Сега Маслобаза, Какили Штоф, или... месть фашистск

      Где-то в далёком детстве затерялся Сега Маслобаза. Только иногда, в самое неурочное время - часто ночью, из телефонной трубки вылезает его голос, и он подолгу что-то невразумительное и бесподобно глупое рассказывает мне.
Он рассказывает, а я слушаю.

      Я проводил лето у деда с бабкой, которые, спасая свою большую семью в послевоенные годы от голода и лишений больших городов, обосновались в маленьком неприметном городишке. Город был грязным, некрасивым, заброшенным, далёким от цивилизации и потрясений. И хотя и по нему безжалостным катком прокатилась чудовищная война, он оправился и воспрял быстрее, чем большие мегаполисы, расцвел бесконечными садами, запестрел астрами, обрамился шапочками укропа по краям бесчисленных огородов, а рынки наводнились молоком, тугой сметаной и пластами творога в марле, другими съедобными, недоступными, казавшимися волшебными до сих пор, припасами и достижениями колхозников и рачительных огородников в виде свеклы, репы, редиса и свежей зелени.

     Чудом оставался нетронутым советской властью и немецкой оккупацией готический костёл в центре, превращённый в художественную галерею. Чёрной нитью пересекала город река с наброшенной серебряной лапой железного моста, по которому грохотали телеги, газовали машины, брякали металлическими внутренностями трактора; шлёпали бабы с котомками и скрипучими тачками: кто с гусем под мышкой, кто с грушами и помидорами - в сторону базара; кто с дерматиновыми туфлями, керосиновыми лампами или желтыми эмалированными тазами "с цветочками" или чем-то иным полезным для дома, купленным на вырученные на базаре деньги - обратно по деревням.

    По реке взад-вперед ходил маленький ржавый буксир с желтою трубой. Вода вспенивалась от его мотора и окатывала берега мутной волной, смешанной с переливающимися разными цветами нефтяными кляксами и опилками.
Капитан, прогуливающийся по набережной по вечерам, попыхивая сигареткой, высокомерно отвечал девицам и дамам, протягивающим ему влажные ладони:
"Здрасьте!", - пользуясь монополизмом единственного морского волка в городе.

    С окраины, кожевенный заводик то и дело выдыхал запахи необработанных коровьих шкур в пюре густого яблочно-томатного воздуха.

    Городок был окружён коварными болотами и топями, где, по рассказам местных стариков, скрывалась от людского глаза Кикимора с зелёными, не расчёсанными, сложившимися в паклю волосами; хоронилась в засаде, чтобы сотворить зло с незадачливыми, ступившими на ее землю и позарившимися на ее запасы, случайными грибниками или ягодниками. Где-то в тростниках, в гнезде из сухой осоки и перепревшего мха, Водяная Курочка потчевала птенцов бабочками-капустницами, поила их росой из бутонов полупрозрачных голубых колокольчиков и согревала худые голые тельца утиным пухом, лепестками ветрениц и балаболок.
Местные охотники тщетно пытались изловить ее, чтобы приготовить потом из  нежного мяса похлебку, обещавшую вечную мужскую силу.

     До городского вокзала ходил чёрный дымящий паровоз с парoй вагонов со станции под поэтичным названием Лида, хотя, на самом деле, в городке этом, кроме имени, не было ничего романтичного. Но можно было купить на вокзальной площади у старушек свёрнутый из желтоватой газеты пакет чёрной кисло-сладкой терпкой вишни, высунуться головой в окошко, и, вдыхая гарь дыма пыхтящего торопыги-паровозика, плеваться от души косточками;  представлять, что скоро тебя встретит бабушка, возникшая, как добрая фея, из облака сиреневых флоксов и зарослей полудикой смородины; что будет стоять целая плошка спечённых ею сладостей, а на плите- попыхивать латунный таз крыжовенного варенья с вишневым листом и можно будет тайком сбивать палкой продолговатые железобетонные бутылочные груши с кривого старого дерева, следить за ходом паука-косеношки под потолком в сети серой махровой паутины; что дед заведёт сто раз перебранный трофейный мотоцикл, жёстко пропахший машинным маслом - «Макаку» (так называли германский мотоцикл марки «М1») и повезёт за грибами или на рыбалку.
Можно будет взять в ближайшей деревне лодку и, рассекая круги, нарезанные быстроходными водомерками, часами шуршать днищем по траве, зарослям кувшинок и лилий, среди камышей,- чтобы поймать маленьких щучек и пескарей с уклейками, которых потом брезгливо, с омерзением тряся башкой, сожрёт драный соседский кот.

     Ездили мы и на Белое озеро, правда, какое из них и сказать трудно, благо, что в Беларуси каждое второе озеро называется Белым. Там мы разыскивали в сосняках и перелесках грибы или терпеливо складывали в банку бруснику, впитавшую в себя жар летних дней, изморозь утра, запахи лесов, лесных трав, пряность вереска. Осторожно, исследуя землю палкой, обходили владения вредной Кикиморы Болотной, и, голодные и счастливые, возвращались в тёплые объятия бабушки, ждущей к ужину.
     Дед шёл в холодный погреб за янтарным яблочным вином и компотами, и день заканчивался пересказом событий дня - с мелкими деталями или несущественными подробностями рыбалки или грибного похода - под жужжание ,залетевшего на сладкое, круглого мохнатого шмеля и монотонный аккомпанемент садовых кузнечиков в саду.

     На окраине города, где постепенно сходила на нет волна кустов темно-лиловой персидской сирени, располагалось старое заброшенное польское кладбище. За железной дорогой, за клубом Железнодорожников, где по вечерам крутили  фильмы про шпионов и партизан и трофейные ленты с Марикой Рoкк в главной роли, улица приводила в этот отдельный мистический анклав, куда детвора любила наведываться втайне от родителей и домочадцев.

     Среди могил и надгробий, покрытых мхом и вековой ядовито-зеленой плесенью, среди бушующих зарослей папоротника выделялся памятник панночке с ангельским лицом и собачкой у ног.
Ходили разные легенды: то ли это была любимая собака девочки, то ли это был бешеный пёс, который ее укусил, но, в любом случае, место притягивало незаконченностью сюжета, открытым концом истории жизни прекрасной польки.

     Местная шпана любила покурить там и  пропустить мутного пивка, а мы сидели и размышляли о прошлом, которого ещё и не было, настоящем, которое еще не сделало нам больно, непонятном будущем, пытаясь осознать смысл и ход жизни и безуспешно постичь, в конце концов, бесконечность. И тогда, рассуждая об этом, свернувшись от вечернего холода и ужаса неизбежной смерти, не замечали, как заходил красный шар солнца за горизонт; увеличивались в размерах кресты и камни кладбища, склонялись над нами деревья, угрожающе скатывалась темнота; раскрывали объятия кусты бузины, поблёскивая волчьим блеском глаз рубиновых ягод, и уже почти не видно было мостовой, ведущей домой и дальше - в загадочную взрослую жизнь, улицы, где едва теплились светом мутные от грязи фонари.

     И вот тогда приходил Маслобаза. Мы его звали так, потому что он был очень толстый - рубашка никогда не застёгивалась на его животе, стриженный «под ноль», всегда с капельками пота на лбу и висках, добрый и безобидный.

 - Верно ли, что мы умрем, Маслобаза? - спрашивали его.
 - Ну, да! - отвечал Маслобаза значительно, - но ведь это раз! И не заметишь!
   Не страшно!
Это успокаивало.

     Серега, или Сега, Маслобаза жил неподалеку в бараке с мамой и братом. Во дворе ровными рядами вечно сушился желтый лук, бродили и что-то ковыряли в земле морщинистыми лапами куры и цесарки; по-хозяйски деловито крутя головами, разгуливали важные петухи; остро пахло помоями и гнилыми яблоками, одуванчиками, яичной скорлупой; сидели, хихикали и сплетничали, лузгали семечки девчонки постарше, и размеренно уплывали в перистые облака звуки гамм, старательно извлекаемые из пианино соседским еврейским мальчиком, да слышались отрывистые перекрики женщин на огородах.

     Дом Сеги представлял собой медвежью берлогу: абсолютный беспорядок и грязь. 
Просто помойка, переоборудованная под жилье. На столе вечно стояла какая-нибудь тарелка с гороховым недоеденным супом и гордо торчащим оттуда копчёным ребром, батарея чашек с недопитым чаем и белёсыми каменными пряниками; величественно блестело алюминиевое ухо открытой консервной банки.
В берлоге возился толстый и потный Сега с очередной засаленной книгой
подмышкой и его старший брат, такой же толстый, такой же неопрятный, нечесаный медвежонок, только в очках.

     Вечером приходила с работы мать и, взявшись за голову, разгребала себе место среди гор белья, вороха рваных штанов, дырявых носок и рубашек; садилась не в силах преодолеть этот вселенский разгром и бардак.
Отец Сеги партизанил в лесах во время войны и рано умер от ран, бормотухи и печали. Он был раздавлен и уничтожен, поняв, что ужасы, которые творили немцы на его земле, не были ни физическим отклонением, ни садизмом, ни ужасным заблуждением, а искренним убеждением, что оно именно так и надо. Они методично, по-немецки, правильно и точно приводили в функционирование винтики, колесики, кнопочки - изящные инженерные конструкции изничтожения, включали в полную силу движение гигантского механизма, действию которого аплодировали правильные и законопослушные жители немецких земель. В технических решениях они, по праву, знали толк, а им пытались сопротивляться жалкие, грязные в быту, ни на чуть-чуть не ценившие свою жизнь, не организованные во всем славяне.

     Отец Сеги не понял, почему он не стал ни выше, ни сильнее, ни значительней, а более всего не мог смириться с опустошением, с гнетущим чувством оскорбления  бессмысленно исполненного и справедливого долга - отмщения за спаленные под печь дома и города, после этой безоговорочной победы, в которой ему достались ордена, политическая подкованность и труха травы " пастушьей сумки", растущей по краям огородов, засыпанных под корень подгнившими пестрыми яблоками, и канав, наполненных помоями - вместо простого человеческого счастья в достатке и отсутствии внутренних противоречий.
Ведь все, что он должен сделать в жизни - родить детей, честно работать, изгнать врагов - он уже сделал, но напрасно ждал и надеялся на хоть какую-нибудь компенсацию от жизни, запивая обманутые ожидания паленой дешевой водкой.

     Его портрет с медалями висел над столом в кухне. Мать указывала пальцем на фотографию, как на икону:
  - Если бы отец видел, какие вы выросли свиньи! - отрешённо, в бессилии, говорила мать.
Поросята моргали глазами и ничего не отвечали.

     Приходил во двор и Сашка-сосед, взрослый пацан, закончивший речное училище. Он не моряк был, а  речник, что совсем не одно и то же, но врал так вдохновенно, так проникновенно, с таким запалом и чувством - чуть ли из штанов не выпрыгивал.
Рассказывал, как был на практике в Питере, что девчонки там такие доступные, такого не тяжелого поведения, что шпилил он их с утра и до вечера без сна и устали, а мы с Сегой по началу слушали его, завидуя и открыв рот. Потом истории путались и повторялись.
Видели бы вы того Дон-Жуана: маленький, белёсый, с косой стрижечкой  «три пера в четыре ряда», со сломанным передним зубом и руками до колен- красавчик, в общем! Держись-берегись, девчонки питерские!

     Однажды Сашка зашел к нам в дом и, увидев портрет Ахматовой в профиль, стоящий на полке в книжном шкафу, полюбопытствовал:
 - Ой, а что это за тетка такая крючконосая?
Увидев отчаяние в моих глазах, извинился:
 - Что ты обижаешься? Это что? Какая-нибудь родственница твоя, что ли?

    Ах, сердце, моё сердце-еловая зелёная шишка! Где же ты, время бесхитростное, незапятнанное, безмятежное, наивное?


    Серега окончил школу и уехал учиться в столицу картофельной республики. У него оказались недюжинные способности к точным наукам.
Маслобаза преуспевал в учебе, выигрывал все студенческие олимпиады, но был все такой же неряха и недотёпа; в комнате общежития, среди набросанной одежды и тряпок, над горой учебников по математике и мелко исписанных тетрадей, возвышалась голова Маслобазы, как голова профессора Доуэля, лишённая тела.

    Там же в институте училась и немка из ГДР, похожая на изголодавшуюся бледную болезненную гусеницу, со смешным именем Какили, над которым ржало пол - института, и, которую, соответственно, за глаза дразнили «какой». Фамилия у немки была Штоф. Кошмар какой-то! Три ужасных компонента: немка, кака, штоф!
Ходили слухи, что ее близкий родственник- то ли дядя, то ли дед- был генералом Вермахта. Правда, доподлинно никто не знал, а Какили об этом, естественно, не распространялась. Сегу она привлекла как раз любовью к порядку, чистоте и организованности - качеств, которых в Сегиной матрице не наблюдалось уже несколько поколений.

     Худосочная и бледная немка поняла (все-таки она не была примитивной деревенской бульбашкой!) - какой удачной глиной для скульптурного произведения в стиле Арно Брекера является Маслобаза, каким нужным пополнением ее малокровию и душевному холоду будет, переполненный жизнью и радостью бытия, Сега и женила его на себе; увезла на свою родину- в Саксонию, в Дрезден; родила двух близнецов!

     Но, в один прекрасный день, ГДР превратилась в Германию, и Маслобаза оказался полностью один в стане бывшего врага. Он уже не маршировал на парадах в белой форме коммунистической молодежи ГДР, распевая: « Дружба! Фроеншафт! ГДР и Советский Союз!», а мрачно сопел в своей квартирке, размышляя, что же теперь вообще будет? Вот тебе и сын белорусского партизана! Влип, парень!

    Однако, постепенно жизнь налаживалась: подкатили на лёгкие хлеба и дотации бывшие соотечественники - евреи, немцы из Казахстана, подтягивались волжские немцы - партизанский отряд расширялся сам собой. Все бы хорошо, но грустил Маслобаза…Шнапс пил без конца, не закусывая. Бросал, не понимающему по-русски бюргеру-соседу, бурно отмечающему за кружкой пива объединение Германии:
  "Потише, ты - тухлятина!".

   Ах, шишка-сердце, покрытое мхом!

   И не ждала Сегу мама на повороте у серой дороги, поросшей по краям желтыми запыленными цветами жабника; не лазал он по садам с друзьями, не сыпал песок в дробовик дремлющего колхозного сторожа, не ходил на таинственную могилу загадочной панночки, не удил рыбку в реке или на Белом озере, не караулил в зарослях тростника Водяную Курочку, не пел в школьном хоре мальчиков с прозрачными оттопыренными ушами, одетыми в белые рубашки и пионерские галстуки
" Перепелочку", а тупо крутил гайки, включал-выключал станок на германской автомобилестроительной фирме.

    Скукотища! Завал!

    И вот, однажды ,западная демократия подставила Сеге еше одну ловкую подножку, показала своё истинное лицо, чтоб скучно не было - Какили ушла к подруге. Это и была ее истинная настоящая любовь!
Вот уж когда он возненавидел эту проклятую Германию! Две гетеры удалились жить в сельскую местность и оттуда вовсе носа не показывали ,и никем и ничем не интересовались, а только занимались тупой автоматической немецкой любовью под сладостные поэтические трели любимой Сапфо, предоставив Сеге возможность самому решать свалившиеся на него проблемы. Такова была месть их предков белорусским партизанам!
    Одна радость – оба два сына с ним остались - на остров Лесбос мало эстетичных субъектов не принимают! Такие же хрюшки и грязнули, как он сам, уродились!

    Сега звонит и жалуется, чуть не плачет: « Ты не представляешь, какой они мне хлев устраивают, пока я на работе!».
    « Как раз и представляю…» - успокаиваю я Сегу и вспоминаю барак, где он жил - в маленьком городе среди лесов и болот. И в этот момент мне хочется схватить Сегу за щеки, прижать к с себе со всей силой полный и потный объем его тела и закричать ему прямо в лицо, и я ору в трубку:
    - Держись, парень! Сега! Мы - русские!      

    Ах, сердце - шишка еловая! Упало ты, прокатилось по пыльной дороге жизни, да не разбилось!


Рецензии
Понравилось очень...

Астра Ханская   20.09.2017 02:07     Заявить о нарушении
Благодарю опять, что потратили время! А спорить иногда и полезно, мы тут вообще не для злых комментов, хоть и покусываемся чуть-чуть!

Андрей Ланкинен   20.09.2017 02:28   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.