О любви, глава 3

Она всегда настаивала, что помнит каждую подробность первого вечера, который мы провели вместе; что шел снег, например, или как стучал счетчик такси с небольшим желтым огоньком над ним, и то, как она чувствовала себя взволнованной внутри нагретого такси, когда мы касались друг друга руками, но и грустной, внутренне, так себя чувствуешь, когда мужчина тебе нравится, и когда ты знаешь, что с ним у тебя это произойдет, и ты решила для себя даже до того, как это случится, так что ему не придется даже просить тебя в самом деле, это что-то (она объясняла, объясняя что женщина чувствует в таких характерных обстоятельствах), что ты чувствуешь, и что он чувствует, приятное напряжение между вами, шелковистая натянутость, в ожидании когда приедем, к нему или к тебе или в комнату приятеля, или в отель или даже на заброшенную загородную дорогу, так что ты впадаешь в транс ожидания, сладость, которая и грустна тоже, и ты себя чувствуешь, из-за этой грусти, одновременно там и не там, внутри такси держась за руки и вовсе не внутри такси, и вовсе не держась за руки.
 
    А пока что из ее шубы лез мех.
 
    Она тогда смотрела из окна такси на падающие и крутящиеся снежинки, и темные витрины, надежно прикрытые решетками на ночь, и она сказала (это была единственная фраза, которую я тоже запомнил, так много других вещей я забыл, но ту маленькую сокращенную фразу я помнил): правда это иногда прекрасно, и я спросил ее что иногда прекрасно, и она сказала: Снег, и все вообще.

    Так что должен был быть тогда для нее моментальный укол чего-то хорошего, чего-то, что белое молчание и усыпляющее тепло машины ей дало. Может быть это было ожидание, момент, растянутый поездкой домой, когда вы в такси с незнакомцем, который сейчас должен превратиться в возлюбленного, и тут наступает интервал, как в музыке, когда прозвучал аккорд желания, но аккорд исполнения желания - еще нет; когда все приостановлено и находится в ожидании, и снег падает в воздухе в городе, уродство которого временно затуманено, и само такси, кажется, находится в магическом круге тихого тепла и совместного бытия и движения; и, наверное, в тот момент - это прекрасно: снег, и все вообще.
 
    Это были выходные, которые я проводил в гостинице в центре города. Утром я шел в кафе на Третьей авеню, покупал утренние газеты и медленно завтракал, просматривая результаты игр и театральное обозрение, а после завтрака медленно шел обратно в отель и снова пытался поработать. В то время мне было очень трудно писать. У меня, похоже, не получалось поддержать в течение нужного количества часов веру в то, что я пытался сделать, и я там сидел, у крошечного письменного стола в отеле, раздраженный и измученный, пытаясь восстановить в себе уверенность, которую я, очевидно, потерял. Я был уверен, что потерял ее не навсегда, ведь когда-то он у меня был, этот быстрый всепоглощающий жар, живость, уверенность в том, что то, что я делаю - правильно и как-то важно, как-то необходимо, и я думал, что если я буду достаточно терпелив, достаточно упрям, удачный образ вернет мне ее. Так что идеи, обманчиво яркие,
 
появлялись в иссушенном воздухе, и я с надеждой следовал за ними - с тем только, чтобы найти высохший колодец и мертвые пальмы; сюжеты, казалось, безупречные, жили недолго и растворялись; появился страх, тайно, что я исчерпал то, что имел: что топор, так долго висевший надо мной, наконец упал: моя голова лежала в традиционной корзине неудач.
 
    В эту гостиницу я ее и привел. Внизу, помню, коммивояжеры, у которых там были постоянные номера, сидели в лобби, держа шляпы на коленях, курили сигары. Шум лифта проникал сквозь стены гостиничной комнаты, и в ней, в комнате, был один из этих громоздких радиоприемников, в который надо было бросать четвертаки, и шкала которого, казалось, застряла на мелких городских станциях, обладавших, очевидно, неистощимым запасом коллекций южно-американской музыки, так что в комнате потом должен был оставаться звук всех профессиональных румб и самб, сыгранных с излишней живостью, чтобы заполнить тишину, созданную нашим одиночеством; и когда она потом подошла ко мне, полузакрыв за собой дверь ванной (ей всегда нужен был свет где-нибудь, в ванной или на кухне, свет, дававший ей, очевидно, какое-то подобие безопасности), я осознал что до сих пор я не видел как она прекрасна, вот как сейчас, обнаженная с распущенными волосами, со скрещенными руками, так что ее худые ладони не полностью прикрывали ее маленькие острые груди, немного дрожа, немного волнуясь, не слишком в уверена в себе и в том, что я подумаю о ней как о возлюбленной, она приблизилась к кровати.
 
    Наверное не бывает снова такого вечера, как самый первый вечер, наготы - никогда такой, какой была нагота в тот первый раз, первые движения, колеблющиеся и неуверенные и слишком интенсивные, никогда не будут прежними, потому что ничего,
 
 
нами желаемое, никогда не происходит совершенно так, как мы хотим, любовь, амбиции, дети, и мы движемся от разочарования к разочарованию, от надежды к отрицанию, от ожидания к капитуляции,  и, взрослея, думаем, или начинаем думать, что ошибкой было желание, такое интенсивное, что принесло нам боль, и считаем, или начинаем считать, что надежда была нашей ошибкой, а вера в будущее - заблуждением, и что чем больше мы чего-то хотим, тем труднее будет это иметь, хотя Говард сказал - нет, человек, за которого она вышла замуж сказал - нет, люди больше всего хотят денег, потому что деньги представляют все остальное, но что людям стыдно показать, что у них такое исключительное чувство к деньгам, и они скрывают его, и в конце, вероятно, даже я с ним согласился.
 
    Она вспомнила тоже (мы сидели на террасе кафе в зоопарке Центрального парка, и было слышно как рычит лев), что когда она училась в колледже, и ее посвящали в общество девушек, ей завязали глаза, кто-то привязал нитку к устрице и ей сказали проглотить ее, и она чувствовала ее вкус во рту, ужасный холодный слизистый мертвый вкус, и она глотала и глотала, и когда наконец устрица оказалась у нее в горле, и она уже могла наконец проглотить ее, они вытянули ее обратно и господи ощущение было просто ужасное и всякий раз когда она видела блюдо с устрицами на льду ей становилось худо от этого воспоминания. А в четырнадцать лет (мы сидели в маленьком итальянском ресторане рядом с Шестой авеню и я пролил немного красного вина) у нее были прыщи и она была толстая и она думала, что никогда не будет стройной как балерины, фотографии которых она вырезала из журналов и вешала на стены спальни а потом в шестнадцать она вдруг стала стройной и очень хорошенькой и прыщи все исчезли и потом она поняла, что грудь у нее всегда будет маленькой, что у нее вообще никогда не будет никакого впечатляющего бюста и парни в городе, стоящие у аптеки или магазина сладостей никогде не станут свистеть, когда она будет проходить мимо и вероятно никто не будет по ней сходить с ума, на самом деле сходить с ума, и никто не застрелится просто от любви, и она вздохнула и смирилась с этим, и когда она стала старше действительно никто ничего такого не сделал, было бы неплохо, думала она, если бы меня действительно любили до безумия и кто-нибудь на самом деле угрожал бы покончить с собой из-за меня, но она считала, этого не случится. И потом в семнадцать она вышла замуж. Вышла замуж невероятным образом.
 
    Это был первый год (я принес цветы и коробку конфет и она ела конфеты, медленно, задумчиво) она была действительно хороша, и Нью-Йорк казался ей, приехавшей из маленького пригорода где жили сейчас ее родители и где с ними был ребенок, самым чудесным в мире городом. Ничего не было тогда для нее уродливо, и целыми днями она дрожала от возбуждения, самые чудесные вещи должны были вот-вот случиться, и тогда появился мальчик, потому что она всегда о нем думала как о мальчике, появился мальчик, за которого она вышла замуж. И она сидела, слушая как он рассказывает ей о детстве, его семья была в Филадельфии, мать пила, и он каждый месяц посылал ей деньги, и она его жалела, ее сердце болело, у него было столько забот, ее глаза светились любовью и невежеством.  Она была (она думала об этом с легким оттенком горечи и самоиронии) настолько готова сделать что угодно, все, что он ее попросит, поплыть в Африку, жить на полюсе, привести в негодование свою семью, оскандалиться на весь мир, что угодно, в мучениях любви и самопожертвования. (Испытает ли она такое чувство снова? Она думала - нет; как она сможет? Девушка, которая все это чувствовала, мертва. Она была вполне уверена, что девушка, которая так сияла, была так лучезарна, и так глупа, умерла). Так что они поженились, следующей весной, ему было всего двадцать, и они поехали в Филадельфию повидать его мать, и ей казалось, что именно этого она всегда ждала с таким нетерпением: быть замужем и иметь ребенка. Ей было всего восемнадцать, родильное отделение (потому что у них совсем не было денег, но она думала, восемнадцати лет от роду, что деньги - неважная вещь) было переполнено женщинами, чувствуя себя в аккуратно заправленной больничной койке неизмеримо маленькой, доктор ей улыбался, потому что она казалась едва ли достаточно взрослой, чтобы там находиться, игрушка, рожающая еще одну игрушку, а потом была война, долгое путешествие, с ребенком, бутылочками формулы, и пакетом пеленок в грязном переполненном поезде военного времени где ей приходилось спрашивать у проводника можно ли разогреть бутылочки в кухне пульмановского вагона, и раскачиваясь идти через поезд, полный спящих солдат и помятых штатских на кухню и обратно к своему месту где она аккуратно пристроила ребенка в корзине, их путешествие на авиабазу, где он служил, и его странное чувство, когда она его увидела, по поводу ребенка, как ребенок стал тоже заботой, еще одной заботой, как его мать в Филадельфии, которой неколебимо отправлялась каждый месяц часть даже от его армейских денег.
 
    Ей казалось, что она старалась: было так трудно, даже сейчас, через три года, когда она больше не ненавидела, не винила, не обвиняла его, объяснить почему это произошло. Слишком сильно любила она его - или недостаточно. Была ли причина в его детстве - эта трущоба, мальчик, помогающий пьяной матери лечь в постель; или ее неопытность - этот шок, когда брачная ночь не оказалась ни чудесной, ни преображающей, только болезненной, и мир на следующее утро показал свое прежнее искаженное лицо; или их взаимная невнятность - если бы она была способна высказаться, дотянуться и коснуться его, или если бы он смог дотянуться и коснуться ее. Она не была уверена, даже теперь, почему они потерпели неудачу, почему брак потерпел неудачу. Для нее, кто никогда не верил, что нечто подобное может произойти, существовал только этот невероятный факт, что это действительно случилось: вот она, в неполные двадцать два, мать, разведена, одна.
 
    И она взглянет на меня: как я думаю, это сам брак был ошибкой? Конечно, она вышла замуж слишком молодой, сейчас ей это ясно. И с обеих сторон было так много невежества; так моного неловкости; так много непонимания; она думала (вздыхая), что, в конечном счете, разумнее было бы не жениться по любви, что всегда будешь лучшей женой если ты не влюблена, это любовь делает брак таким трудным, чувство неудачи было тогда таким острым. Что же касается меня, она была совершенно уверена, что женщины ко мне всегда относились слишком хорошо.
 
    Слишком хорошо.
 
    Потому что они меня любили.
 
    Но я тоже был влюблен, или так думал. И я провел, как большинство мужчин, ну то есть мужчин, которые интересовались женщинами, неумеренное количество часов, из того времени, которое у меня было, любя их, потакая им, или убеждая их улечься в постель. И кроме того, любовь: было так много других эмоций, которые вовсе не были любовью, но которые притворялись ей, или принимали ее имя; не согласна ли она? И счастье: укромное местечко в пригороде и спальня с ситцевыми занавесками; возможно ли было стремиться к чему-то иному, можно ли было представить, что счастье не обязательно должно быть единственной целью?

 
    Но чего же ты хочешь тогда? спрашивала она сердито, на самом деле мне не веря (как, вероятно, я сам себе не верил), думая, что упрямство, с которым я говорил о какой-то туманной свободе, без формы, без существа, было лишь одной из моих бесконечных поз; и что все это было связано (она не могла сказать точно как и почему) с моим нежеланием объявить, что я ее люблю (отчаянно, конечно) и не могу жить без нее (когда, в конечном счете, было так много девушек, которых я когда-то любил и как-то ухитрялся без них жить). И что-то промелькнет в глубине ее глаз; шевельнется какая-то старая обида. Как кто-то может не желать счастья?  И чего я от нее могу хотеть, если то, что мне нужно - не счастье? Что иное могла она, втайне считавшая себя способной дать не так многое, дать мне если не то, что всякий мужчина, к ней приходивший, чередуя неуклюжесть своей риторики с молчаливым копанием у ее груди или бедра, понимал как счастье? Ничего у нее не просить (как, очевидно, поступал я) или ничего не требовать, или делать вид, что ничего не требую, представлять, целуя ее, какую-то полу-откровенную комедию независимости - это влекло ее ко мне, и в то же время будило в ней какой-то невнятный антагонизм, заставляло ее ощущать, подспудно, какое-то невысказанное отрицание ее самой. Так что, чтобы проверить мою искренность, она говорила мне: Тебе будет неважно если я от тебя уйду? (На моем лице застывала улыбка; я начинал чувствовать, когда она так спрашивала, насколько моя улыбка была застывшей). Если бы я тебе сейчас сказала, говорила она, внимательно глядя на меня, что между нами все кончено, и я больше не захочу тебя видеть, для тебя это будет что-то значить? Положим, я это сейчас сказала, говорила она. Я бросал взгляд на часы.
 
    В десять тридцать?
 
    И она отвечала, да, в десять тридцать, сейчас, в эту минуту, ты что, если я твердо скажу, что между нами все кончено, безвозвратно кончено, просто возьмешь шляпу и уйдешь? Но я, улыбаясь, был вполне уверен, что она этого не скажет.
 
    Ну а если бы сказала? Будет это для тебя что-то значить? Что-то вообще? Да, будет, говорил я, тщательно подбирая слова, очень много. Насколько много? говорила она. Я буду несчастен, говорил я, зная, что это, по крайней мере, правда, мне ее будет не хватать, очень сильно, и я буду несчастен, очень несчастен, в этом она может быть уверена; но уверений в том, что я буду несчастен, если с ней расстанусь, ей было недостаточно, потому что тогда она говорила, что я, может, и буду какое-то время несчастен, пусть даже по-настоящему несчастен, но я выживу.
 
    Разве она не хотела, чтобы я выжил?
 
    Думаю - нет; если бы она меня оставила, только моя абсолютная  недееспособность ее бы устроила; ничто, мне казалось (а в то время я не думал, что ее уход на самом деле вызвал бы у меня что-то большее, чем очень острое сожаление), кроме крайней меры страдания, или, возможно, мягкой попытки повеситься на какой-нибудь удобной люстре, убедило бы ее что я действительно в нее влюблен.
 
    Был ли я?
 
    Была ли она?
 
    Это верно, что мне часто было скучно; и что она часто была в депрессии; что были вечера, когда я сидел в кресле напротив нее, слушая радио, либо ее пластинки, и мне было абсолютно нечего ей сказать; и были моменты, когда я становился беспокоен, когда я сожалел, что начал с ней отношения, моменты, когда мне хотелось быть где-то в другом месте, а не в этой маленькой квартире, участвуя в этих бесконечных и не всегда особенно интересных диалогах, предшествующих постели, либо перемежающихся с тихими, отупляющими поцелуями и промежутками, когда тела любовников, истощенные, разделяются и откатываются друг от друга, каждый к краю приведенной в беспорядок
 
 
кровати, и в темном воздухе, который снова начинаешь замечать, пот секса постепенно высыхает, и сердце, трещавшее, как охранная сигнализация, наконец успокаивается. Иногда, чувствуя ненависть к исступленной потере себя, приносимой любовью, я мечтал оказаться где-то в ином месте; и чувствуя мою от нее отстраненность, она спрашивала (как я спрашивал, когда чувствовал ее отстраненность) о чем я думаю, и я отвечал, что не думаю ни о чем; но эти мимолетные обещания, которые я давал самому себе, лежа в темноте, начать жить иначе, или те стремления, которые я испытывал, к иному образу жизни, были абсурдны и обманчивы, поскольку стоило мне уйти от нее и обнаружить себя в идеальном одиночестве, как меня снова начинало к ней тянуть. Потому что я тоже был труден, легко впадал в депрессию, был переменчив, уклончив, и, верояно, не вполне честен. There was no weakness I did not obstinately maintain I possessed Не существовало слабости, которой бы я у себя упрямо не находил, и я с удовольствием подолгу рассуждал о недостатках моего характера, и иногда, не совсем шутя, я советовал ей меня оставить, но она всегда с подозрением относилась к этой моей заботе о ее счастье. Она была не уверена, в конце концов, не почувствую ли я глубокое облегчение когда она уйдет, а вовсе не горе, как я утверждал.  Она на самом деле не могла уйти пока не чувствовала, что потеря ее будет важна. Вероятно если бы она была полностью убеждена, что мое сердце будет разбито как полагается, она могла бы закончить эти отношения с меньшими трудностями, чем это в конечном счете нам обошлось. Я всегда себя рисовал в нелестном свете (действительно ли в нелестном? Не изображал ли я себя, скорее, более привлекательным, настаивая на моей недоступности?) ; но всегда, конечно, с оттенком печали во всем, что я говорил, с примесью разочарования, покрывая мои слова легким налетом красивой меланхолии, как если бы когда-то давно я был ранен,
испытал какое-то глубокое разочарование. Ах, роли, которые я играл, сидя в зеленом кресле той карликовой гостиной, этой крошечной птичьей клетке с фруктами, портящимися на недорогом кофейном столике! Теперь я было оракулом секса: опытным, объективным, клиническим. У человека всегда (это с моим серьезным выражением лица) определенные трудности потому и посему; в Чикаго была девушка (рост, вес, общие данные) я встретил во время поездки; у нее происходило точно то же самое, в ее случае дядя, владевший прачечной; и, конечно, я ее излечил. Естественно. Всегда намекаешь, что нет ничего подобного курсу процедур, проводимых доктором, таким близким в этот удачный момент, этим самым нежным из целителей, с магической силой прикосновения, чтобы излечить легкую неспособность наслаждаться тем, что на самом деле является (да конечно является!) простейшим, самым доступным, прекраснейшим из человеческих удовольствий. Или вот, сейчас я был очаровашкой-мальчиком, милашкой, выросшим в плохом районе; а сейчас - непонятым, либо слишком хорошо понятым; а сейчас, кладя голову ей на колени, я буду благодарен за тепло ее плоти, потому что теперь я был усталым мужчиной, измученным охотником, вернувшимся домой,  сейчас любовь, как теплый плед, укрывала меня, и мой усталый ум отдыхал в этой простейшей из ванн. Или наоборот, я становился угрюм - что я тут делаю? Либо весел - поехали в город! Или любил ее - ах, детка, нет никого как ты! Либо снова переменчив - ах, дорогая, зачем нам себя дурачить? Или, отступая как Гамлет, на длину ее руки, находил ее загадкой - кто ты, в конце концов? Незнакомка… мы все незнакомцы, живем, умираем, спариваемся, незнакомец с незнакомцем, неизвестный, совокупляющийся с неизвестным, таинственный мистер Х, местный мужчина в железной маске, целующий в ее palpable mouth четко очерченный рот загадочную мисс Х, красавицу, которую никто не знает!
 
    И правда ли это были мы, скажем мы, когда все кончится? Но ведь это невозможно! Как мог этот глупец, этот невозможный актер, вообще быть мной? Как я мог быть этим позирующим клоуном? Кто вложил этот фальшивый смех в наши уста? Кто заставил наши глаза источать эти неискренние слезы? Кто нас научил всей искусственности страдания? Мы на самом деле все это время скрывались; события, такие реальные когда-то, произошли с другими людьми, похожими на нас, подражателями, использовавшими наши имена, регистрируясь в гостиницах, где мы останавливались, декламируя стихи, которые мы держали в личных записных книжках; но - не мы, мы морщимся, думая, что когда-либо это могли быть мы.
 
    И я думаю, что она, тоже, каким-то смутным и трудным образом испытывала, несмотря ни на что, чувство своей собственной нереальности. Она тоже знала, что слова, произносимые легко, или с запинкой, никогда не были истинными словами; для нее все тоже было под подозрением. И все же, по правилам поцелуев и желания, мы, очевидно, были влюблены друг в друга; по всем признакам: ревности, желанию обладать, быстрой вспышке страсти, потребности друг в друге, очевидно это была любовь. Мы выглядели как любовники настолько, насколько это возможно; и если я настаиваю сейчас, что как-то, где-то, какая-то ложь была, своего рода притворство, что внутри нас наши самые жаркие протесты звучали немного иронично, и что, full fathoms five в глубине [в самом основании на самом дне] всего, что мы говорили и делали, был иной мотив, все это может быть подобно тому, что мы, как женщина после родов, не можем вернуть себя в реальность боли, невозможно поверить, что это были мы, так оравшие в родильном отделении или царапавшие простыни или с таким потом на лбу, и что слишком сильные чувства, в конечном счете, приводят нас к ощущению нереальности настолько же острому, как если бы мы вообще не чувствовали ничего.
 
 


Рецензии