Поздний ужин

          ...милости, а не правосудия.
          А. С. Пушкин. "Капитанская дочка"



Ужинали поздно. Таков был обычай в семье Семиваловых. Из всех русских обычаев, которые хозяин дома соблюдал ревностно сам и гостей своих к тому приохотил, поздний и долгий ужин соблюдался, так сказать, с особым рвением: Аркадий Петрович Семивалов имел страстишку хорошо покушать, а чтобы не застревало - и выпить по этому случаю, как говорится, от души...
К ужину, как это заведено в наших домах, были гости, впрочем, только двое: дальняя родственница нашего батюшки отца Герасима, некто Акулина Меркурьевна Перекурова, и сосед, отставной гвардии поручик Ямушев Алексей Иванович. Откушав и возблагодарив Бога и радушного хозяина с его поваром, сели немного отдохнуть в мягких креслах. Аркадий Петрович почти сразу же задремал, по своему обыкновению сразившись с языческим божком Баккусом, и хотя одержал победу, но сил потерял много в этой борьбе. Акулина Меркурьевна закрылась пледой, как называла она заморскую шаль из мериносовой, что ли, шерсти, но тёплую и покойную. Жена хозяина, по имени Мария Ивановна, принялась вязать в кресле подле окна, а гвардии поручик устроился рядом с нею и стал, на военный манер, подпускать молодой хозяюшке скорого амура. Зная, что Аркадий Петрович за ужином хорошо засмотрелся в бутылочку, Алексей Иванович вовсе не боялся, что его покушения на хозяйкины апроши, люнеты и лонжементы могут быть замечены. Маша хоть и не поощряла эти гвардейские забавы, но и не открывала в ответ огонь из всех орудий: жизнь в деревне скучная, флирт же по обычаям того времени не считался чем-то предосудительным, если не переходил некоторых границ, сторонам известных. Да и добродушный храп мужа как бы успокаивал вязальщицу: всё в порядке, главное - не спутать петли, а там - вяжи да вяжи... после разберёшься!
- Нехорошо, Мария Ивановна, вот и отцов наших звали одинаково, неблагоприятно вы со мной изволите поступать! - говорил докучливый кавалер, на которого сегодня её апроши и люнеты производили особенно притягательное воздействие, как магические магниты. - Вот и Богом заповедано: любите ближнего своего, как самого себя...
С этими словами отставной поручик атаковал ближнюю свою, да так ловко и удачно, что Маша принуждена была даже ахнуть, вполголоса... правда, через некоторое время засмеялась, и разбудила хозяина.
- Что, а? гм-м... я прослушал, Алексей Иванович, что ты такое говорил? - с хрипотцой в голосе после сна, обратился к нему Аркадий Петрович.
- Я, видите ли... мы обсуждали с Марь-Иванной, и я сказал, что Господь Бог заповедал нам любить ближнего, Аркадий Петрович, - отвечал гвардеец, не без досады отодвигаясь на прежнюю позицию.
- Врёшь, врёшь! Спаситель заповедал любить ненавидящих нас, а я или Машунь, разве мы ненавидим тебя?
Повернув голову к своему амфитриону, Ямушев встретил его холодный взгляд, как будто говоривший: знаю, знаю, к чему клонишь, - да не склонишь... Склоню, ответил Аркадий Петрович, тоже взглядом, склоню, - и будешь рога носить, на старости лет...
Дальняя родственница отца Герасима следила за этой дуэлью с острым вниманием и любопытством. И только сам предмет раздора вязала себе, как ни в чём не бывало: стальные спицы так и мелькали в её тонких белых руках, словно живые.


Отставной гвардии поручик Алексей Иванович Ямушев в самых смешанных чувствах маршировал в "низок", как у нас называют трактир с правом подачи крепких напитков, расположенный, действительно, в самом низу долинки, близ леса и рядом с большой дорогой. Как заведение именовалось на самом деле, это память поколений утратила, вместе с целым рядом других, столь же малосущественных сведений.
Алексей Иванович маршировал в "низок", воспалённым воображением всё ещё видя и, так сказать, обоняя и обнимая люнеты и апроши незабвенной Марь-Иванны, преодолённые его гвардейской похвальной настойчивостью. О том, чтобы отступить, сдаться, выкинуть белый флаг, не могло быть и речи. Не позволяют честь и возбуждённое достоинство офицера. Да отступить - это, государи мои, означало бы огорчить и озадачить сильно укреплённую крепость, уже получившую некоторые определённые авансы от осаждающей стороны, а теперь, значит - обманутой в лучших своих ожиданиях? Не бывать такому! "Пускай ты, Аркадий свет Петрович, и сажаешь пулю в туза, как пушкинский Сильвио, а я... в даму твою засажу!" - посулился обиженный поручик. Он от души рассмеялся, представляя себе, как это он "засаживает", и как на другой день Аркадий свет Петрович жалуется цветущей и пахнущей жёнушке-красавице: посмотри-ка, душенька моя, что-то чешется темечко - уж не рога ли там растут у меня, на старости лет?
- Я покажу тебе "любить ненавидящих", хрыч рогатый, - вслух сказал Алексей Иванович, уже входя в "низок". - И посмотрю, как это ты меня будешь любить... после того, как мы с твоей Машкой...
Алексей Иванович занял угловой столик. Он сел, не снимая шляпы, и приказал подлетевшему как на крыльях служителю штоф и круассаны с хреном, привычку к которым он сделал ещё в четырнадцатом году в Париже. В ожидании офицер рассеянно оглядывал трактир, как обычно, полный социально ответственными личностями в окружении здешних особого рода дам, которых правильно было бы также назвать социальными. Но - совершенно, то есть абсолютно, безответственными. Половые скользили в мягких чунях по грязному полу, бойко разнося по столикам некий напиток, служащий к повышению социальной ответственности у одних, и понижению её же - у других.
Внимание Алексея Ивановича невольно привлёк разговор за соседним столиком. Говорил некто, глаза мёртвые. Бекеша в последнем градусе, картуз - козырёк сломан пополам, дыра на макушке. И босиком...
- Нёс чёрт правду-матку в бутылке. Почему бы и не в бутылке? А в чём же? Туда плеснёт - на тебе, французишка-лягушатник... туда капнет - и тебе, немчура поганая, колбасник... и туда, и туда - ну, всем! И так расплескал всё, России не осталось. А, да и хрен с вами. Кокнул бутылку о бел камень горюч - и попёрся восвояси, в пекло, значит. Усеяло осколками Русь матушку, - рассказчик всхлипнул и утёр нос рукавом, - ходят это русские люди, ищут истины... Края острые обходят - поранят... Пахнет! Пахнет, а нету. Так с тех пор и повелось: бродим вокруг да около, чтобы ног не наколоть. Околичности у нас вместо личности, событие - заместо бытия. Междуумки мы, вот кто!
(Мы с превеликим сожалением удаляем из монолога бекеши известные "для связи слов", начинающиеся на буквы "х", "п", "б" и "ё". Мы в полной мере осознаём, что невосполнимые в этом случае потери в плане выражения лишь отчасти могут быть компенсированы некоторой экономией в плане содержания. Но, увы...)
- Это как же прикажете вас поднимать, Горделион Всеславович? - грозно сказал один из слушателей, крепкого телосложения мужик с красным носом. - Это вы как же это? Это о русских-то?! Сидишь, русскую водку пьёшь, русская женщина-мать тебя породила, а ты...
За столиком поднялся гвалт, к нему присоединились социально ответственные за соседними столиками, и даже один уже сидящий на полу и без порток. "Сейчас, кажется, начнётся, - с привычной тревогой подумал поручик. - Это... как... Не вовремя, офицер, заехал на Дон", - вспомнил он и сам себе удивился.
- Не извольте, сударь, тревожиться, - послышался мягкий голос над плечом. - Это они так-с... провокацию делают! Это, понимаете ли, фейсы.
Обернувшись, Алексей Иванович увидел присяжного поверенного Брухеса, с нотной папкой подмышкой. Брухес по склонности к напиткам настоящей папки не имел, а бумаги носил в нотной папке сынишки своего, будущего пианиста.
- Какие такие фейсы? Садись, Брухес, - сказал поручик. - Накатим? Я у Семиваловых ужинал. Во рту словно эскалоп переночевал. Пей, Брухес.
- Премного благодарны, ваше благородие, - присяжный, а в просторечии - "крючок", проворно уселся и "накатил" быстрее, чем Ямушев перекрестился перед принятием. - Ух... хорошо пошла! Фейсы... Дозвольте крутоссанчика вашего? С хреном я оченно обожаю. Фейсы - это которые невидимо присутствуют и всё происходящее пишут, для нашей же пользы.
- Бесы, что ли, - усмехнулся поручик.
- Н-да... а пожалуй, что и бесы, вашбродь. Фейсы... бесы... пейсы, алефбейсы... Одна епархия-с. Крутоссанчики здесь хорошо делают. Волованчики, бонвиванчики тож. Пальчики оближешь. Селиванов здесь повар. Может, слыхали? "Калька", "Северюга"... Сюда бы музычку ещё хорошую, и полетело бы заведение птицей-соколом. А швейцара на ворота поставить, да организовать такие, знаете, кабинетики... Так и с Марией Ивановной даже прийти не зазорно, Алексей Иванович.
- Помоги, Брухес, - сказал Ямушев, вспомнив люнеты и апроши, - а я не забуду, ты меня знаешь. Пей ещё, наливай, я не буду. Помоги мне Машку, суку, завалить! Я уж и не знаю, как сделать. На рыбалку не пригласишь её. На охоту - тем более. А там этот её дед сидит постоянно, глаза холодные, руки рабьи... тьфу.
- Понимаем-с... А вы извольте, ваше благородие, ещё штофик постучать. Глядишь, чего и надумаем.
Поручик приказал ещё штоф, а себе пива и карамелек "Дунькина радость". Глаза у "крючка" засветились - ну чисто домовой вылез из человечка! Брухес повернулся засаленным боком:
- Эй... там, на бриге! Горделион, сюда иди! Дело есть. Горделион имя им, - мигнул он Алексею Ивановичу, - они в этом дельце собаку съели-с...
Утирая красные сопли рваным картузом, Горделион подошёл и остановился в полушаге, из почтительности, а больше - разумной осторожности: кто его ведает, что за человек? После монолога о правде все пуговицы на бекеше отсутствовали, за исключением одной, и та болталась на длинной ненадёжной ниточке, как напоминание и укор.
- Вот, дело у серьёзного человека к тебе, - строго сказал Брухес.
- Это не насчёт ли Марии Ивановны? - сказал Горделион и весь побледнел ужасно...
- Ты иди, иди, - сказал "крючок", не отвечая на вопрос, - иди харю смени, а то прямо гимназист после битвы с "внучками", умойся иди... Иди, тебе откроют уборную... Дело это, видите ли, милостивый государь Алексей Иванович, не простое, - вернулся он к разговору. - Аркадий Петрович Семивалов у фейсиков на счету, как человек бывалый и на откровения весьма способный, и неожиданные могут вещи произойти-с, Алексей Иванович, уж поверьте старому бюрократу, жизнь положившему под колёса государственной телеги! Извольте, сударь, приказать буженинки? Буженинку я очень почитаю с водочкой. Да и Мария Ивановна. И на неё имеется досьишко. Да и не в том дело. "Алмазную сутру" человек превзошёл, это, сударь, дорогого стоит, - говорил хитрован Брухес, явно набивая себе цену.
Поручик усмехнулся:
- У него "Алмазная сутра", а у нас - "Камасутра". Наша сутра подлиннее будет.
- Вот тоже и буженина, - гнул своё присяжный поверенный, ловко орудуя ножом и вилкой, - мясо - а приготовить нужно... И теребень кабацкая, Горделион этот, самый нам достоверный для этого дела человек... то-то. Садись, Гордей. Возьми себе рюмочку.
- В накладе никто не останетесь, - внушительно молвил Алексей Иванович. - Яйца позолочу.
- Ну, что толкОванья, - рассудительно ответил Брухес.
Оба, Алексей Иванович и Горделион, поглядели на него с удивлением.


"Здравствуйте, государь мой Горделион Всеславович!

На письмо ваше отвечать я не думала, да так получилось, что запела под окном таволга и пырей заколосился под сердцем, и отважилась я пробежаться босиком по стеклу, давным-давно разбитому, да так, кажется, и не собранному. Что ж, человек предполагает, а Бог располагает. Много воды утекло под мостами, молока пролито, водки выпито. Вы человек удивительный, человек для меня чудесный. От непонятности вашей дыхание спирает и хочется идти под проливным дождём под зонтиком, набрав в дорогу пива, как мы ходили во время оно, когда стеклянные тюльпаны были до неба, а мы были между небом и землёй, как сделавшие упражнение "мостик". Помните, Горделион Всеславович, я говорила вам, что вы человек для зрелого ума и от вас тепло и свет исходят? Так вот, ничего не исходит, и вы не для ума, а для книжного рассуждения, тут даже и пива не нужно никакого. Не обижайтесь, но это так. Не имею намерения обидеть или задеть вас, в моём сердце вы по-прежнему, а в печени так даже больше. Равных вам нет и не будет, поэтому рядом всегда пусто, а я вам и не судья и не попутчица, Горделион Всеславович. Прощайте и не пишите больше писем, которые, если попадут каким-нибудь образом Аркадию Петровичу на глаза, могут сильно уронить мой престиж, а вас огорчить до невозможности. Извините за подчёркивания и красные выделения. Прощайте ещё раз.
пы сы. Алексей Иванович мне противны до омерзения. У него такие глаза, когда он смотрит на меня, что хочется трусы надеть, хоть я и не снимала. Знайте это. А ежели придётся снять, то я лучше застрелюсь потом.

Всегда наша,
Маша."


"Этот который, небось и ста рублей не пожалел бы, чтобы увидеть тебя сейчас, как ты есть, в трико", - мрачно думал Аркадий Петрович.
Он крикнул:
- Не доносишь ногу! Машунь! Носок тяни, пальцы на себя!
Сам сидит на пятках, руки в синих разводах сложил на колени - ладони к небу. И на плечах синее, и на груди. И спина синяя вся. Когда делал, тогда цветная татуировка не в моде была. И темы кололи другие...
- Бьёшь, так бей! - крикнул ей, когда взялась работать по макиваре. - Цель твоя не здесь перед глазами, а дальше, в проекции - дальше точки, куда бьёшь! Вот, вот так. Вот теперь около дела.
Гулкие хлёсткие удары, то с правой, то с левой, далеко разносились, через весь зал, и отдавались под невысоким потолком приглушённым эхом: бумммм... буммм.. Аркадий Петрович не без некоторого ехидства вообразил на месте макивары - голову Алексея Ивановича. Да, не поздоровится Алёшке. Впрочем, она бить не будет. Она... руки качает, а наливаются ляжки и попа. И сукой пахнет. Пот, это да, но и не только пот. "Мучаю, а зачем, - подумал Семивалов, - проще, чем так мучиться - отдаться ему, и дело с концом... Не сказать ли? У меня тоже голова, а не макивара".
Потирая покрасневшие кулаки, подошла Мария Ивановна:
- Сидишь? А меня гоняешь! Встал бы, показал что-нибудь.
- Хочешь?
- Да!
Аркадий Петрович беззвучно поднялся. Подтянул пояс, оглядываясь... Маша смотрела блестящими глазами на него. А, вот...
- Масутацу Ояма учил: если хочешь разбить рукой камень - выбери такой, который разобьётся. Не торопись. Выбор - важное дело, выбор - тоже медитация своего рода. Нужно увидеть такой камень, который точно разобьётся. Нужно быть стопроцентно уверенным в успехе. И тогда уже - бить наверняка.
Повернулся к стене - и старым добрым цуки пробил стену насквозь: рука вышла с другой стороны.
- Вот это да! Мама! - восторженно закричала Маша. - А я?
- Пробуй...
Ученица прошлась туда, сюда, подрагивая бёдрами хорошо развитых ног. Нацелилась:
- Киай! О-о-о... ма-ама...
Подпрыгивая, мы трясём рукой. Из солидарности трясутся грудь и задние округлости тоже.
- Масутацу Ояма учил разбивать камень, - ласково сказал Аркадий Петрович. - Масутацу Ояма не учил быть дураком. Посмотри - куда бил я, и куда ты: у меня там промежуток, пустота, а ты в бетон так и засандалила. Думать же надо, Мария Ивановна.
Нянча руку на весу и подвывая, она уходит плакать и мечтать о другом. "Эх, Машка, Машка, - провожая взглядом жену, вздыхает синий от наколок мужчина, - жопу мы наели! Какие камни... тренировки... Масутацу Ояма. Тебя пора выпускать на травку погулять. А то спрыгнешь с ума от перезрелости!"
- Негодяй я, - сокрушённо говорит себе Аркадий Петрович, повертев перед глазами заскорузлые страшные кулаки, опускает руки, - негодяй я этому делу! Не гожусь - увольте! Иди к своему, иди. Сиди с ним на лестнице, пой водку, - нет, - пей водку, пой Цоя... воскрешайте отцов. Заодно и самого Фёдорова, он вам "спасибо" скажет. Нет, не скажет.
Закрыв зал, он идёт в свой кабинет. Здесь на стене висит прибитый медным гвоздём ежедневник: каждую страницу приходится отрывать, иначе не прочтёшь, что на обороте. А на обороте - буква. Всегда одна. Чаще кириллица, иногда латынь. Бывает и греческий. Из этих букв должно составить слово. Но не составляется. Всё какая-то ерунда. А время идёт, дни летят, и медный гвоздь, зелёный от окислов, обнажается больше и ниже, словно отчаянная и бессмысленная старлетка в дешёвом варьете.


"Государыня моя, Мария Ивановна!

Я понимаю вас даже лучше, чем вы себе представляете, но избавьте меня от подробностей, имеющих силу только для меня одного и совершенно для вас не интересных. Дело всё в том, и всегда в том было, что мне трудно, почти невозможно соединить в одно целое человека и так называемую "любовь" - то, что делают с человеком по природе. Для меня всегда эти вещи существовали раздельно. Но о себя не запнувшись, как проживёшь? Что уронишь, то и поднял. А мы живём как? Светлое слово пришло, даже не сказали ещё - подумали только - а уж бес подсказывает рифму поганую, непотребную... Мы чураемся. Нет, это не мы, это не наше. Почему не наше, когда нам подходит? Наше, всё - наше... Повторил, ужаснулся сам. А как распознать по-другому, что настоящее, а что - так, сиюминутный подход к делу? Только так. Эти наши запинки, преступания через себя и есть - мы, и только в переходах этих мы осознаём себя как начало творческое, независимое, равное только себе в том, что мы есть. "Любовь" один из таких переходов, это порог, который придётся преступить, и встречаемся мы здесь не с другим человеком, он как был другой, так и остался, - нет, Мария Ивановна, мы на пороге нос к носу и глаза в глаза - себя встречаем и преодолеваем себя пройденного, для себя нового и потому - пугающего и, да, и тоже - "другого". Вот это другой и есть. Имеет бытие краткое, преходящее и болезненное, бытие случайное - в случае перехода. А кто это знает, тот ничуть от знания не выигрывает, а даже скорее наоборот. И не лечит врач себя и близких своих, а мы лечим себя, если же и подпускаем иногда другого, то видим чуть ли не преступление в том, что совершаем для своей же пользы, это прежде всего - для своей. Нет преступления иначе как в себе самом. В себе всё совершается, а со стороны посмотришь - идёт человек, посвистывает, то "Не шей ты мне, матушка", то из "Роберта", а то и вовсе ни то ни сё... ни рыба ни мясо, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан.

С тем и остаюсь,
вечно вами любимый,
Горделион.

P. S. Алексей Иванович только напускает на себя, а так человек он неплохой. Привёз мне в 1814 годе из Парижа "Сержанта". Тогда, если помните, это был самый писк."


Отец Герасим не любил писателя Куприна ("Зачем он придумал в рассказе "Анафема", что в храмах пели анафему Льву Толстому? Не было этого. Нехорошо, Александр Иванович!") и с похвалой при случае отзывался о Джоне Ленноне ("God is a concept, by which we measure our pain" - очень и очень, только нехристь недоумкал малёха: мерило боли - Спаситель наш Иисус Христос! Всю боль мира взял на себя, и оказалось - равна эта всеобщая боль Богу в его человеческом, кенотическом снижении).
- Одно понимание у людей, а слова разные. Понятие одно, а слова...
Он покосился на портрет строгой женщины в чёрной рамке и отодвинул полуштоф от себя, не слишком далеко. Отец Герасим ужинал: на столе у него в тарелочке лежал ровно порезанный хлеб, на другой тарелке картошка "в мундирах". Соль, постное маслице. Полуштоф, уже второй за ужин. Первый отец Герасим приговорил ещё до картошки с маслицем. Хлебцем закусил, макнув добре в соль.
- А почему так? Почему, я спрашиваю тебя, Анна Александровна?
Грузно повернулся, едва не смахнул при этом заветную склянку, но успел подхватить вовремя: мастерство не пропьёшь, и не было отцу Герасиму равных в мастерстве рукопашного боя по канонам Масутацу Ояма. В ту пору звался он Герка, а в "бригаде" у него ходило два десятка проверенных ребят. Мало кто остался из них на этой земле. Добавили боли, и ушли с болью. Давно это было. Давно служит отец Герасим, служит он суровому и не прощающему богу своему, а тот ли он, кому он поёт славу, или другой кто, об этом знают два человека в целом свете: покойная матушка, что в траурной рамке плачет вместе с ним до света, да Аркашка, проверенный корешок, единственный, кто мог простоять три раунда против отца Герасима, Герки...
- А потому всё так, что один судьбу читает по букве, день - буква, день... и не понимает, что к чему. Другой слепой от рождения, сидит у дороги, все идут, он сидит. Зачем сидит? - отец Герасим спросил сам себя, в отражении на стекле. - Почему слепой? Неужели для того, чтобы явились на нём дела Божьи? Ну, явились. Вот, сижу: зрячий, и дела за спиной - столько, что до смерти не отмолю. А смысл? Если бы не это дело - ну, тогда совсем... пиши пропало.
Отец Герасим хватил здоровённый кус водки и сам поздоровел:
- А ну-ка, нанесу телефонный звонок брательнику единоутробному. Коли за смысл жизни разговор пошёл, так это беспременно к нему. Ты извини, Анна Александровна, что покидаю тебя, ненадолго это и невсерьёз. А ты отдохни покамест от меня, пустое моё фанфаронство пере...вари. Аркадий Петрович? Алё... Некто Гера беспокоит, привет, как сам?
Он слышал беспредельное пустое пространство и где-то на периферии, в самой дали, уханье, как будто бил паровой молот, но только очень далеко.
- Здорово, - с задержкой, как бывает по Скайпу, услыхал отец Герасим.
- А ты чего - в астрал подался, что ли?
- Медитирую... А ты, смотрю, и сам наастралился хорошо. Что отмечаем?
- Человек я одинокий, - с горечью сказал отец Герасим, наливая остатки из штофа. - Немолодой.
- Проводы молодости.
- Ты как хочешь это назови... А ведь это проводы любви. Слушай, а давай споём? Помнишь, как мы с тобой в группе "Один к одному"...
Буханье, эхо. "Не помню..."
- Герка, на самом деле хорошо, что позвонил. Мне отъехать нужно. Приглядишь?
- Так ведь...
- Знаю.
- А чего тогда... меры не принимаешь?
Бух, ух... Бух, ух...
- Знаешь сам, открытую дверь можно прикрыть, а можно отойти в сторону и сделать вид, что она закрыта. Мне это не подходит.
- Что именно?
- Ни то, ни другое. Не я открыл, не мне и закрывать. А делать вид я не умею.
- Бог тебе судья, - без сожаления сказал отец Герасим. - Делай, как знаешь.
- Надоело судьбу по букве отрывать. Хочется самому написать. Да ведь и написано уже, осталось прочитать и точку поставить. Туза тузом покрыть. Игра эта не моя.
Тяжёлые, холодные слова ложатся, как удары колокола, - не благовест, нет: набат усталый... Он ведь знает, почему они такие, эти слова.
Братья помолчали.
- А помнишь, - весело сказал отец Герасим, - помнишь, как мы тогда саратовских замочили?
- Раньше были времена, - засмеялся Аркадий Петрович. - А теперь моменты. Прощай, брат.
- Прощай... Что так мрачно-то? "Прощай..." Случилось чего?
- Случилось. Пишет ко мне Александр Ипсиланти, мой старый друг. Греция поднимается. Надо пособить братьям наши по вере. Как считаешь, Гера?
- Брат - это кровное.
- Вот и я о том же... о то-о-оммм... же.
"Боммм...", - разнеслось, и затихло...


"Государыня моя, ёлы-палы, Мария Ивановна!

Вы не ответили на моё письмо и ещё несколько, писать которые мне вовсе не стоило ввиду их форменной бессодержательности. Вот ещё одно такое же. Я решился на смелый эксперимент: сочинил в форме диалога. Как будто мы с вами говорим по телефону - помнишь, мы так делывали до эпохи исторического материализма? У вас ещё всегда "садилась" батарея, и разговор прерывался... Вот что у меня вышло.

- Горделион Всеславович, вы не согласитесь погулять со мной?
- В каком смысле?
- Погулять по парку или вдоль реки.
- Это интересные маршруты.
- Выбирайте сами. Я лишь хотела бы, чтобы это подальше от людей было бы.
- Так нас сразу заметят. Прятаться нужно по Честертону, в толпе.
- Горделион Всеславович, сколько лет мы с вами общаемся? Семь? Впервые я увидела вас десять лет тому назад. Я не могла тогда оценить вас: вы - явление для зрелого мозга. Я помню только ощущение. Света и тепла. Вы удивительный. Я таких людей, как вы, не встречала. Чем старше я становлюсь, чем больше людей проходит перед глазами, тем больше я вас люблю.
- Мария. Это Вы светлая. И люди отражают этот свет и светятся, как зеркала. Одни больше, другие... я, может быть, больше, потому что я голос и эхо других. Всё очень просто.
- Я очень хочу вас увидеть.
- Давайте в рощице?
- Давайте. Буду ждать вас в двенадцать. Вы даже не представляете, какое это наслаждение - называть мужчину на "вы".
- Я стал Вашим Vater imago.
- У меня садится батарейка.

Знающий вас,
Горделион.

P. S. Если отважитесь ответить, то заклинаю всеми святыми: не посылайте ответ с вашим кучером! Он до того маленький и тендитный, что его любая кобыла побьёт."


Дальняя родственница отца Герасима, Акулина Меркурьевна Перекурова, которая должна же вернуться как-то в историю, тем или другим боком, видела странный сон. Вот как она рассказала его отцу Герасиму наутро, когда батюшка лечил скепсис рассолом и по слабости здоровья не мог решительно прекратить бабьи бредни. "Сижу это я на краю, а внизу бездна. И темно там, ну ничего не видно совсем. А сижу, ногами болтаю. И вдруг - свет! Снизу-то. И светает, и светает. Вот как заря утренняя поднимается, но только не с неба, а из самой земли. И вижу я: многие люди бегут очень быстро оттуда ко мне, числом не могу сказать сколько, но много-много. И больше и больше их становится. А за ними следом, ещё дальше, какие-то не то великаны, не то призраки, и тоже сюда движутся. Эти от них, а те за ними. Эти уже мимо меня бегут, один, как сейчас помню, такой блондин бледный, повернул голову ко мне: "Бегите, матушка! А то поздно будет..." А что поздно, и не сказал, пробежал мимо... Но а я сижу, и хоть бы хны. И вот они все пробежали, и как бы пустота настала на время. А из пустоты выходят те... Ну, скажу я вам, таких уродов я не встречала! Один о семи головах, и на каждой голове одето у него шапок пыжиковых - дак, на целую Политбюру! Другой без ног вовсе скачет, на руках, руками отталкивается, а рук у него - сто штук. Да, такой обнимет, дак уж обнимет... Ещё один с дыркой - вот... на себе не показывают, в общем, в боку дыра и оттуда хлещет кровь и вода льётся, и это всё от копья. Ну, натерпелась я, батюшка. Но любопытство поперёк нас родилось. Приметив одного урода поприличнее других, у этого только что глаз один, вот здесь прямо, осередь лба, шепчу ему: "Скажи, мил человек, что вы за народ?" А он и говорит: "Мы, сударыня, не народ, мы чудовищная тень. Читала Сашу Чёрного, "Песнь песней"? Ну дак мы изображения... обыктивация Невзорова". Ничегошеньки я не поняла из этих объяснений. А он взял меня за нос двумя пальцами вот так, да и говорит другим голосом: "Поди не знаешь, что Машка Семивалова поехала в рощу на свидание с Горделионом, ну это она так думает, что с Горделионом". Тут я и проснулась."
Отец Герасим, слушая её, хватался за голову. Он уже прикончил весь рассол и теперь напряжённо вспоминал - не осталось ли там после вчерашнего...
- Почему Невзорова, батюшка? - допытывалась жестокосердная баба. - Он хорошо "600 секунд" вёл, я всегда смотрела. Теперь нет таких передач. Причём тут?!
Ответа ей не было. Акулина Меркурьевна, увидав, что батюшка мало расположен к духовным беседам, пошла собираться. Она оделась по-охотничьи, в мужское платье, взяла Pentax с хорошей оптикой - на всякий случай: вдруг повезёт заснять сцены? Такие сцены, уже знала это Акулина Меркурьевна, всегда с особой охотой берут и платят вдвойне за них. Те же фейсы оторвут с руками. А там с берёзы хороший обзор. Может получиться.
- Дура, - икнув, молвил ей вслед отец Герасим, - дура... "об, ык... тивация... Невзорова"! Дура... Объективация неврозов. Хотя - какая, в сущности, разница... Ох, как ужасно болит голова... о чём это я? Ах, да!


В наиприятнейшем расположении духа шёл Алексей Иванович к месту желанного свидания, поистине как любовник молодой. Помахивал сломанной в поле ромашкой, рослой и крупной, сочной. "Ща как заломаю... ромашку! Попоёшь у меня Лазаря. Поигогокаешь..." И он живо представил, как приходит в рощицу, а там Мария Ивановна: ах, это вы... где же Горделион Всеславович? "Вот мой горделион - на, смотри!"
- Ха-ха-ха... Ну, прикол-с. Главное дело, рога. Рога-то у этого, который... "Глянь-ка, Маша, - заговорил безжалостный поручик голосом артиста Петренко, - что-то у меня чешется на макушке? - Ах, ах... это у вас рога выросли", - тоненько поёт поручик.
Погода чудесная. Макушка лета. Печёт с неба, но в тенистой берёзовой роще прохладно и пахнет свежим веником. Волнующие картины, одна другой рискованнее, рисуются воображению влюблённого воина. Вроде тех фотографических карточек формата обычной игральной колоды, что молодой тогда ещё прапорщик Ямушев купил, краснея и стыдясь, у жида Горизонта в поезде. Н-да, там были ракурсы...
Маши ещё нет. Поручик усаживается на пригорочке, отсюда видна дорога, вытягивает ноги в мягких сапожках. Эх, русская даль... быль... любовь на природе.
- Так и хочется... к сердцу прижать... обнажённые груди берёз, - с чувством говорит Алексей Иванович.
И вдруг очарование нарушилось. Из-за берёзы вышел старик, беловолосый, рубаха навыпуск, порты, сам босиком. И сразу - к Ямушеву.
- Тебе, дед, чего? - упредил старика Алексей Иванович. - Насчёт закурить если - маком, сам без табака вышел!
- Ни-ни-ни! - не слыша его, старик погрозил Алексею Ивановичу узловатым пальцем. - Ни-ни-ни... даже и не думай, ни-ни... нехорошо.
Он погрозил ещё раз пальцем и пропал с глаз долой. Чувствуя сердцебиение и слабость, отставной гвардии поручик вдруг понял, что и не может ничего, "ни-ни-ни"... Мужская дерзость вдруг покинула его, вся до капли. Не зная, не понимая, что делать и как быть теперь, Ямушев стал подниматься на ноги, но какая-то неведомая сила пригнула его за шею к земле. Стоя на четвереньках, он собирал траву, первую попавшуюся, и какую клал в рот, какую - отбрасывал...
Послышался стук копыт, удивлённый голос, и на землю спрыгнула Мария Ивановна, одетая в костюм для верховой езды. "Горделион...", - и тут она узнала Алексея Ивановича. Глаза у Марии Ивановны сделались чужие, лицо омрачилось... Это было одно мгновение. Она развязала ленту, сняла шляпу с головы, аккуратно разместила её на траве. Странно глядя на Ямушева, Мария Ивановна приблизилась к мужчине - и, не произнося ни слова - увы нам, добрый наш читатель, но это так! - расстегнула и опустила свои, туго облегающие бёдра, брюки для верховой езды, а затем, встав тоже на четвереньки, повернулась к отставному гвардии поручику той частью женского тела, которая... Его как ослепило. В глазах темно. И сразу вернулась к нему сила. Не мешкая, он бросился и подмял ахнувшего Машуня, как медведь крестьянина в известной басне Крылова... Читатель избавит меня от необходимости описывать половой акт, придуманный природой для того, чтобы смущать человека образом несвойственных ему поступков.


Немногое осталось прибавить к сказанному. Совершив предназначенное природой, Ямушев не постеснялся - заснял лежащую Марию Ивановну, в разнообразных видах и ракурсах. Весёлые картинки отослал на телефон мужу Аркадию Петровичу: вот, посмотри - как я Машку твою... Неизвестно, успел ли Семивалов получить их. Он погиб в сражении под Скулянами, где командовал отрядом этеристов. Делали розыски, в роду Семиваловых не нашлось Аркадия. Петры, Петровичи - были... Впрочем, после грозы семнадцатого года многие наши архивы пришли в упадок и разорение. Алексей Иванович Ямушев уехал в Париж, где о нём добрая память хранилась с 1814 года. Работал таксистом до смерти своей, наступившей от апоплексического удара в висок тяжёлым предметом, с целью ограбления. Маша, Мария Ивановна, несколько лет провела под наблюдением врачей в заведении закрытого типа, выписалась, состоит на учёте в диспансере, получает бесплатно азалептин. В последнее время, правда, всё чаще приходится брать лекарство за деньги: врачи говорят, что Москва не даёт, но Машунь считает, что это врачи мухлюют и делают деньги на льготных медикаментах. Отец Герасим в пьяном состоянии ума сбил на переходе женщину насмерть. Дали ему три года колонии-поселения. Многие были недовольны. Горделион Всеславович покинул родное пепелище и нынче питает любовь к Отчизне в заокеанских кущах. Счастлив ли, и о чём думает - это нам доподлинно неизвестно, а полагаться на слухи и догадки, паче того, домыслы - совсем не в наших правилах и не в духе нашего правдивого сочинения.

Ах, да. Чуть не забыл. Родственница отца Герасима, Акулина Меркурьевна Перекурова упала с берёзы и убилась ко всем чертям, и камеру разбила.


2017


Рецензии