Нездешний мальчик

                А.М.К.

Мы познакомились по его инициативе или по Чьей-то ещё. Он мне позвонил сам. Был вечер. Был ноябрьский вечер. Я лежала в постели. Я не всегда сплю в постели. Иногда я сплю просто на деревенском архангельском полосатом половичке, лежащем на старом диване, пружины для которого сделаны из той же стали, из которой ковалось оружие нашей Победы в 1945 году. Диван 1952 года постройки. 7 лет после войны – это не очень много. Значит, сталь та же самая. 
Диван стоял в коммуналке сталинского дома рядом со стадионом «Крылья Советов» напротив бывшего номерного завода, где работал мой дед и его сыновья в те далёкие годы.
У деда была бронь. Он был первоклассным столяром. На войну деда не позвали. Оставили ковать Победу в тылу. А сыновья сгинули, пропали без вести.
Диван принадлежал моей соседке тёте Наташе. Выбросить его не поднимается рука. Мы с ней прожили долгие годы вместе.
Из коммуналки на «Мировском», как она называла Мейеровский проезд, она его перевезла на новый адрес – наш общий: «Мировский» переименовали в проспект Будённого.
«Мировский» - от слова «мир». Тётя Наташа до войны, во время войны и после работала в районной милиции уборщицей. «Милиция» для неё была «мириция»: видимо от слова «мирить». 
«Нимцы начнут бомбить, бежим в ущель. Мы, рестованы, мириционеры…»
Когда она с нами поселилась, мне было семь лет. Она говорила, что умрёт, когда я рожу ребёнка: «Когда Ленушка родит». С ударением на «о» в слове «родит».
В нашем доме жили, в основном, бывшие деревенские. Моя мать родом из деревни Барсуки Калужской губернии. До революции деревня наша значилась в Смоленской губернии.
Мать стеснялась своего происхождения. Мой отец принадлежал совсем другому миру.
А из меня выковалось нечто среднее. Но мать говорила про меня: «Не от мира сего». Так ей было проще воспринимать меня.
Когда нашей семье пришло время переезжать в новую квартиру, райисполкомовская советская власть посоветовала родителям оставить меня в старом гнезде: девка замуж выйдет, бабка помрёт и освободит вторую комнату.
Замуж я выходила несколько раз – не официально, а спонтанно, по Душе. Кода родился сын, бабушка его очень полюбила. А потом умерла, как и обещала.
В тот вечер, о котором я рассказываю, сын читал толстый исторический труд в маленькой комнате, где жила когда-то тётя Наташа – тверская крестьянка из-под Торжка. Была она старой девушкой. Но и в старости очень любила молодых мужчин, к которым обращалась не иначе как: «Мальчик!» - с неповторимой интонацией.
Само собой всех моих «мальчиков» она знала очень хорошо. Кого-то она любила, кого-то не любила. Более всего её привлекали рафинированные интеллигенты.
«Мальчики» мои навсегда со мной. А мужа нет.
Сколько мне лет? Какая разница, сколько мне лет. У меня юный сын, и я не так стара.
Сплю я мало. Мне некогда. Как и многим другим. Иногда у меня не хватает сил на то, чтобы выключить свет: просто дотянуться до выключателя. Иногда у меня нет сил, постелить постель. И я засыпаю в домашнем платье.
В тот воскресный вечер постель была постелена, или, как раньше говорили, постлана. Лампа горела настольная. Я собиралась спать, хотя время было ещё детское. Вечер сгущался и переходил в фазу от раннего к среднему.
Зазвонил мобильный телефон. Мне звонил мужчина, который мне ужасно нравился, и о котором я думала три года – с того времени, когда впервые увидела.
Увидела я его в музее, куда меня пригласила одна известная московская художница-портретистка на вечер, посвящённый памяти генерала двенадцатого года – Жемени.
Этот генерал служил сначала у Наполеона, а потом перешёл к нашим. Жена его русская. О генерале рассказывала его прапра…внучка.
Подробностей других о нём не помню. Помню, что поместье его было в землях заволжских, воспетых Мельниковым-Печерским в рвущем русской правдой Душу романе «В лесах».
Мой отец, собравший хорошую библиотеку из академических изданий, очень любил Мельникова-Печерского. И даже не оставил его собрание мне, переезжая на Речной вокзал. Он его оставил за собой, как Аксакова и Пришвина. И я роман «В лесах» прочитала совсем недавно – летом.
А тогда был осенний вечер той поры, которая именуется «сумерки природы»: погода скверная, темнеет рано, рассветает поздно. И сердце обычно гложет в эту пору тоска: листья опали, снега нет. Одним словом, ноябрь. И в такой вечер он позвонил.
Я просияла. В общем-то, он мог и не звонить. Вопросы, которые мы с ним решали по телефону, можно было решить косвенно – через других. Между нами, вообще, стояло  много других людей. И разных препятствий было не мало. Так всегда бывает, когда рождается пламенное чувство, и Боги завидуют.
Одна из причин – мой возраст. Другая – моя несвобода. Да, я одна, но я не одна. В тот вечер в музее я тоже была не одна, а с мужчиной – очень красивым, необыкновенным, вдовцом.
И он мне очень тогда нравился. Нравился очень сильно. Тем более что он снимался в тех фильмах, на которые я стояла в очереди за билетами в кинотеатре «Родина» школьницей. И он сошёл с экрана в мою жизнь. К тому, же он был приятелем другого Актёра – мегазвезды, с которым я имела счастье быть знакома.
На вечере памяти этого великого Актёра он со мной и познакомился.
На вечере Жемини мы сидели рядом, но не близко. Он вдруг стал вспоминать свою последнюю жену, которая умерла, сетовать на то, что такой уже не будет. С его женой у меня мало общего. Разговор шёл на нерве, пока мы ждали начала вечера. В зале старого дома, в котором жил великий артист, было человека четыре вместе со мной, художницей и моим другом. Зрел провал.
Но на сцену, то есть на паркет, к роялю и к столику для ведущей – прапра…внучки вышел молодой человек и двумя фразами задал вечеру совсем другое течение, сделав всех счастливыми. После этого он грациозно шаркнул длинной красивой ножкой и оставил помещение.
Прошло три года, как пишут в романах. Ведь любовь длится три года. Три года я думала о нём, с нежностью, восхищением  и любовью. В моём чувстве было всё, чем чревата любовь женщины старше годами к юноше.
Мы назначили день встречи – на 20 декабря, в божественно чудные предрождественские сумерки, на четыре часа.
В этом музее, где он служил, должен был состояться вечер моей поэзии. Меня попросила его устроить молодая художница, рисовавшая картинки к моим стихам. Картинки мне пришлось отдать на выставку её работ в музее, которым заведует её подруга, а мой аматер служил под началом этой женщины и тащил на себе вместе с ней воз забот.
Заведующая музеем родила второго ребёнка - девочку и находилась в отпуске по уходу за ребёнком.
Он был исполняющим обязанности, но отрекомендовался мне как заведующий музеем. Пусть будет так. Так оно и было на тот момент. Одним словом, препятствия были со всех сторон – в лице этой женщины тоже.
Они как-то были связаны – одного возраста, одного дела, она ему нравилась. Только она земная, как и я, а он нездешний. Из тех, кого на планету Земля занесло по ошибке. Как потом я узнала, образование он получил в моём любимом городе на Неве, в Академии художеств.
Жил, как живут интеллигенты его круга, разрываясь между подвигом музейного служения, частными уроками, лекциями в институте, городскими экскурсиями, всевозможными подработками.
Моей гениальной иллюстраторше, с которой он вместе подрабатывал под псевдонимом в частной картинной галерее, Нездешний мальчик открыл тайну, что мечтает уехать: уехать далеко, на Лазурный берег. Всё продать и уехать. Но не сейчас, а потом. Потом. И не работать там – на этом Лазурном берегу.
На искусствоведа он походил мало. Он был похож на артиста балета, или на стриптизёра, способного сводить с ума… Как потом выяснилось, он, действительно, танцевал где-то до сорока лет, а потом стал ходить на работу в музей. Оживлял вытертые половицы паркета, старые стены, мебель, давящую своей тяжестью. Как это у Блока: всего ужасней в комнате был старый комод. Да, он всё это оживлял.
И нас соединила судьба, как пишут в романах. Вернее, писали в прежние времена.
Выставок моя иллюстраторша в этом музее сделала две. На первую не пришёл никто из посторонних, потому что мы никого не пригласили. Его тоже не было. Он снимался на телевидении. Присутствовали художница, её отец-художник, мой сын и я.
На мольбертах в большом зале, где когда-то пил чай со своими гостями гений места, расставлены иллюстрации, на которых лирическая героиня. Целая стена мольбертов. Кое-что поместили в витрины. Кантовали целый день.
Смотрительница ворчала, что зря старались. Я не особенно переживала. И даже не готовилась. На мне была чёрная хламида, яркий шарф и зелёные колготки. Но я была в туфлях на низком каблуке, а концертные не взяла.
Мы сидели с сыном и смотрительницей в красивом ампирном зале с роялем, принадлежавшим когда-то всесоюзно известной этуали, который стоял за мольбертами. За окнами падал снег, крупный и печальный, и несвоевременный. Было пасмурно, на дворе 19 апреля. А его не было. Это чувствовалось, что его нет в Доме.
Мне стало не по себе. И я в очередной раз поняла, что искусство – это Ничто по сравнению с Жизнью. Но Жизнь невозможна без Искусства, как Искусство не существует без Жизни. Содержанием и смыслом всех этих листов была я. Но разве всё это может быть интереснее, чем я сама? Нет. И мне захотелось бежать. И мы сбежали с сыном, пока художница показывала отцу музей.
Но вернисаж всё же повторился. Перед Новым годом. Та выставка планировалась как однодневка. Новогодняя как долгая – на месяц. Конечно, это обещало праздник. Готовилась афиша. Я уже не одна, а в ряду с классиками. Несколько великих мужчин, и я в их компании.
И он стал мной интересоваться. Художница рисует меня молодой. Другой я у неё не получаюсь.
Общаемся с ним через художницу посредством электронной почты. Я придумываю название выставки, название вечера. На афише я – молодая. С голубой розой. Роза с розой. Это иллюстрация к моему стихотворению «Соловьи и роза».
Вернисаж в начале декабря. В день вернисажа заболела девочка – милая девочка из провинции, самородная, взрощенная, как и я, филфаком Московского университета. Филологини всегда трагичны, трагикомичны или драматичны. У нас всё гиперболизировано: чувства, болезни, и, прежде всего, любовь.
Мы вместе с ней проработали два года. И вот она заболела. Кризис. Пишет мне эсэмэску из больницы. Я ей звоню. Волнуюсь. На вернисаж идти не хочу. Но иду, потому что меня ждёт художница и один мой старый приятель, которого я пригласила на вернисаж. А, главное, там будет он.
Я сильно опоздала. На полчаса. Звоню в звонок. Деревянная калитка у них всегда закрыта. Открывает калитку охрана после ответа на вопрос: кто там? Вопрос-ответ: на вернисаж. Мне открывают. Меня встречают. Какой-то юноша в возрасте.
Я ещё не совсем в себе от пережитого из-за девочки. Но мне уже светлее. Это так красиво: большая афиша, на ней я – на стене известного театрального дома на фоне лазурного зимнего вечера.
Я вошла в дом. Нужно идти в мансарду по деревянной лестнице с крутыми ступенями. Я по ней уже поднималась несколько раз. Она меня помнит. И Дом меня помнит. И любит. Здесь мы познакомились с художницей. Тоже на вернисаже. В моей жизни было много вернисажей.
Надеваю концертные туфли. Я вся обмотана зелёными хризолитами. Нитка длинная – в два ряда. И кольцо очень красивое. И серьги. Хризолиты мне подарила Катя-театровед. Они принадлежали её тёте-хореографу и балерине, женщине с очень интересной личной судьбой.
Наверное, я их заслужила. Все мы: Катина тётя, Катя и я – женщины театра. В цветущем возрасте я тоже любила актёра, правда, не очень известного и не звезду экрана, и работала вместе с Катей в музее А.Н. Островского. Хризолиты-оливины так всё в моей памяти воскресили, что стало казаться: всё живо - Молодость, Любовь
Я вхожу в зал. Звезда всегда приходит последней и уходит первой. Все стоят, слушают художницу. Полумрак. Ёлка. Столы накрыты, вино разлито по бокалам, а не по пластмассовым стаканам.
Вот мой приятель. Я ему киваю. Рядом с ёлкой стоит моя знакомая – известная московская портретистка и родители художницы-премьерши. Мама очень красивая. Я её вижу в первый раз.
Женщина с гитарой. Одета как-то странно. Словно, она пришла на туристический слёт. Ещё люди.
Встаю рядом с иллюстрациями к «Алисе в стране чудес». Я люблю Алису. А где иллюстрации к моим стихам? Где-то должны быть. Оказалось, что для них отведён отдельный зал. Маленький зальчик с лестницей. В этом доме две лестницы. Чтобы нам с ним не встретиться. Чтобы разминуться.
А он где? Его нет. Но он, конечно, здесь - где-то рядом. Художница договаривает речь. Потом артистка в походных бутсах поёт. На визитке, которую она мне дала после выступления, прочитала, что артистка живёт за городом. Но это не повод, чтобы в таком виде выходить на сцену. 
Я устремляюсь к приятелю. Мы редко видимся. У него родился внук. Его младшую дочь я помню девочкой. Сейчас она юная мать. Это здорово! Мой приятель мечтал о сыне. У него три дочери. Теперь есть внук.
Я давно не пью. Но приятель даёт мне бокал. И мы пьём за искусство. Кто, действительно, любит мою поэзию, так это он. Поэтому я пью с ним. 
А где Он? Ведите меня к нему! Он сидит в комнатке при зале, в котором делает выставки. Недавно здесь была выставка, посвящённая Марии Каллас. Он пьёт чай с юношей немолодым, которого послал меня встретить. Два красивых длинноногих мужчины сидят друг против друга и пьют чай. Я просто поздороваться. Здравствуйте! Я пришла!
Он выходит вместе со мной в зал. Все уже навеселе, как и я. Меня просят прочитать стихи. Он меня представляет, говоря, что я замечательная поэтесса и друг их Дома. Я, конечно, прочитаю. Высоцкий пел: «Я, конечно, спою!»
Я читаю. Но поэзия – это так лично! Я важнее, чем моя Поэзия. Я чувствую его плечо. Физически. Мне аплодируют. Нас фотографируют. В том числе, фотограф музея. Я ещё читаю. Меня зовут в зал, в котором висят иллюстрации к моим стихам.
Он стоит на лестнице. Что с ним? Он так изменился. У него седые волосы. А три года назад смотрелся мальчиком. Я ему отдаю угощение. Я купила то, что он любит: английский чай с чабрецом в белой упаковке с золотом, лимон, тульский пряник и печень трески из магазина «Лента» - напоминание о нашем любимом городе.
Он мне не говорил, что любит именно это. Но я знаю, что это так. Ещё у меня был огурец - длинный парниковый. Но огурец – это слишком интимно. И я его не отдаю.
Он обрадовался моему подарку, потому что это Любовь.
Я ухожу с портретисткой, счастливая. Все ещё остаются. Он говорит: «Позвоните мне!» Строго говорит, как учитель. Спросил: «У Вас есть мой телефон?» Я промолчала. У меня нет его телефона. Он мне звонил со служебного.
Я не буду звонить. Я не звоню мужчинам.
Утром пришла эсэмэска от девочки: «У меня всё хорошо!» Слава Богу. Я бегу к ней в больницу. Рядом с метро купила у толстой доброй грузинки круг сулугуни, квашеную капусту с яблоками и клюквой, и с тмином, конечно, а у мужика абхазские мандарины с зелёными ветками.
Правда, всё хорошо!
До моего вечера всё плыло в золотом тумане. Я не помню, какая была погода. Был ли снег, или под ногами хлюпала вода, или просто лежала на земле сухая серая кора асфальта.
Наступило 20 декабря. Я пригласила гостей на вечер. Пришли человек пятнадцать. Их обязали купить билеты. Купили не все. Кассир ругалась, когда я зашла к ней выяснить, как покупают. Большая часть моих гостей прошла без билетов. Зато принесли много вина.
Я с трудом встала в два часа дня. После рабочей недели опять работа. Но меня ждали. Он мне позвонил, когда я собиралась. Я стояла около раритетного дивана. Сказала: «Ждите. Еду».   
Одевалась я долго. Часа два. Он мне звонил несколько раз с мобильного и служебного. Когда я приехала, он попросил меня подняться в каморку, в которой пил тогда чай с приятелем.
Я пошла по лестнице. Я не чувствовала ступеней. В каморке сидели мои гости, уже изрядно выпившие: Катя с мужем, здесь, в этом доме познакомившиеся двадцать лет назад, Певица с серебряным голосом… Он меня журил. 
Я сняла белые сапоги и поставила их рядом с его столом. Надела туфли на высоких каблуках. Поправила розовую тунику из органзы, отороченную гранатами и чёрным лебяжьим пухом, надетую на бархатное платье.
Поставила на стол пластмассовую чашу с салатом «Балет». Я его придумала для него. Красный перец, редис и листья салата. Я это всё красиво нарезала и прикрыла лопухом-трилистником «Айсберга». 
И мы пошли в зал. Мне нравится входить в зал и выходить на сцену. В зале уже полчаса сидели мои друзья и художница с женихом и ждали. Могли начать и без меня. Художница тоже заявлена как участница вечера. Но они не начинали.
Он снова меня объявил, сказав, что мы начинаем «наш домашний вечер». От его слов стало так хорошо, так уютно.
Он принёс ёлку из мансарды, стоявшую на вернисаже. На елке горели огоньки, и сидела на ветке обезьянка. В первом ряду сидела Маша, одна из самых замечательных Маш на свете, выросшая Маша из балета «Щелкунчик». Думала, не придёт. Она нарасхват. Мы вместе служим.
После службы Маша куда-нибудь идёт: в театр, на лекцию, на выставку, на свидание. У Маши много поклонников. Она, шутя, говорит, что избыток цветов от поклонников оставляет у памятников павшим воинам или русским писателям.
Маша-кандидат филологических наук. Она автор двух статей, посвящённых моей поэзии. Конечно, она стала украшением нашего праздника. Он мне сказал про зал: «Там стоит ёлка. И вам принесли букетик». Маша подарила мне розовые хризантемы -  в тон костюма.
Рядом со столиком, за который я ни разу не села, мы поставили мольберт с картиной, которую собирались презентовать. Картину мы с ним прикрыли чёрным бархатом. Наш вечер назывался: «Премьера одного стихотворения. Вернисаж одной картины».
Картину я заказала художнице в преддверии юбилея Рудольфа Нуреева, которого полюбила со второго взгляда, увидев его фотографию в Интернете в ночь, когда был опубликован список номинантов на  Бунинскую премию, рядом с этим списком, в котором значилось и моё имя.
Нуреев взглянул на меня в ту ночь из небесного окна. Премию мне не дали, но всё равно приятно.
Я сразу посмотрела все балеты с ним, снятые на плёнку.
Прочитала его автобиографию, кое-какие мемуары и мемуаришки. Влюбила в него художницу. И мы решили сделать выставку к его юбилею.
Он ровесник моего старшего брата. Наверняка, они тусили в одних компаниях в Ленинграде. Первая жена моего брата закончила филфак Ленинградского университета, а Рудик в это время ходил туда на лекции вместе с Тамарой Закржевской, своей подругой, девушкой, в которую был влюблён. Когда он сбежал из СССР, Закржевскую отчислили. Правда, потом с большим трудом она смогла восстановиться.
Кстати, когда я опаздывала на вечер, Рудик как-то робко просиял с небес: «Поторопись!» В то время как мои родители оттуда же экспрессивно выражали недовольство моей наглостью. Но я не могла по-другому.
Всё было замечательно. Певица пела. О зиме, о морозе, о любви. Выступили два моих друга – Актёр, с которым мы были здесь три года назад на вечере Жемини, и Писатель. Я прочитала стихи, посвящённые Рудольфу Нурееву и Марго Фонтейн. Потом немножко рассказала об их любви с Марго. Потом просто стала говорить о театре и искусстве. В завершение я предложила подарить Рудику георгиевскую ленточку, потому что он, будучи участником детсадовского хореографического кружка, танцевал во время войны с фашистами в уфимских госпиталях для раненых. И все со мной согласились.
Потом мы снова пошли наверх по лестнице. Нас вдруг стало очень много, потому что комната маленькая. Открыли бутылки. Стали пить и веселиться. Я подарила Певице с серебряным голосом сари красного цвета с серебряной вышивкой.
Только он был не весел. Выглядел ещё хуже, чем в прошлый раз. Я чувствовала, что он смертельно устал. Лучшее, что я могла для него сделать, это попросить всех, как можно быстрее, покинуть помещение. Сделать это невероятно трудно: попросить выйти вон людей, которым хорошо, и которым совсем ещё не хочется расходиться.
Но я умею делать это. Когда-то я занималась организацией концертов, в которых многие из присутствующих участвовали. Тогда я и научилась прерывать застолья, вполне способные длиться ещё несколько часов.
Мне нужно было выбирать между ним и всеми. И я выбрала в тот вечер его.
Но никто не обиделся, потому что все поняли, что это вечер двух героев.
Машины цветы я оставила Дому, а ему - французскую брынзу и крабовое мясо.
«Вам оставить брынзу?» Он юношеским голосом: «Брынзу… Но она же дорогая». «Ничего».
Наступило католическое Рождество, Новый год, потом Православное Рождество, потом Старый Новый год.
Выпал снег. Стояли морозные дни и ночи. Можно сказать, что было холодно. Художница меня пригласила приехать праздновать с ней, её женихом и с ним Рождество на выставке. Но почему-то я не поехала.
Да, было очень холодно. Я вспоминала его красивую шею, которая меня поразила беззащитностью… А, вообще, я старалась не думать о нём. И не думала. Я почему-то знала, что это не нужно.
Прошли праздники. Все, кто ходит на работу, вышли на трудовую вахту. Мне позвонил на службу Актёр и сказал, что он ему звонил договариваться о своём вечере, но он ответил, что сдал все дела другому сотруднику, а сам лежит в больнице под капельницей.
Бедный! Ему даже в больнице не давали покоя.
Я сразу же списалась с художницей. Письмо было короткое: «Что с ним?» Я думала инфаркт.
У него было воспаление лёгких. Конечно, он ходил по морозу легко одетый.
Мне очень хотелось его увидеть. Но я не могла навестить его одна. Это неприлично. Мы едва знакомы. Можно сказать, что не знакомы, вообще.
Художница пообещала, что мы пойдём вместе к нему в больницу в конце недели. Я обрадовалась. Чему я радовалась? Тому, что увижу его. Он лежал в реанимации. Но я бы прорвалась туда. Я бы обязательно прорвалась. Я бы принесла ему сулугуни и абхазские мандарины, напоённые солнцем и сиянием горных вершин, с зелёными листочками на ветках…
Помню, что был четверг. И я решила с утра заняться делами моего друга Актёра. Когда я была в него сильно влюблена, мы с ним оказались в одной компании с известным московским священником-художником. И священник велел мне строго: «Береги его!»
И я стала беречь, хотя Любовь ушла. Актёр сделал для этого всё возможное и невозможное, чтобы Любовь ушла. Но я всё-таки старалась ему помогать, устраивая вечера.
В то утро я договорилась о его вечере с директором музея Есенина. И вдруг я вспомнила единовременно всю горестную есенинскую жизнь и изумительную солнечную поэзию. И я начала плакать от Любви. Хорошо, что никто не видел. Полдня я была одна. И рыдала безудержно.
Вечером я перелистала том есенинской лирики. Спела сама себе несколько песен и романсов на бессмертные стихи. И легла спать, как всегда, около двух ночи.
Я прочитала у Дус Франсуа – помощницы и французской подруги Нуреева про его день в последние годы жизни. В девять он вставал. Читал газеты. К одиннадцати ехал в театр. Днём Дус возила ему в термосах суп и чай. Был в театре до конца спектакля. Сразу после спектакля Дус везла его домой на набережную Вольтера. Смотрел дома записи выступления, потом старые фильмы. Потом они ужинали с Дус при свечах. И ложились спать в два ночи.
Я встаю в девять. К одиннадцати еду на службу. К десяти приезжаю домой. Ужинаю при люстре, хотя у меня есть и лампы, и подсвечники, и торшеры, и бра.
В двенадцать мне сын желает спокойной ночи. И я открываю книгу или рукопись.
У меня нет домработницы. Когда сын был маленький, у него были няньки, а я занималась бизнесом и творчеством.
Но почему-то я дала слово перед Иверской Чудотворной, будучи беременной, вернуться на государственную службу. И я сделала это. Сначала была откровенная нищета. Я сдавала комнату. Потом зарплата начала расти.
Но денег всё равно мало. На домработницу не хватает. К тому же, я не могу пускать в дом-студию постороннего человека. Когда-то моя соседка тётя Наташа мыла полы, посуду, стирала пыль, покупала в магазине дефицит, во времена моих творческих запоев, когда я сидела без копейки, забрасывая бизнес, спасала едой, одалживала «грОши» - По зову Души.
Недавно среди маковок Таганки я поклялась вернуться в бизнес. И я сделаю это.
Утром, в пятницу, я встала в девять и поехала к одиннадцати на службу, аналогичную с его службой. Днём позвонила художница и потрясённым голосом сказала, что он умер. С прошлого вечера, опухшая от слёз, я снова зарыдала.
Через минуту об этом узнала сидевшая рядом со мной Маша. 
Это для нас было немыслимо.
В субботу я весь день на службе провела в одиночестве. Маша не пришла. Позвонила и сказала, что не придёт.   
Я взяла лист бумаги и, обливаясь слезами, стала записывать набегающие, как волны, строчки:

Между тем и этим миром
Есть чудесные квартиры,
Где не сбудутся желанья
На распутьях мирозданья.

Между тем и этим светом
Мы летим, попутны ветру.
Звёздный свет, как семафоры,
Освещает нам просторы,

Где не нужно нам рождаться,
Умирать и расставаться,
Покрывать надежды платом,
Чёрным или белым. Вопреки утратам

Мы пройдём свой путь до точки,
До обрыва красной строчки,
До небесного дозора.
Сцена жизнь, а мы актёры.

Вечером я пошла на Арбат. Меня позвали милые светлые тени, присутствующие там всегда: Суворов, Пушкин, Блок, Есенин, Белый…
Я не гуляла, я металась, как ошалевшая птица…, зашла в «Арбатскую лавицу» купить чёрный платок. На втором этаже, где витрины с платками, никого не было. Я долго ходила там и выбрала почему-то белый. Очень красивый. Девичий.
Его отпевали в Скорбященской церкви на Ордынке. Я не нашла в себе сил пойти на панихиду.
Мне казалось, что он меня ждёт. Он, юный, прячется за колоннами храма от себя взрослого. И ждёт эту странную женщину…
В это время я пекла блины для поминок.
И опять я пошла туда, где птица счастья уронила перо. У метро я купила букет тюльпанов: нежно-бордового цвета. Стояла чудная погода.  Февральская лазурь повисла над Москвой. День был солнечный. Первый солнечный день за всю зиму. Снега не было. Казалось, в город вошла весна.
С блинами и тюльпанами я снова оказалась у знакомой мне калитки. Мне открыли. Но меня никто не встретил. Я пошла на голоса, глухо звучавшие в пространстве Дома.
Снова оказалась в зале, где недавно стояла у рояля, купаясь в солнечных лучах.
В этот раз там всё было не так. Я увидела просто вещи: рояль, диван, кресла, стол… А музыки Счастья не было. И вдруг появилась Мадонна. Хозяйка Дома с младенцем на руках. Это было так трогательно. Счастливая мать и милая девочка с пятнами зелёнки на личике.
И я начала рыдать. И мне расхотелось идти на поминки, которые ставили перед печальным фактом.
Но Мадонна сказала, чтобы я шла наверх по той самой лестнице, ступеней которой я не чувствовала, поднимаясь по ней перед Новым годом. И сообщила парадоксальную весть:  там хорошо.
В зале, где мы пили шампанское на вернисаже, сидели за столами люди, одетые в чёрное: его родственники и друзья - художники, артисты… Я тоже была в чёрном. А в углу стоял на мольберте его портрет.
Я села за маленький столик рядом с художницей-портретисткой, которая ввела меня в этот Дом.
Она мне показала его мать и брата. Он был похож на мать.
На столе, кроме бутылок с вином и еды, цвели тёмно-красные розы в вазах.
Я попросила, чтобы мой букет поставили на его рабочий стол. И его поставили. Кроме моего, там уже стояли букеты от дам.
Мне поднесли пирог, принесли салат и налили вина. Я не хотела есть, а хотела плакать. Портретистка, так же великолепно владеющая словом, как и кистью, произнесла печальный тост. Я выпила. Она стала меня просить, чтобы я что-нибудь сказала. Но я не могла говорить. Я молчала ахматовским молчанием. И мне самой это было странно. «Я научила женщин говорить. О, Боже! Как их замолчать заставить?» И я, так любящая говорить, молчала, спрятавшись за спину художницы.
После её тоста все стали говорить: его друзья, брат, мать, коллеги, музейные смотрители. Мне казалось, что они говорят то, что я и без них знаю. Но мне это было очень интересно. И казалось, что они говорят это только для меня.
Я узнала, что у него были золотые руки. И всё в его квартире, включая мебель, а также роспись потолков и витражи, было сделано его руками.
Мать сказала, что он был выше материального мира, никогда не считал денег, а потом прочитала стихи про любовь, которая сильнее смерти. И пообещала, что никогда его не забудет. Даже, если все забудут, она не забудет никогда.
Брат, очень красивый, намного его моложе, похожий на шляхтича, рассказал про диван, чудом сохранившийся в их доме. Никто, конечно, не понял, при чём здесь этот диван.  Только я поняла.
Диван девятнадцатого века. Он с высокой спинкой и двумя фигурами по бокам. Крепостной мастер выточил мастерски двух мавров, держащих в одной руке факел, в другой – корзину с плодами.
На этом диване вытравили ребёнка дворяночке - их дальней родственнице. У неё была связь с кучером. Потом несчастную отдали в монастырь.
Конечно, он боялся этого дивана. И ему жаль было эту юную женщину.
Он всю жизнь боялся причинить женщине боль.
И всё время искал свою женщину. Но не нашёл. Потому что он Нездешний…
Я отыскала его тайный сайт, о котором знали немногие. Недаром я зачитывалась Шерлоком Холмсом и Майором Прониным.
Увидела интерьеры его чудесной квартиры, его фотографии. И картинку, которую он добавил, в тот предновогодний вечер, когда я приготовила для него салат «Балет». Это работа мастера, видимо, фламандской школы, а, может быть, прерафаэлита.
В центре картины круглое блюдо с какой-то пышной зеленью, похожее на то, которое он дал мне под мой салат, а вокруг множество женских рук в кружевах и оборках.
Это изображение нашего пиршества после моего вечера: когда женщины резали хлеб и колбасу, сыр и яблоки в каморке, куда ведут две лестницы с высокими ступенями.

 



 
   
 
   



 


Рецензии