Джиудекка. Часть вторая

"Школа беззащитности и отвращения к самому себе," - бродское bon mot и в приблизительности профанной интерпретации Виктора было так точно, так остро пронзало все приобретённые за жизнь скорпупы, тыкая ржавым кончиком прямо во влажный, саднящий невылившимся слезами тайный закуток души, что Алинке стало не по себе. Она помнила себя беззащитной и самоотвратительной. Только такой она себя в детстве и помнила.

"Мне было лет шесть, мы шли из детского сада, мама, я, подружка моя лепшая Нелька - ох, и обожала я её тогда, такая она была вся фарфоровая, кукольная, льняная-кружевная, длиннокосая, пышноюбая - не то что я, вечный чёртик, драный и вихрастый. Герда и Маленькая Разбойница. Мы, впрочем, в этом варианте кастинга и были набраны в "Снежную королеву", которую готовили к праздникам, и роли в которой надо было репетировать. И я приглашала Нельку репетировать к нам, не потому, что не знала уже всех ролей твёрдокаменно наизусть, а чтоб побыть с ней подольше, а ей надо было домой - бабушка, братик, собачка Лысик, да и вообще она обещала сразу после детсада вернуться, не задерживаться, и она отказывалась, и мы всё равно смеялись, потом дошли до её дома, она чмокнула меня в щёчку, помахала ручкой маме: "Пока, тёть Сонь!" и скрылась в подъезде.

И тогда мама сказала мне тихо, хладно, брезгливо-шипяще: " Ты зачем унижаешься?" Я сначала не поняла - самого слова, наверное, не знала, пыталась заулыбать эту внезапную холодность, затянуть рефлекторной детской мимимишностью образовавшуюся пропасть - на ровном, по моим тогдашним (да и нынешним, собственно, тоже) понятиям месте. Но мама не унималась: "Что ты выстилаешься перед ней, как собачонка дворовая, зачем заискиваешь, в глаза заглядываешь, не видишь - знать она тебя не хочет! Имей хоть какое-нибудь достоинство !" Я осеклась, замолчала, осела, сгорбилась, скукожилась, поняв вдруг с жестокой, кристальной ясностью, что мир мой, уютный, добрый, мною шестилетней уже обжитый, с мамой, с Нелькой, со "Снежной королевой", с нашими милыми взаимными приязнями - не рухнул, нет, но выбросил меня одну на мороз, а сам поскакал вприпрыжку дальше, с карамелькой за щекою, продолжая свои обнимашки и милования - без меня, всем противной своей навязчивостью, стыдно и позорно нуждающейся в них больше, чем они нуждаются во мне. С тех пор этот ужас всегда со мной - нуждаться больше, чем быть нужной..."

Вапоретто лязгнул бортом об облысевший причал, зашёл, уворачиваясь от подходящего к Джезуати весёлого, с синтетической музыкой на борту собрата, сильно вправо, к под завязку полным несмотря на промозгло-поздний час террасам джелатерии "Нико", карнавально окрасился на мгновенье диафильмом разноцветных теней от террасных фонариков шариками, рифмующимися с шариками мороженого в вафельных рожках промеж окоченевших туристических пальцев, - и, описав чоктау, взял курс на Джиудекку. Виктор молчал, Джезуати, гротескно похожая с близкой воды на перевёрнутого слона, перемигивалась с нефтеперегонками Маргеры некачественно установленной подсветкой фасада, с акцентами на четырёх дородных, сытых, надменных, нарядных матронах с копошащимися у мощных ног их младенцами в его медальонах.

"А называются эти тётки Осторожность, Справедливость, Стойкость и Умеренность, между прочим, " - бросилась забалтывать паузу Алинка, - "пуританские, не здешние добродетели, соответствия которым в Венеции требуют с других - не с себя. Да и слеплены потешно: у мамки-Осторожности дитё со змеёй играет, у мамки-Стойкости сидит страдает, притулясь в уголку, голодное-усталое, а ей хоть бы хны - вон, ногу заголила, завлекает, значит, мужчин..." Виктор накрыл ладонью её озябшую руку: "Подожди... Это страшно, на самом деле - то, что ты рассказала. Я вот всё пытаюсь в голове у себя уложить, как ты - ты! - можешь быть из неблагополучной семьи!"  Алинка дёрнулась было ладошкой, но с первого раза не вырвалась, и больше пытаться не стала: угрелась под сильной плотью: "С чего это вдруг ты взял, что семья у меня - неблагополучная? Мама, сказавшая мне это, завкафедрой тогда ещё, кажется, не была, но вот доцентом - уже!" - "Ну как, такая грубость..." - "Грубость? Может быть. Но на самом деле, это ведь культуртрегерство такое, чрезмерная забота о том, что о тебе подумают окружающие и оттого подавление всего стыдного в чаде, подавление безответственное, конечно, поскольку убивающее детскую непосредственность - единственное оружие бедной крохи во враждебном мире. Это ведь так по-нашему, по-русски, по-интеллигентски - не говори только, что у вас в семье никогда не было этих эгоистичных, душу тебе четвертующих родительских одёргиваний сохранения реноме для..."

"Паланка! Санта Эуфемия!" - прокаркало с причала. Виктор подхватил рюкзак, пропустил вперёд розовую, мягко-ватную Алинку на сходнях. Розовая, мягкая Алинка раздражённо пламенела щеками, злясь более всего на себя саму: никто не заставлял её откровенничать, никто не брал на себя обязательств делиться с ней откровениями ответными, а потому обижаться на то, что Виктор не раскрыл ей своих уязвимостей, было глупо, глупо, но сердце ныло и ныло, и знакомый циничный холодок пробегал по её спине. Розовый фонарь, скудно освещавший щербаточелюстную громаду церкви за мостом, бросал и на розовую Алинку свои несмелые взгляды, делая её ещё ярче, ещё тоньше, ещё беззащитней. Виктор мучительно, нежно, несмело спросил наугад: "А что это за церковь?" Алинка вздохнула: "Святой Евфимии. Такая всеми чтимая святая, мученица несомненная. Бросьте жертву в пасть Ваала, киньте мученицу львам - это о ней. Умерла на римской арене, разодранная медведем. Не сразу разодранная, а когда боженька решил, что ей пора к нему. А до того, прикосновение перста Евфимии усмиряло зверей самых свирепых, и кротость её взгляда обращала в христианство палачей, мучителей ея...

Вообще это отеческое безучастие к мукам детей - это, наверное, самое человеческое в священном писании, нет, не кажется тебе? Ты знаешь, меня тоже родители как-то не особенно защищали по жизни, предоставляли мне самой вертеться, ленясь эмоционально, стесняясь - и мне приходилось порой непросто, особенно лицом к лицу с теми, за кого родители грызли глотки. Но с тех же пор у меня от грызущих глотки за отпрысков - отвращение, как от чего-то скотского, зверского в мире людей. Они же - не люди, но функции своиx инстинктов,  а хочется быть с людьми..." Шаги их на пустынной фондаменте зазвучали глуше, потом совсем стихли, съеденные пробившейся сквозь щели между плит травой. Зло и сладко пахнуло глицинией. Под влажными, гладкими, чуть липнущими к пальцам соцветиями, Алинка нащупала кнопки замка. "Мы пришли", - сказала она, и дверь открылась в морем шумящую темноту.


Рецензии