Отец Владимир. Часть 4

      Хорошо, что фривей в это время был пуст. Отец Владимир гнал машину очертя голову. Он сам до конца не понимал, почему он вдруг развернулся и помчался назад. Он никогда не слушал радио в машине и не мог слышать предупреждения о землетрясении в Калистоге. У него вдруг сдавило сердце, как тогда в сорок третьем на восточном фронте и в голове забилась только одна мысль – «назад,  назад, назад…» Но тогда он не побежал, отстрелялся с испугу. А сейчас он точно знал, что не отстреляется, и надо бежать назад, даже если это смертельно опасно. Как ни странно за ним не увязалась ни одна патрульная машина. Он летел быстро и плавно, одними пальцами легко поворачивая руль, обгоняя редкие попутные машины слева и справа.
       Одного русского солдата он убил точно. И убил не в бою. Расстрелял пленного. Его, шестнадцатилетнего мальчишку, единственного, любимого и балованного сына деникинского офицера, осевшего силой эмигрантской судьбы в Сербии, насильно мобилизовали немцы и волей той же неведомой судьбы оказался он единственным славянином, да еще и русским, в одной из частей вермахта упорно цеплявшейся в отступлении за, никому не нужную, деревеньку под Харьковом. Его командир, обер-лейтенант  Штеркель не был откровенным нацистом, но с наукой о расовом превосходстве соглашался и  славян считал расой низшей, а потому Вольдемару, как его называли в роте, не доверял. Он и приказал ему расстрелять того русского солдата, который  попал в плен в последней контратаке роты. Ему уже не раз докладывали о странном поведении мальчишки, что тот, якобы стреляет только поверх голов русских, и когда в атаку бежит, орет по русски «Ура» и не стреляет совсем, но от пуль не прячется, а по ночам молится по- своему. Вроде и не трус, но все-таки не свой он, чужой. В сорок третьем, после Сталинграда, немец был уже зверь раненый и злой. Пленных не брали, особенно рядовых, добивали на месте или расстреливали показательно. В той атаке, совсем бессмысленной и никому ненужной они потеряли чуть не половину роты. Оставшиеся в живых были измотаны, ранены и злы. И вся их ненависть сконцентрировалась на двух этих русских, одного в форме вермахта, другого в советской. И один должен был убить другого, и если не убьет, то убьют обоих. Раненого русского убьют в любом случае, своего русского, если он опять выстрелит поверх головы или не выстрелит совсем. Это знали все, это знал и Владимир. Не догадывался только обреченный русский. Он стоял напротив Владимира, смотрел в такие же голубые глаза и почти не верил, что вот сейчас, через мгновение этот парень поднимет винтовку и его не станет. Он смотрел в такое же молодое, чем-то знакомое лицо и никак не мог понять, зачем этот парень станет его сейчас убивать, тоже еще молодого, еще и не жившего совсем.

       «За что, господи, за что?! – беззвучно шептал Володя, - Господи, спаси и помилуй. Я не могу убить его. Но если я его не убью, то убьют меня, и его тоже все равно убьют. Все равно ведь убьют. Зачем же умирать мне?! Я не могу умереть, вот так вот… Меня мама ждет… Я не могу убить и умереть не могу, господи, спаси и помилуй, спаси и помилуй, господи… господи, Иисусе Христе…» Он машинально повинуясь приказу поднял винтовку, взвел курок еще не собираясь, не желая стрелять и выстрелил сразу, как только «Браунинг» обер-лейтенанта Штеркеля уперся ему в затылок.

       Не все лечит время. Даже сейчас, через пятьдесят два года, он так же ясно видел лицо того русского парня. И помнил его всегда, каждый день своей жизни. И когда он первый раз увидел Федора вошедшего в церковь у него, так же как и тогда, в сорок третьем сжало сердце. У Федора было его лицо и его глаза. Даже не спрашивая ничего у Федора он уже знал, что Федор внук того убитого им солдата. Для него это было также понятно, как понятно и то, что он ждал его всю жизнь. После службы во время обеда, отец Владимир познакомился с молодым человеком, спросил, откуда он, кто родители. Федор охотно рассказал, что он из семьи военного, что в роду многие и служили и воевали. Дед по отцу погиб. И на вопрос: «Где погиб дед?» легко ответил: «Где то под Харьковом, точно никто не знает, могилы нет». «Есть могила» ; подумал про себя отец Владимир. Он сам и похоронил того солдата и снял зачем то оловянный нательный крестик, и крестик этот и сейчас был на нем.

          Там же под Харьковом закончилась война и для отца Владимира. Их блиндаж накрыло миной, когда после расстрела обер-лейтенант Штеркель накачивал шнапсом рядового Владимира Шанцева. Все таки, не конченой сволочью оказался обер-лейтенант. На войне люди быстро взрослеют, и вместе с ненавистью и жестокостью рядом вырастает и сочувствие. И никак иначе. Иначе испепелит ненависть и жестокость человека изнутри, и как только проявилась эта жестокость и ненависть, следом и сочувствие обязательно взойдет. Это как спирт водой запить, чтоб горло не обжечь. Уже не верил ни в победу, ни в гениальность Гитлера постаревший, двадцатитрехлетний офицер вермахта Штеркель и воевал по привычке, потому что ничего другого он не умел и все еще очень хотел выжить. Русского надо было расстрелять, и расстрелять должен был именно Шанцев, такова была злобная и сильная в своей злобе воля всех оставшихся в живых после атаки. И  эту волю он, командир, должен был исполнить. И он ее исполнил. И если бы Вольдемар не выстрелил, он бы его убил. И теперь ему жалко было парня, так как будто бы он уже убил его. Ему неведомы были мучения рядового, не знал Штеркель и не хотел знать, как это убийство перевернуло душу Вольдемара, как именно сейчас, через стыд, через огромный стыд перед самим собой,  перед богом, перед родителями, перед всем человечеством зародился в душе и теле мальчика отец Владимир. 

         В блиндаже было жарко натоплено, и Штеркель сам скинул китель и разрешил рядовому тоже раздеться до нижнего белья. Только потом заметил, что Шанцев дрожит как в лихорадке и накинул на него свой лейтенантский китель. И этим спас его, а себя обрек. После прямого попадания мины они оба еще были живы и даже в сознании, когда в блиндаж ворвались русские. Перед атакой особист зачитал приказ по полку, офицера хоть одного, но взять живьем, рядовые никого не интересовали, так было во всех армиях. Перед тем, как его вытащили из блиндажа, Володя видел, как добивали раздетого обер-лейтенанта Штеркеля. Его заколол штыком красноармеец с калмыцким лицом.

         Выжил отец Владимир. Прошел плен, лагерь и стройки, где восстанавливали пленные немцы города, которые сами же и разрушали. Прошел в личине обер-лейтенанта Штеркеля, потому как Владимиром Шанцевым остаться в живых варианта не было вообще. Своих предателей русские карали жестоко. И если провинившегося немца просто бы расстреляли, то своего русского в немецкой форме как минимум бы повесили, и то за счастье. И он с детства говоривший на русском, теперь все больше молчал или отзывался короткими немецкими фразами. Во второй раз сберег ему жизнь, заколотый штыком ротный. Вынули на допросе из кителя офицерскую книжку Штеркеля и так и записали в протокол.

          А он разбирал разрушенные бомбежками дома, строил новые и жадно постигал жизнь и подвиг народа, к которому он принадлежал всеми корнями, всей душой и мыслями своими. И берег на груди православный крестик убитого  им солдата. Постигал когда кидали в них камнями на улицах мальчишки, когда материли их мужики с повозок, когда изредка бывалый фронтовик кидал им пачку папирос, а бабы редко, но случалось, тайком давали сало и хлеб. Все как губка впитал в себя отец Владимир и если бы сейчас опять поставили его расстреливать того русского солдата он бы погиб сам. Не задумываясь.

        Все претерпел он, принял как должное и выжил, и вернулся домой Владимир Шанцев. Вытерпел и принял в себя крик и боль седой матери обер-лейтенанта Штеркеля, когда вместо сына увидела она чужого полуживого человека. Но он не мог не прийти к ней и он пришел.

          Он вернулся домой, в социалистическую Югославию и узнал, что мать его расстреляли немцы как заложницу, что вышел из лесу его отец-партизан, но мать все равно расстреляли, а отца повесили. Он принял и это, и принял спокойно, в той глыбе горя и страдания, которую он носил с собой с сорок третьего года, новое горе нашло свое место и ничего не изменило в нем, ибо менять уже было нечего.

          Он поступил в одну из семинарий русской православной церкви за рубежом. После успешного окончания заведения получил небольшой приход в Чили и навсегда покинул континент, где он родился, жил и страдал, дав себе обет, что по истечении трех лет службы примет постриг и удалится от мира служить одному богу и заслужить прощение. Но пути господни неисповедимы и путь к богу никогда не бывает прямым и спокойным . Вошла в его жизнь католичка Мария и любовь к женщине затмила на время любовь к богу. Он обрел семью и новое беспокойство в душе. Никогда, ни одним словом не упрекнул он матушку тем, что она навсегда пресекла его путь к монашеству, но новое чувство вины, может быть самое сильное, поселилось в нем и Мария, сама того не зная, стала вечным напоминанием слабости и греха, как он искренне считал.

           Когда он приказал ей выйти из машины, не попросил, а именно приказал как офицер  солдату, она покорилась сразу. Он никогда даже не повышал на нее голоса, и сейчас он сказал тихо: «Выйди и возьми такси», но сказал так, что она сразу, без вопросов вышла. Она прошла немного вдоль дороги и оказалась в небольшом сквере на углу улиц Одиннадцатой и К, напротив католического собора Святого Таинства. Здесь она присела на скамейку и заплакала. Она почему-то решила, что должна ждать его здесь и совершенно точно знала, что он уже не вернется. Она плакала и молилась так, как молилась еще девицей, сорок с лишком лет назад, не забыв ни одного слова:

Ave, Maria, gratia plena;
Dominus tecum: benedicta tu
In mulieribus, etbenedictus
fructus ventris tui Iesus.
Sancia Maria, Mater Dei,
ora pro nobis peccatoribus, nunc
et in hora mortis nostrae.*

(Радуйся, Мария, полная благодати;
с тобою Господь, благословенна ты
в женах, и благословен плод
чрева твоего Иисус.
Святая Мария, Матерь Бога,
молись за нас грешных, даже
и в час смерти нашей.)

                Продолжение http://www.proza.ru/2017/05/22/310


Рецензии