О курении памятка

   Щепотка правды меняет вкус блюда!

— Ох, уж… это детство, наше детство! А воспитание… Пардон, но я опять о своём и, об истории из далёкого детства, надеясь на то, что оное эссе будет для кого-то, из моих внуков, поучительным.
Сразу скажу, что в послевоенные годы мы и не могли расти в тепличных условиях, а потому родне было никак не до идеала нашего воспитания. Да, баловали! Конечно, дурачились! И за безобидные, вроде бы… грешки-шалости, приходилось несли строгое наказание.
Спросите — какое…
— Дак… и сам не понимаю и, скажи, лекари — с Академией, безмолвствуют, не разъясняя, как стояние на голых коленках в углу, может лечить и учить пустую детскую головку. Меня то Бог миловал, а вот соседей, братанов-пензяков, поучали ещё и на рассыпанном в углу — горохе. И как вам, братцы, такое. По мне, таки… совсем — не комильфо было то видеть. А могли ли мы, вообще, заявлять тогда своим родичам: о каких-то правилах светского приличия, о нормах советского этикета, о толерантности… наконец.
— Да упаси… Богородица!
А вот, кто мог выдумать оную, для глупых мальцов, пытку — скипидару бы той вражине в задницу. Просто Гуантанамо, не иначе. Хотя… ничего, выросли здоровыми и порядочными, да и обиды ни на кого не таим… не держим.
И даже кирпич, доставая из-за пазухи, не в каждого же встречного кидаем.
Отож… Жертву ещё выбрать надо.

А попробовал бы тогда кто-то, из нас, только дать повод родителям, что он не сможет перейти в следующий класс, а тем паче, требовать вознаграждения или подарка, как ноне какой-то, сопатый второклассник, требует с родителей крутой айпад или гоночный спидвей. И главное, за что… А за то, граждане, что он, видите ль, не остался в классе — на второй год.
— О, Святой Спиридон Тримифунтский! Дожили-с… Эх, подняли бы головы наши пращуры. Вот бы… ужаснулись — от увиденного.
А где, спрашивается, ноне те дедовские методы воспитания — кнут с хлыстом, раз пряник с шоколадом не помогает. Где, хотя бы: брючный ремень и крапива, что за углом любого дома растёт, цветёт и радуется… для нынешних наглых невоспитанных мажоров, да зажравшихся буржуев.
—Чёрт бы побрал их — с преступной родословной и… тех, кто в шляпе! Одни беды окружающему люду от их деяний, нахальных и циничных выходок. Удивительная, надо сказать, порода эта — буржуины. И всегда думаешь.
— Боже ж… мой! Когда же их мякинная башка будет умнее задницы! Самосуда, вишь ли, захотели: Пугачёва с Разиным; вилы с рогатиной. Дык, не за горами… Святая Русь всегда гордилась великими потрясениями!

А мы что, разве не баловали.
Дык… ещё как озоровали, когда не хватало перца и остроты ощущений. Конечно, хулиганили, но ведь наши шалости были: крайне ничтожны, безобидны, невинны. И, конечно же — безвредны… как для отдельных индивидов, так и, в целом, для общества, строящего Коммунизм. А как, скажите, не отведать то, что было под запретом, почему бы не попробовать и посмаковать тем, к чему нас взрослые никак не допущали.
Однако, прикуривая очередную сигару, кто-то из читабельной моей публики… сопатых юнцов, подумывая о тяжких последствиях, бросит эту зловредную привычку — курить… или, хотя бы, аккуратнее будет общаться с открытым огнём. И спичками.
Наверное…
Помнится… в первый раз, решил побаловаться и я со своими, уже заядлыми на тот день, дружками-курильщиками, да отведать вкус папиросы — «Беломор-Канал»… По-пионерски, так сказать: тайно, но организованно. И спрятались мы после школы в кустах дерев парка, где дружок мой лучший, Сашок Иванов, взяв папиросу в рот, бросил дерзко.
По-геройски… и вызовом.
— Ну-кась, — глаголет, — дай мне в зубы, чтоб дым пошёл!
Ну, не откажешь же. Понимая, о чём тот толмачит, достаю спичку из короба и, поджигаю. Известное дело, как и все… выше и взрослее меня: от себя — спичкой и, по коробу. Видел же. Ага… Чиркнул. Ну-с… так и что.
Да лучше бы я того не делал.

Пых… Фух… И только дым от моего однокашника вверх столбом пошёл. Смотрю я на него, Матерь Божья, а на нём не только лица, но и бровей нет. Аж… мундштук папиросы сглотнул. Ага… внутрь. Стоит бедолага… белый, белый, аки Снегурочка — самец. Грустит… скучает. А взъерошен, аки кочет — после боя. А от остатка его волос на башке дым… к небу тянется. Шлейфом. И тот удушливый запах: тысячи армейских портянок, вкупе — с тухлыми яйцами.
— Господи Иисусе! — взвыл. — Беда! — заорал я, видя, что дружок находится в коматозном состоянии и прострации.
Нет слов — одни эмоции. Глянул я на него раз, второй, и закатив глазоньки к родинке на лбу… и сам ушёл — в аут.
На час.
Ведь пред глазами моими — «труп», бальзамированная статуя дружка моего — в «Музее восковых фигур»… Ну-с, пациент дурдома… один в один. Так он раскорячился и, лупит, смотрю, на меня широко закрытыми глазницами, начиная, вдруг: буреть, синеть, чернеть. Отож — от земли, с сандалий.
—Как так, — думаю, — а ведь и голова, как у меня. Ага… была. А теперь нет, с моей точно не схожа. И объёмом, и цветом, и сплющенным мозгом.
Шок!…
Да хрен бы с ним — с волосом, да и бровями… тоже. Они хоть: и густы, и черны, будто — брежневские, молдаванские, таки, поди, отрастут. Когда-нибудь. А вот свитерок то новый — на гагачьем пуху… было жаль, так как с начёсом и, видимо, руками индуса вязан.
Был.

Смотрю на Санька, а он… весь голый. Совсем лысый, аки башка Фантомаса. Будто пластмассовый и, скажи, ни единой ворсинки — на свитере… ни-ни.
Ни одной.
— Аллилуйя! Отошёл, гляжу, наконец! Вот так, курнули! — заявляю тогда я. — Как отбрёхиваться то, дружище, будем! — вопрошаю друга, ногтями зачёсывая образовавшуюся у него залысину.
Спереди.
—Откель я знаю! — проблеял мне тот. — А зачем это ты, вдруг, спичкой стрельнул в меня! — заявляет, вдруг, он.
Видимо, от контузии.
—Что, значит, в тебя! Вот те… раз! Спичка, короб, искра, — поясняю, — сера, таки… верно, пыхнула! Я что, братец, — говорю, — каждый день… прикуриваю или поджигаю! А вот откуда сей короб охотничий, так тебе лучше знать. Твой тятя охотник, а у нас такового в доме, отродясь, не водилось. Сам ты, Санёк, — заявляю, — виноват! Ты же, — говорю, — пионер! И негоже, де, всю вину взгромождать на председателя Совета дружины имени Нади Курченко. И так, мол, работы по горло: то по старухам — макулатуру собирать, то по сараям — в поисках железа.
Так мы и стояли понурыми, экстренно выдумывая отмазку — по случаю порчи шерстяной и заморской вещицы, сочиняя для своих родичей алиби. И вроде уже, как сочинили… но тут, откуда ни возьмись, черти вынесли нашу соседку-горлопанку. Извиняюсь, но фамилию свою она умоляла не вписывать.
— Стесняюсь! — говорит. — История же… как-никак, пишется!
А материться, вертихвостка, значит, не стыдится и… даже не смущается. Но для нарядности и пригожества оного рассказа, назовём её, хотя бы — Совой-Любкой. (По матери.)

А тут уже — вторая серия.

Та звонарка, ещё издали завидев дым, валивший из ветвей, будто от паровоза, издала истошный вопль такой силы, что своим баритоном выпугала всех мартовских котов.
В округе.
Уж… кто-кто, а она то была рада-радёхонька, что аж… хрюкнула вдали — от восторга. Да и как ей, шептунье, было не торжествовать, коль она почти зафиксировала то безобразие, коим мы хотели было после школы заняться.
Тогда-то… мы и рванули — кто куда, унося от той наседки ноги.
Я опрометчиво решил махнуть через забор, да беда разве приходит одна. Естественно, не перемахнул. Таки… повис, к чертям собачьим, на штакетине. Зацепился, вишь ли, новыми трусами и пионерским галстуком, который передавил мне горло, что я стал хрипеть и задыхаться.
И ведь, стыдно признаться, где висел… А на палке забора, выставив на обозрение общественности свою розовую, израненную солью садоводов, пионерскую задницу. Сам факт ничего комического, конечно, не имел… Для меня. А ведь кто-то хохотал-гоготал, видя кокетливо-соблазнительную позу европейца.
Стыдоба… позорище.
— Но почто, — думал я, — не лопнула резинка в трусах… Ну почему, не сломался тот деревянный кол. Хотел было спикировать, да как можно быстрее, ан нет, чёрта лысого, ибо резина, аки стальной трос. Аэрофинишёр.
(Вот как, Молодость, работали служащие ОТК при социализме.)

Тут-то… гляжу, а к моему бездыханному телу подлетает в кружевном чепчике — кликуша-соседка, что аж… могильным холодом всего обдало.
— Мать её за ногу! Бр-р-р-р… анчутка!
—Что сосед, — вопрошает, — звонить в колокола! Созывать люд! Собирать сборище будем или как! — матерно выражаясь, спрашивает та языкастая кумушка, показывая мне непристойные, в комбинации из трёх пальцев, жесты.

— Мерси, конечно, — отвечаю, — но лучше: «или как»… Тоже мне, выискалась — голубка мира! Не твоё, — сказываю, — то сучье дело! Мур-мур-мур… такая, скажи, вся нежная и правильная.
— Дать бы, — думаю, — по сытным щщам, чтоб не вякала всюду своим помелом! Как же, девица — нельзя-с… да и чуточку взрослее нас, почти что на выданье.
— Дык, и виси тогда, — молвит та породистая стерва, — меха раздувай, куряка, и глотай воздух полной грудью. Очищай свои лёгкие! А мне некогда с тобой болтать! Будет время, таки… навещу твоих родителей и скажу, что ты, мол, повесился. Ага — на трусах!
— Ха-ха-ха…
Ну, не дура ли… И давай, холера такая, заливаться, за живот схватившись, что чуть сама заворот кишок не получила, поперхнувшись сосуном-леденцом. Но не нужно было тогда быть Нострадамусом чтобы понять, что она то уж… мне точно — не помощница.

— Не робей, — бормочет, — соседушка! Всё с тобой понятно… Жаль, что придётся твоим родственничкам подыскивать в ночь белые тапки. А каков, — вопрошает, — у тебя размер ступни? Ну, я порысачила! А тебе, коль приспичит, шли: «Sos!»… С блудливыми котами.
— Ха-ха-ха…

Высказалась та и, поправив в зеркальце свои пёрышки, пустилась прочь.
Вскачь.
— А я девчонка вольная, дивчина незамужняя — ребятам южным нужная! — припевала в своё удовольствие та, сучка-липучка, удаляясь от меня всё дальше и дальше.
— Ищи её! Свищи её теперь! — думал я. — Красотка, гляди… выискалась, что через прицел не налюбоваться; цаца, что иракские верблюды фыркая, скалятся. Гогочут. Я бы на адамову её наготу даже не возбудился. Вот какая-то, скажи, банная шайка, а корчит из себя — хрустальную вазу.

А тем днём…
Так и висел я с надеждой, что хуже не будет. Да чуть не пал смертью храбрых, ибо вверх ногами то долго не протянешь, а тут ещё и дурные мысли, что, вдруг, ещё и ежа — в зад.
Но я терпел…
Я держался до тех пор, пока всплеск народного фольклора, в непечатных выражениях, не возымел своего воздействия на перепонку уха ветерана войны с бабьем на плантации, Савельича… деда той самой, мадмуазель с придурью — Совы-Любки.
Спасибо пенсионеру, что снял, таки… меня с той самой дыбы-штакетины. Да так, скажи, аккуратно, словно снимал флаг после первомайских праздников — с конька своего дома. А вот трусы, что в горошину — не уберёг, потому пришлось уговаривать соседа-пензяка, который хоть и свинарь по должности, но сумел залатать вырванный на них клок.
А как жалко было тех первых трусов — в горох, так как именно за них я и понёс наказание, стоя в углу, а не за желание искурить отцовскую папиросу.
Вот, иной раз, и думай. Ведь стерва-стервой, эта бывшая наша соседка — Сова-Любка, а про курево, скажи, ни слова не сказала ни родителям; не раструбила о том и в округе. А там, кто знает… может и закружилась, завертелась с залётными шабашниками, с которыми по ночам фестивалила… И забыла.
Запамятовала.
Да уж… не до полуночи ли я тогда нёс вахту… с котом в обнимку. До сих пор, скажи, чудно и памятно. Стоишь… в углу и, посматривая на картину над тобой, думаешь.
— О, Венера Милосская! Где же ты, голуба, подрастеряла свои шаловливые рученьки, а иначе сумела облобызать, да хотя бы и чмокнуть, дабы мне, горемыке, легче время было коротать. С котом.

А ныне, братцы, я ни сигар, ни сигарет не курю… и даже не покуриваю. Душа не принимает. И вам не советую. И даже — для похудения… что бы вам о том ни говорили знахарки или шарлатанки — бабы Мани.
Конечно, народному или учёному профессору — по карману, да и безвредно выкурить в день одну-две кубинские сигары, смакуя тот табачный лист заморский. Это вам не российская «Прима»… из прелого табака, вперемежку — с помётом.
Голубя.
— Нет-нет, чтобы вы ни говорили, убивая себя пяткой в грудь, но всем бы такое воспитание… каково получено моим поколением. Я, к примеру, ныне за хлыст и ремень… да указку в крепких учительских руках — дабы чрезмерно не баловала ребятня: ни дома, ни в школе. Я за порку и, от оного не отступлюсь, пока Дума не утвердит внесённые мною правки в законопроект. Ага… в третьем чтении. (Нежели, конечно, вообще, рассмотрят мой избирательский наказ.)
И пусть меня, живым, закидают финиками, хурмой, очищенными гранатами и грецкими орехами. (без скорлупы)


Рецензии