Лоскутки продолжение

24.12.03

     Мой брат Юра, который с детства хорошо рисовал, подружился с художником Оружейниковым и ходил к нему брать уроки. Иногда он брал меня с собой.
     Оружейниковы, Михаил Васильевич и Марья Васильевна, его жена, жили почти под горой в беленьком домике с голубыми ставнями. И сад у них, конечно, был.
     Оба они были старенькие, седенькие и очень добрые, и называли друг друга "Мишунька" и "Машунька".
     Михаил Васильевич писал и портреты, но больше всего у него было натюрмортов и пейзажей. До сих пор у меня перед глазами одна из его картин - букет цветущей сирени в керамической вазе на подоконнике. ОН дышал, этот "портрет сирени", как я его называла. Он дышал, и занавеска на окне дышала, и солнечный зайчик на подоконнике дышал и дрожал; и, хотя там не было ни одной птицы, но я, глядя на сирень, слышала свист ласточки...
    Михаил Васильевич говорил мало, хотя всегда приветливо и (видимо, потому что разговаривал с детьми) ласково. Зато Марья Васильевна страсть как любила поговорить. Даже до утомления. Она и стишки писала и очень любила мне их читать. Стишки были смешные, неуклюжие - даже я в то время писала лучше. У неё даже рифмы хромали на обе ноги, и она этого совершенно не чувствовала, как будто ей медведь на ухо наступил. Но только очень жестокий человек мог бы не похвалить этот невинный детский лепет! Она и вообще была, как ребёнок. Да и в разговорах Михаила Васильевича было много детского. Не знаю, как эти люди, так много пережившие и перестрадавшие за свою некороткую жизнь, сумели сохранить до старости эту лёгкость души... Два седых ангелочка в белом домике с голубыми ставнями...
     Между тем, я слыхала, что во время войны Михаил Васильевич не покидал Краснодара до самого вступления немцев в город. И что бои шли уже на окраине, а он продолжал оформлять "Окна РОСТА" - так, кажется, назывался этот тип "наглядной агитации"... А что было потом?.. А что было раньше - в Революцию, в Гражданскую, в Первую мировую?.. Не знаю, я была тогда слишком застенчива, чтобы расспрашивать такого человека, настоящего художника. Нас воспитали в почтении и трепете перед самим понятием "Искусство"; а тут - живой представитель Искусства, взаправдошний художник... Как я жалею теперь, что не расспрашивала ни о чём словоохотливую Марью Васильевну!А ведь она, наверное, сама бы счастлива была кое-что порассказать...
     Да, я очень хорошо помню их обоих. Их и представить невозможно было друг без друга... Но жизнь такая штука, что в ней совершается и самое невозможное. Марья Васильевна пережила своего "Мишуньку", и надолго, лет на десять. Потеряв Михаила Васильевича, она изменилась почти моментально, личико её сразу сморщилось, глаза потеряли свой блеск, и этот блеск, этот свет никогда уже к ним не вернулся...
     Вообще же стариков я в детстве видела не так уж и много, больше - старух. Бесконечные войны истребили почти всех наших дедушек, а вот бабушки как-то чаще выживали.
     Помню вот старика с военной выправкой, худого, с огромными торчащими в стороны усами - он работал в собесе и носил пенсию нашей бабце. С бабцей они, бывало, подолгу разговаривали; но я не вслушивалась и не знаю, о чём. Под конец, бабця давала ему мелочь, сложенную столбиком, и он с великим достоинством эту мелочь принимал.
     Помню ещё старика Силуянова. Вот уж был старик - всем старикам старик! Он воевал ещё с генералом Скобелевым на Шипке! То есть, сколько же лет ему было?.. Не помню.
    Был он весь волосатый: длинные седые кудри, борода, усы, лохматые брови; даже в ушах волосы росли. Лицо - как кирзовый сапог, голос хриплый. Он ходил по городу в гимнастёрке и галифе, один рукав (пустой) заправлен за пояс, на груди - иконостас орденов. И там, среди знакомых нам орденов и медалей за эту последнюю войну (Вторую мировую), красовались и царские кресты за Балканскую и за Первую мировую. Он был всегда навеселе и разговаривал сам с собою; но и походка неизменно бравая, и голосом он хрипел молодцевато. Вот какого я ещё помню старика!

28.01.04

Сегодня мне захотелось поговорить о совсем особом виде творчества - о создании семьи.
     Кажется, дело простое: семья - это просто родители и дети; ну, может быть, бабушки-дедушки, тётушки-дядюшки... Но это не совсем так. Бывает ведь, живут люди вместе, в полном семейном наборе; а семьи настоящей, дома настоящего, домашнего сердечного тепла, - этого у них и нет.
     Наша семья жила очень разбросанно - от Крайнего Севера до Чёрного моря. И жили мы на каждом новом месте по-разному, как место диктовало; но семья у нас была. И даже в дороге, в вагонах поездов, в самолётах, в каютах, на вокзалах - мы чувствовали это: мы - семья.
    Семья - это особый мир, особая атмосфера; мир, который можно создать только имея особый дар к этому. И два человека в нашей семье имели этот дар - бабця и папа. Поэтому к нашей малой семье, как к ядру, стремилась вся семья большая, все близкие и дальние наши родственники. Семья включала в свою среду не только родных, но и соседей, и друзей. И друзья были не только мои, или Юркины, или Танины, или Олега; и это были не только папины или мамины, или бабцины друзья. Наши друзья были - "друзья семьи". Они становились частью этого особого мира, частью целого. Любой, совершенно незнакомый человек мог быть принят, как родной, с самой открытой душой, если он приходил или приезжал от кого-то из наших друзей.
     Что создавало эту среду, я не знаю. Радушие? Однако, мне встречалось немало радушных людей, с которыми было приятно "общаться" - но именно "общаться"; а единства с ними не получалось. А тут так много близких, самых разных возрастов, национальностей, судеб, с бесконечно разными характерами и жизненными установками - включались в орбиту нашей семьи, и от них начмнало исходить какое-то особое излучение, присущее... присущее, в первую очередь, двум людям - бабце и папе.
     Совсем недавно Таня, моя сестра, проводила очередную экскурсию, и в её группе случайно оказалась Валя Ширинянц (теперь у неё, конечно, другая фамилия, она ведь вышла замуж, я не помню, какая у неё фамилия теперь). Валя очень изменилась, разумеется, ведь Таня помнила её совсем маленькой девочкой; а Таню Валя мало знала, потому что Ширинянцы стали нашими друзьями, когда Таня уже уехала в Свердловск. Но незнакомая пожилая женщина не столько слушала экскурсию, которую вела Таня (теперь Ельцова), сколько вглядывалась в экскурсовода. А после экскурсии вдруг спросила: " Простите, пожалуйста, Татьяна михайловна, вы случайно не Лурье?" - и так они узнали друг друга и сразу перешли на "ты". "Как ты поняла, что это я? - спросила Таня. - Я ведь так изменилась!" - " А по речи! Речь знакомая." - " Голос?" - "Нет, не голос. Просто ТАК говорили только в семье Лурье. Вас всегда узнаешь!"
     Представляете, сорок лет не стёрли ту особую печать, которую накладывала эта самая семья - как печать о подданстве такого-то государства!..
     И если бы моя милая бабця, и если бы мой замечательный папа не сделали бы в жизни ничего другого, кроме создания той нашей незабвенной семьи, - всё равно их жизнь была бы великим творчеством. А как они это делали, я не знаю. Это - тайна таланта и тайна любви. А талант такая штука: он есть - или его нет. И тут ничего не поделаешь.
     И вот ещё: всякий, кто бы ни входил в наш дом, как бы тут же подпадал под естественную (казавшуюся естественной) защиту и охрану. Отец и бабця как-то незаметно как бы принимали на себя ответственность за каждого.
     Исключение составляли Агровы и Парфентьевы, которые воспринимались, скорее, как союзные державы; причём, если правителем "союзной державы" Парфентьевых был, несомненно, Дмитрий Лукич, то Борис Николаевич Агров и Клавдия Васильевна Агрова казались соправителями.
     Я, впрочем, может быть, ещё вернусь к этой теме; но мне трудно писать об этом, потому что мне самой неясен механизм этого явления: семья.

     Когда уходит время, - медленно, очень медленно растворяется и тает его неповторимая аура, его аромат; и этого вернуть уже нельзя. Но мы всё равно пытаемся, припоминая факты, детали... Зачем?..
     Я думаю, тут дело вот в чём. Миг может быть продлён в двух направлениях - в будущее и в прошлое. И продлевая время в прошлое, мы так же увеличиваем срок нашей жизни, как и продлевая его в будущее.
     Но чем дальше вступаем мы в область прошлого, тем сильнее хочется восстановить не факты, а вернуть именно эту ауру, этот аромат; дыхание жизни.
     Когда я говорю о пятидесятых годах, я ( то есть, лично я, а не мы)имею в виду время между сорок седьмым и пятьдесят седьмым годом. Родившись в сорок пятом, я два первых года своей жизни, естественно, не помню; хотя иногда мелькают какие-то отрывки... но не стоит о них говорить, они имеют отношение исключительно ко мне, а не ко времени. Но вот года примерно с сорок седьмого моё восприятие мира становится всё шире, и я даже улавливаю то, что кажется мне "аурой времени".
     Первое, о чём я хочу сказать в этой связи, это дороги.
     Железная дорога. Вокзалы забиты разными людьми. На вокзалах буквально живут, особенно на узловых станциях. Живут с вещами. Какие-то вещи в чемоданах и саквояжах, какие-то связаны в узлы. У кого-то что-то в мешках, в кошёлках, в авоськах... кстати, вы знаете, что такое "авоська"? Это такая сумка, плетённая, как рыбачья сеть, из тонких прочных нитей. Её можно было скомкать так, чтобы она целиком пряталась в кулаке, и её, пока она пустая, носили в кармане; а набитая вещами или продуктами, она иногда провисала аж до земли. Впрочем, можно было закинуть авоську за спину или связать с другой, такой же набитой, авоськой и перекинуть через плечо: одна впереди, другая на спине.
     Люди спали на своих вещах, узлах, чемоданах; утром бегали к колонкам и кранам умываться; разворачивали свёртки с едой и завтракали семейно. Вся эта жизнь проходила под лязг колёс и крики паровозов, и на всём был налёт угольной гари и её особый запах.
    В вагонах обживали все три полки (теперь-то на третьей полке ездят только сумки да чемоданы). Для нас, детей, третья полка казалась самой заманчивой, хотя там было очень жарко и душно. Зато высоко, под самым потолком.
     Уберечься от паровозной гари нельзя. Даже если окна плотно закрыты, гарь всё равно проникает. Взрослые как-то ещё умудряются сохранить относительную чистоту, но дети все до одного чумазые, с разводами на щеках и на потном тельце.
     На остановках в вагоны заходят калеки - слепые, безрукие; заползают безногие на костылях и тележках: недавно была война. Кто-то просит милостыню, кто-то зарабатывает: играет на гармошке, поёт жалостные песни. Глухонемые разносят и продают открытки. открытки ярко раскрашены. На них кошечки, собачки, целующиеся голубки, ангелоподобные детки в кудряшках, влюблённые в обрамлении цветочков, внутри сердечка или веночка; они целуются или прижимаются щёчками друг к дружке. Открытки покупают.
     Вагоны сильно раскачиваются на ходу. За окном, по откосам, выложены дёрном, цветами или, чаще, камушками, побеленными, чтобы ярче было, надписи: "Миру - мир!", "Сталину слава!", "Нет - войне!", и т.п., в том же духе. Дым от паровоза отрывается клочьями, стелется по траве, уплывает вдаль. Сильно стучат колёса.
     На больших остановках люди бегут с чайниками к баку с кипячёной водой, становятся в очередь, а потом бегут за вагоном, цепляются за ручки и вскакивают на ходу.Двери в тамбуре не закрываются, там свежий воздух, ветер; но выходить туда можно только со взрослыми.
     Кому-то места не хватило, он едет, сидя на мешке. Кого-то с ребёнком пускают посидеть к окошку. Играют в карты. Поют. Поём и мы; песни все знакомые: "Где ж вы, очи карие", "Прощай, любимый город", "Вьётся вдаль тропа лесная", "Вечерком на реке всякое бывает", "Хороши весной в саду цветочки"... Я помню многие из них; да все не перечислишь.
     Иногда - очень редко - кто-то с гитарой; но чаще люди играют на гармошке, на баяне, на губной гармонике. Шумно весь день. Жара нестерпимая. Маленькие плачут...
     Шоссейные дороги. Их немного( я имею в виду дороги, покрытые асфальтом), а широкие вообще редко попадаются. Встречные машины сбавляют ход и проезжают часто чуть не впритирку друг к другу. В опасных местах дорога ограждена белёными столбиками. То там, то здесь совершенно неожиданно выныривают гипсовые белые или посеребрённые-позолоченные краской фигуры - Олени, медведи, девушки с веслом, юноши с мячом, дискоболы, пограничники с собаками... Кто, когда успел их понаставить? Ведь города и сёла, мимо которых проезжаешь, всё ещё в развалинах. Некоторые развалины поросли травой и молодыми деревцами.
    Машины - "козлики", "виллисы", "хбв ("хочу быть виллисом")" - они называются "коробушки" и крыты брезентом. Попадаются настоящие "легковушки" - наша "Победа" или "Москвич", трофейная "Эмка". Автобусы - где они есть - маленькие, с длинным носом. Грузовые - некоторые крыты брезентом, другие с открытым кузовом - обычно тоже набиты людьми, если в них не везут какой-то другой груз.
     По моему перечислению может создаться впечатление очень оживлённой дороги, но это не так. Если сравнить с нынешними временами, дороги почти пустынны. Однако в то время они казались перегруженными транспортом и очень опасными.

       (продолжение следует)          


Рецензии