую роль в жизни нашей исковерканной семьи, включая главные годы моего собственного воспитания с 7 до 11 лет. Она успела даже навсегда врезаться в память моего сына, когда в Израиле, уже подбираясь к своим девяносто годам, учиняла ему диктанты на русском языке и заставляла раз за разом заново их переписывать ("всё сначала!!"). Когда ребёнок вырос, выучился и стал политологом, он сформулировал как-то, смеясь: "Знаю я вас, "русских"... Для вас решение проблемы - это "всех на…й , и всё сначала!". Можно только себе представить, каково было моей матери иметь двух свекровей (а бабушка моя была тоже не подарок), висящих над своим чадом всю жизнь.

Как это ни печально звучит, но отец стал самостоятельным, сильным и всё за себя решающим человеком только на короткие четыре года, когда он оторвался от этих двух женщин и уехал в 1953 году с семьёй в Чебоксары после института. Там он сразу был назначен главным инженером строительства тракторного завода. Ходил в сапогах, дождевике и кепке, ездил на подножке грузовика по участкам громадного строительства, был постоянным участником совещаний в обкоме партии, получил квартиру в первом же благоустроенном доме. Дружил с сильными уверенными людьми. Курил "Беломор", зажав примятую щегольски папиросу углом рта, как актёр Рыбников в фильме о монтажниках. Мама смотрела на него, открыв рот, и стойко переносила тяготы барачного бытия без воды и с привозом хлеба раз в три дня.

Но было это всё "до меня". Когда же я не только открыл глаза на этот мир, но и стал его осознавать и запоминать, на дворе уже шёл 1960 год. И наша семья из четырёх человек уже три года ютилась вместе с бабушкой в 12-ти метровой комнатке в общей квартире в центре Киева. Оказалось, что через год после моего рождения Лиза  и Маня всё-таки умолили папу бросить работу и карьеру и вернуться в Киев. Без прописки, без жилья и без особых надежд на быстрое устройство. Эти трое не могли существовать друг без друга.

Кроме объединения семьи, давшего Лизе возможность вновь бросаться на все амбразуры, из которых неустроенный быт и неясные перспективы стреляли в её Лёню, мало хорошего вышло из этого возвращения. Отношения  его с мамой были все время на грани взрыва. (Да и то, ещё не тридцатилетняя молодая женщина должна была спать с мужем, деля комнату со свекровью и двумя детьми). По выстроенному её семейным кланом стереотипу муж должен был иметь широкие плечи, любить, не задавая вопросов, добывать деньги из-под земли и обеспечивать жене возможность, не работая, заниматься детьми. Мама засомневалась в нём. Начались скандалы и приступы ревности ко всему движущемуся в штанах поблизости к ней. Бабушка моя подкидывала жару в топку. Хорошей перспективной работы не было. И не было даже надежды получить квартиру в Киеве. В городе, где он родился и вырос. Застучали молоточками в виски первые гипертонические кризы и госпитализации. И отец, видимо, сломался.

Вот поэтому я совсем и не помню его счастливым и смеющимся. И всё-таки, глаза его часто улыбались, когда он глядел на меня. Какое-то время, пока не вырос, я был для него центром внимания и главным источником активности, направленной не на собственные проблемы. Когда мне исполнилось  шесть лет, он отвёл меня в бассейн. С тех пор под его неусыпным вниманием находились все мои спортивные кружки и секции. Когда я всерьёз начал играть в гандбол, он опекал мою карьеру, постоянно встречался с тренером, ходил на игры и был твёрдо уверен в моём олимпийском будущем. Он вообще был ко мне слепо необъективен и всерьёз верил, что я мог бы поступить на любой факультет университета или в МГИМО, где готовили дипломатов.  В конце концов, мой институт физкультуры и вся карьера, посвящённая спорту, - это во многом его.

Ничто не доставляло ему большей радости, чем видеть моё счастливое детское лицо, когда он дарил мне подарки. Однажды в день, когда мне исполнилось 8 лет - а жил я тогда с бабушкой и в это время чем-то болел,- отец пришёл один (к тому времени они с мамой и старшим моим братом уже жили в киевском пригороде в Броварах) и принёс мне в подарок огромный новый кляссер для марок. На первой странице  в него была уже вставлена гвинейская серия марок с африканскими масками. Такого шикарного альбома и таких красивых марок не было ни у кого в нашем классе. Я был потрясён и в восторге бросился ему на шею, обняв, как обезьянка, руками и ногами. Пожалуй, в эту минуту он был растроган и счастлив не меньше меня.

В другой раз, в Броварах, за день до моего тринадцатилетия мы играли с мальчишками во дворе. Это была широкая и длинная полоса свободного пространства между цепочкой из пяти двухэтажных домов и семейными огородами жильцов. Там, в этой полосе сотворялись миры детских игр и забав вроде "штандера" или "цурок-палок". И вдруг, вдалеке, в начале двора я увидел отца с большой коробкой. Заметив меня, бегущего к нему с мальчишками, он отвернулся и убежал в гараж к соседу, который возился в этот день со своим "Москвичём". Оттуда он крикнул мне, чтобы я не заходил, и он сейчас придет домой. Весь вечер я гадал, что же в этой коробке, что явно была предназначена к моему дню рождения. С этим и уснул. Утром, когда все спали ещё, я вышел в большую столовую комнату и, трясясь от недоверия к увиденному, обнаружил на столе фотоаппарат "Зенит- 3М", складной увеличитель для печатания фотографий, бачок для проявки плёнок и всякие ванночки и химикаты. Чёрный футляр от "фотыка" вкуснейшее благоухал выделанной грубой кожей. Таинственно поблескивал объектив. Это всё мне?! Я понятия не имел, что 13 лет – это возраст бар-мицвы – перехода еврейского мальчика во взрослое состояние, позволяющее ему самостоятельно возносить молитвы. Но для папы это было событие, как оказалось.

К сожалению, эти отношения взрослого отца и маленького сынишки были испорчены при моём переходе в более взрослый возраст. Отец, не имея собственных душевных сил противостоять всем своим настоящим и выдуманным бедам, превратил меня из сына в товарища. Был со мной излишне откровенен. Слишком часто прислушивался к моим самонадеянным подростковым советам. Я задрал нос и был иногда  с ним совершенно несносен. Мне по-прежнему нужен был отец,- надёжный, сильный, направляющий, а не направляемый. … Товарищей у меня и так хватало. Не понимал он этого никогда. До самого конца жизни. Вот почему так дороги мне воспоминания о том, каким значительным и умным он был на работе или в кругу своих товарищей по группе здоровья, с некоторыми из которых он занимался там более 15 лет кряду.

Когда я учился в 5-м классе и уже жил с родителями в Броварах, я записался в секцию по лёгкой атлетике в нашей школе. Уроки заканчивались в час дня, а тренировки начинались только в четыре. Ехать из Киева в Бровары было далеко, а шляться по улицам три часа – утомительно. Поскольку режимный проектный институт, в котором работал отец, находился через дорогу от школы, он выхлопотал мне в особом отделе пропуск. Так я начал три раза в неделю приходить к нему на работу. Сначала я обедал в их столовой, а потом садился делать уроки или просто бродил по отделу и наблюдал за работой проектантов, стоящих у огромных досок – кульманов и  чертивших сплетения труб вентиляции и отопления в цехах будущих секретных заводов по производству химического оружия.  Отец был руководителем большой группы таких чертёжников и инженеров. Он сидел за столом во главе большой комнаты и по обе руки от его стола уходили (как мне тогда казалось – вдаль) параллельно два ряда кульманов. Время от времени кто-то оставлял свой пост и, подойдя к столу, о чём-то тихо спрашивал отца. Работа его заключалась том, чтобы принимать решения  по изменению и привязке всех сантехнических сетей в случае, если обычные решения не подходили. Кроме того, он своей подписью выпускал эти части проекта в жизнь. Боже, какой гордостью наполнялась моя грудь, когда я видел его сосредоточенное лицо, его уверенные движения карандашом вокруг какого-то места в чертеже, когда стоящие вокруг два-три человека ловили каждое его слово. Его любили и уважали. Часть этого отношения переносилась и на меня. Девочки-чертёжницы помогали мне делать уроки. А когда он болел, его инженеры часто приезжали к нам домой для согласования решений.

…Весенний теплый день. Мы с отцом идём на Первомайскую демонстрацию мимо уже цветущих каштанов. Но я смотрю не вверх, на конусы бело- розовых цветов, а вниз, внимательно наблюдая, как переступают мои ноги в новеньких белых гольфах. Правой рукой где-то там наверху я держусь за папину большую ладонь. В левой у меня веточка ландыша, символизирующая причастность к будущему праздничному шествию. Время от времени, словно испытывая прочность и надежность связи, я поджимаю ноги и повисаю на папиной руке. Он отзывается, натужив бицепс и неся меня пару метров над серым асфальтом. Я приземляюсь, иду скоком, а потом прыгаю на одной ножке, вновь ожидая помощи от его ладони, и, получая её, увеличиваю длину своих прыжков втрое. Мне так беззаветно хорошо, что даже боль в пальцах от жмущих уже маленьких мне сандалий почти не чувствуется. Где-то уже на ровной и людной улице, (а живем мы на одном из крутых киевских спусков), отец встречает приятеля. Тот в кепке с открытым фотоаппаратом на груди. Тоже идёт на демонстрацию.  Наведя на нас фотоаппарат, он просит отца поднять меня на гранитный парапет, отделяющий улицу от территории какого-то двора. Мы стоим с ним, глядя в объектив, и в глазах у нас ожидание. Полвека уже стоим. И каждый смотрит в своё будущее. Но там, тогда, моя рука ещё на его плече… 
Он ушел в 54 года. Почти 30 лет назад. И сегодня, когда мне исполняется столько же, я понимаю: дальше - идти одному. Не к кому примеривать шаг.

 
Автор: Феликс Лебедь

Реховот, Израиль
Сентябрь, 2010 


Рецензии