3. Агний Фока

Говорили одни, что руки его по запястие были с чиста золота, а другие — что по локоть златые, а иные — по плечи, да оплечие — посеребряно. Краснорожие-то леволюц’неры уж и гробницу его вскрывали, злато-серебро искамши, а вот — нетути: обычные оказалися руки, плотяные, — кожа да костие, мало того: горстки костей со кистей вовсе не досчиталися.
Исхожденья он был чернокостного: вдовьей Акульки-рукодельницы единый сын, на позорище ро;жденный — от упойцы сивого, приблудившего в их края Бог весть откель. А всё ж Агний чадо был не про;стое, а обетное, молёное. Десять лет, что была Окулина в замужестве, помирали у ней младенцы, а на исходе единодесятого овдовела. С горя да с тоски закличной с Тришкой этим спуталась, и вот его-то сынца и вымолила себе наконец, хоть неправдою, а обрела желанное. Обещалась однако выпестовать и вернуть незаслуженный дар сей Господу — ко монашеству уготовать.
Мальчонок как мальчонок, и пошаловать горазд, и порезвиться, а различался от погодков тем, что боле всех забав любилось ему со всякой птицы и всяческой рыбины поличье сымать — хворостинкой ли по земле выводить али угольком по щепе начертывать. Всё казалось ему приснославным, диволиким и чудолепным. Сидит, бывалоча, на Утином озёрце и часами зрит, како селезень сердоликовый на; воду стелется, али каковою резьбою ловкой лист опалый, опаловый крашен, как дрожат-переливаются аметистовы жилки слюдяных стреко;зьиных крылошок, како солнце идёт по кромке того озера с востоку до запада. Ух, как любили Агнятку мальцы! День-деньской одолевают без устали: надерут берёзовых лычек и упрашивают, и пищат: кому птицу срисуй синицу, кому цвет-златоцвет подсолнечный, кому зверя лесного косматого.
Как подрос Агнятка, решила Окулина в наученье его отдать. Вдовой бабе тяжело одной управляться, а коли баба еще и — сирота безродная да с дитём, тут и вовсе не выжить. Отдала его к великоборским монахам-изографам — эти знаемы были мастеры, да теперь их никто уж и не спомнит, разве что Агния энтого.
Поначалу учили Агния всяку краску чуять, всякому цвету внимать — растирать на желтке златистом бель свинцову — метель, земляные гу;стые умбры, светлы во;хры от рыжа до же;лти, синь-руду, озёрную омуть, ме;нешь — красную зарю и боре;ц — виолетову темень, и зелень малахитову — нежную девку, и арсеник злат — да тот не желтком, а на рыбьем клею протирают, а и ки;новарь — Пасха красная — тож поиначе, на оцте, сбивается. А на конец щипок угольной черни готовил — этой менее всего в письме надобно — аспидный цвет, нерадостный. Как розглядел Агний краски, упомнил, поручили ему досточки строгать, а затем и проклеивать, и ветошь-па;волоку класть, и мел творить бел — левкасить. Доска левкашена — бела и чиста, пуста и безвидна, что земля в перводень — тьма над бездною, и Дух Божий по-над ей носится. И по слову «Да будет свет» облачают икону в золото. Ну, а далее — всяку мастеру своё дело. Травник былие пишет зе;мное и окручивает узоры, а палатошник — дворцы-теремы, долични;к облачения пишет… засим и главный мастер ступает — лични;к, крепкой в зелень санки;рью льёт лики, выи, руци и нози.  Вохрами мягчит, киноварью подрумянивает. От тут-то особый дар нужен, ибо лик — ворота; сердечные.
Иконы творили по зиме, а в сухое и тёплое время храмы писали. Ко седмьнадцати лета;м Агний чище, и легше, и живее писал, нежли стары мастеры. Всяко бы;лие-произрастение, всяка зверя, всяк град сотворить умел, а всё ж лично;е ему пока не вверяли — малолеток ещё, беспокойный, а в сем деле особый искус требуется. Да и писал он больно необвычно: Харитоня вот и Погудий, за пример, древлим образам вторили в точности и ничесоже от себя не измышляли: и палаты у их одни, со доски на доску переходят — одесную вохряна;я, а налево — земляная, зеленистая, и древа одного наподобия — то ли кедр ливанский, то ль дуб мамврийский, то ль неплодная смокови;ца. Не древо, прочем, выводили, но образ его. А Никифор, тот и лики строго писал: все святители — одним зраком, преподобные сличны; друг со другом, ин чин мученикам, ин — про;стым, а промеж собою в кажном чине — едины. Кто дерзал да усмеивался, на тех крепко серчал Никифор: едина святость, и облик един.
Агнию таковая суровость не нравилась: коли этот, зе;мный, мир столь украшен, многосветл и чудодивен, то каков тогда поднебесный, как измыслить его, начертать?
А пока Агний так судил, и работа подоспела — городской собор расписать. Горел Агний, что огнь лесной, выводил дивоцвет, ледянику, прочьи ягоды-травы-корения, синерыбу и зверя-ланию, алконоста писал и сирина, терема и палаты заморские, самоцветами, мозаиками сложенные… За таковое за примышление усёк его хлёстко Никифор, а всё ж замалёвывать за Агнием не решился — уж очень славно написано, звонко. Одно рекл: «Како лепно ни выводи, а горней славы-то не измыслишь. Лучше просто пиши, токмо чтобы вещь была узнана, безо всякого узоротканья, дабы всякий зрел, что не в силах известь рука твоя чудо раеви неизреченное». Агний в толк взять сего не мог — чтоб и красно и просто разом. Однако ж совет во уме сложил — про запас себе, на обдумку, а чтоб не запамятовать о том,  нить алу завязал на десном запястии.
К стылой осени свершили они храмову роспись. На Покров владыка Власий освящать прибыл, а с им князьёк один увязался. Как вошли, как огляделись — тут и обмерли: будто в сень вертограда горнего ступили! По конце Богуслужения призвал владыка мастеров, отличил среди них Агнятку  и глаголет: «Избери себе, Агний, любую награду, какая пожелается». А Агний, вишь, чего учудил: 
— Ведомо мне, владыка, что писцы твои архиерейстии про собор-то новый запишут. Так вели, чтобы имени Агния ни в одной не значилось грамотце. От сего часа; и впредь, во век века.
— Отчего ж такое?
— Горько, коли на образа взираючи, ум возносят ко творцу перстному, ко земному, да не к небесному. Бо;льшей славы ревную, нежели человеча.
Так оно и исполнилось: ни в одной летописи имени Агния не сыщешь. Одни байки да вымыслы живы, никакой их не вытравишь морилкой, не пожжёшь спичо;ю, самой лютой стужей не выморозишь…
А князь в лето зазвал Агния свой храм расписать. Мастера, ведомо, одного его пущать не желали, испросили Терёшку с им направить для назору. Да и лично;е Терентий писать был благословен. Зиму в монастыре скоротали. Нестерпимо долга была Агнию та зима, сам не знал, отчего ему маялось, чего чаялось — убежать что ль в поморские страны, до самой до краюшки света белого, всё видать, всему внимать: градам-весям, муравам-травам, зверю-птице и лицам человеческим чудолепным — дев и юношей, старцев и отроцев. В страны-грады, где витые древа пахнут смолами, дышат соками, где в пещерах самородный спит камень, где играют, резвятся реки, где с пооблачных гор скачет камень, прищёлкивая, прицокивая, приплясывая, где зреет-спеет винограда мозаика… где сама Святая София звонче солнца палит куполами. Надышаться хотелось жизнию, вольно пети её, святословить. Меж тем мела; зима, чище ме;ла бела;, от земли до небес снегом-пухом стлала;. Глушь, тишь, токмо мышь шуршит стружицей под порожцем. Долги и тёмны службы, в меркло-синем мареве храма всё дороги какие-то видятся, всё мерещатся образы неясные…
А в вершение всего, пала в душу ему Рада-плясо;вица, от нея ж и пошла погибель агнцу Божию, кудрявому Агнию. Откель она — не знали, говорили, заморска;я, а уж за каким за; морем такая уродилась, кто разберёт? О ту пору она уж оцветала, юность буйную отсияла, а красы своей не утратила: лицо матово с тонким румянчиком, власы — чернь вороная, гладь слюдяная, струйками чрез плечи бьют, а глаза — голубец и синеварь, как морозные ночи, звездятся. Агний её на ярманке увидал: шёл пред Великим постом за соленьями, а тут балаган подвернулся. И ожгла его яра киноварь, кровь запёкшаяся черле;нь — алы юбки кострищем пыхают, пёстры бусы быстро поскакивают, бубенцы и монисты звякают, тонкобровая, веки тенистые, губы сжаты, что клещи калёные — ни единой на них улыбинки. Эх, а до чего ж была величавная! Никогда Агний творения краше не видывал. «Небеса поведают славу Божию, творение же руку; Его возвещает твердь…» — прошептал он и степенно окрестился, снял засим шапчонку худородную и во самую землицу энтой самой плясовице поклонился. И померещилася тут ему ухмылка на лице её велелепом — словно что-то вздумалось ей, что-то вспомнилось, всколыхнулось, вострепетало лёгкой птахою тщетославия.
После Пасхи вышли Агний с Терёхой ко князю. Две недели да два дня добирались. Терёха церковные стихи выпевал, а Агний тих был, что; округ видал, на памятку брал, в сердце клал, в туесок за пазушкой: космы се;дые берёз, первоцвет с голубинкой и ландыш-белокняжич нежнее кружева, мелкий бисер розовоцвета, пёстру птицу-трясови;цу и кукушу серебряну, мал-пичужку лиловень хохластую, сизу белку линялую с ржавью и искристую медную вербу, плавь дико;го родника с зеленицею, сосны яхонтовые курчавые и дремучие чёрные ели. Как сие расписать? Руки зябнут! Сколь же славен тогда рай неописный! Ликовали пе;рсты Агния по стенам, самоцветные краски пыхали, загорались узоры звонкие. Наверху — Сам Христос-Вседержитель со Предтечею и Пречистою Матерью, в среднике — апостолы и святители, след за ними — преподобные и мученики, а затем и святые жены, а у самого основания камни выведены драгоценные: основание первое — я;спис, второе — сапфир, третие — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардо;никс, шестое — са;рдий, седмое — хрисо;лиф, осмое — вири;лл, девятое — топазий, десятое — хрисо;прас, первоенадесять — иаки;нф, второенадесять — амефи;ст. Это так по преданию сказано, до сего дня от росписи той одни кромки осталися. И не знал бы никто того Агния и не чтил его дар с веку на век, коли бы во притворе его фреска не уцелела «Слава Ти, сотворившему вся», мир юдольний хваля;щая присно. Прочем, и не за это писание, за иное его прославили.
Дышал яблочный август, когда Агний с Терёхою храм довершали. Оцвела кудлатая таволга, чёрной вдовьей парчою облеклся камыш, вязью причудливо-пёстрой завязался мышиный горошек, иван-чаем туманили зори, в златозарных засыпая колосьях. Радость праведного истомления стыла в Агниевых руках, упокой угнездился душевный — да жаль не на;долго.
Раз сиживали они с Терёшею в сумраках у Княжия езера, беседу вили. Много спрашивал Агний, и всё чудно;е — вот, к напримеру, будут ли во Небесном граде, в горнем-то Иерусалиме присном иконники нужны?
— А то как же! — мычал Терентий.
— Да я думаю, почто они там? Ежли Господа можно зрети со его Пресвятою Матерью…  Коли Бог будет всяческая во всех, для чего приукрашивать храмы? Выходит, лишь на зе;мное служение дар этот нам даден. Не спасается царь многою силою, и исполин не спасется множеством крепости своея.
Терёха в браду пышновитую ухмыльнулся:
— Ты поди ещё заслужи этой славы, ишь чего надумывает! Дано тебе дело — и спасайся им смело!
Что Агний решил ответить — не знаю, потому как и домыслить он не успел: показалась им с обонпола махонькая лодия, а в лодье сидит баба, наподобь русалки — власы долгие, в воды кунаются, синью светится рубаха лёгкая, и поёт эта баба кудесно, крупным жемчугом песню нанизывает. И жутко было Агнию, и сладостно любоваться сему видению. Лодия меж тем к берегу причалила, босоногая песенница в осоке померкла, и тотчас Агний узнал в ней плясови;цу с Масляной ярманки.
«Господи Господь наш, яко чудно имя Твое по всей земли, яко взятся великолепие Твое превыше небес», — молвил Агний так тихо, будто камушек в озеро кинул. Терёха же сплюнул одно крепкое словцо и пояснил: «Бесстыжая это Рада, кому отрава, кому — отрада. Баба-пьявка, и неча тут зариться. Как она во Княжье езеро забралась? Иш-шь, поганая!»
А чрез день заявилася эта Рада напрямик во княжий храм в дорогих пышнотканых одеждах, серебром, жемчуго;м расписанных, темноликая, чернобровая, величавая. Не окрестившись вошла, молча росписи оглядела, бровью плавною повела и на Агния уставилась зорко:
— Нешто в мире бывает диво этакое? Где ж видал ты чудеса, зде написанные?
— И преславней, и краше бывает! — вспыхнул Агний, на лик ея глядючи.
Ухмыльнулась Рада, пробурчал что-то грозно Тимоня, погнать её хотел, да она и сама отшествовала, а на прощанье шепнула Агнию: «Будь же заполночь подле ивы кривой, лодию мою увидишь — покатаемся». Устыдился Агний, зарделся — как ему идти-то, послушнику? Впрочем, грех ли поглядеть диво дивное? Да и кто его, Агния, завидит? А коли не завидит, значит, и нет никому искушения.
Тихо вышел Агний в ночи, от Терёхи таясь, да и без того не прослышал бы Терентий ни шагу — больно звонко щебетали сверчки, больно гулко гоготали лягушки. В душных травах, по цепким репьям пробирался послушник Агний в позапачканом грубом подряснике. К иве корченой подошёл — в камышах лодья, а в лодье в тонкотканой рубахе восседает, прищурясь, Рада. Обернулся было послу;шнец, прочь шагнул, а она подзывает покойно: «Не страшись, Агний, не позор краса, а погляд — не грех. Чисту оку всё будет чисто». Рассудил-пораздумал Агний да супротив её в лодку и уселся, гребельки лёгкие взял, и поплыли они куда глаз глядит. Тих был Агний, что горячечный полдень, а Рада песни плела, будто косы, и слагала венки разнотравные — на себя надела да на Агния, на главу его сусального золота. Был сей венец и начало, и конец. Только тронь — всполыхнёт огонь, негасимый огонь, злочастный. Оттого и писал апостол не касатися жен вовеки. Заплела вьюном руки бо;сые окруж шеи, окруж плеч, окруж го;ловы. Что-то ярое взвилось в нём, что-то гулкое с острой горечью измученной совести: «Боже, Господи, ужели то; — я, то — со мною, во яве, деется? Коль пресла;дка мне сия погибель, а и супротив моей воли спаси меня!» Скочил Агний и кинулся в озеро, токмо у берега и отрезвился.
 Тяжкий узел на груди лёг у Агния. И Терентий неладное подозрил, по утру нашед Агния на порожце белого каменя в отсырелой одёже спящего. Как ни пытал Терёха, не вымолвил Агний ни словца, ни полусловия. А вдобавок ко всему еще и оканчивать писание отказался, небольшой уголок от-где у потолка за его Терёня окончил. Терентий-то, хоть и тугодум был, а кое-чего тож усмекнул: бабой дело смердит, хоть ты лопни!
С той поры (а может, и прежде?) стал Агний непрестанно молить о неслыханном: разрешить его от дара рукописного. Проскажи о том Терёхе или Лавру, сразу б одержимым его огласили или попросту в затылок насвистали. Почёл Агний себя дара Божия недостойным, да и сим ли даром изогра;фским мы спасаемся? Истомила его краса мира, не о ей ревновать он хотел, а о подвиге преподобия. «Даждь ми, сыне, твое сердце…» — не руки и не дело рук, токмо сердце. Впрочем, язык об одном молит, а душа иное мелет. Рада в ей царит тёмноликая, полнорукая Рада властвует. Сызнова встретил её на злочастие — на гнедой кобылице восседала, разодета, сияючи яшмою — дикий камень, дурман, марь болотная.
— Что томишься, — говорит, — коль люба;, можешь в замуж взять. Да одно исполни условьице (и ишь, щурится и — ишь! — како щерится!)
Отвернулся Агний и глаза рукавом окрыл, да эта-то лихва как окручивает:
— Напиши на дске моё поличие. Нешто я не хорошей пресвятых твоих? Аль не краше твоих угодников? Не небесною ли зывал меня?
Дрогнул Агний:
— Да како бы смог я, не учён коли лично;му писанию? Да и грех какой — бабу на дске черта;ть…
А Рады уж и след застывает. Маялся Агний, мотылём над свечою бился. Како насупротив сердца матерний обет исполнять? Не его была вольная воля, да и кой из него инок выходит? Что сквернить черноризничье звание? И женатые, знамо, спасаются. Жглось, лелеялось и поличие Рады списать, описать красоту чудодейную. Заточила в клеть мысль-червоточина: «Рада, Рада, едина награда…» Налевкасил досточку и затеял работу от Терёхи затайкой.
Ну, а покамест Раду списывал, тут и сам-князь пожаловал работу смотреть. Похвалил, пославил роспись и пообещался чрез седмицу да во осьмицын день пир горой закатить и собрать на сей пир гостей-земцев со всех волостей и востроносых созвать иноземцев, стенно;е изящнописание знающих.
В эту-то неделю окончил Агний облик Радин. А она уж тут как есть, объявилася. Снова пышная, снова парчовая, в крупных яхонтах, что глаза кошачии, мерцающих. Глянула на своё обличие и обмерла: нешто и впрямь столь чиста она, столь свя;та, столь преславна? Преподобие Божие, диво! Спрятала досточку в ларчик серебром-малахитом разделанный и ответу ждать повелела.
На другой день грянул молебен громогласный во княжием храме, а затем уж и пир разгорелся. Усадили Терёху с Агнием одесную-ошую сам-князя, сладко потчевали, всяко тешили. В первых снедях мастеров восславили, во вторых — иззаморские гости к Агнию ластиться начали:
— Остави, — говорят, — землю сию дикую, к нам в заморье иди во учение, чудный мастер с тебя выйдет, Агний, цесарям дворцы писать будешь, весь подлунный мир, всяко царство пред тобою колена преклонят. Почто дар свой в чащобе губишь, где пресамый искусный иконник ниже нашего подмастерья!
Агний на сие так ответствовал:
— Слава Господу едину подобает. Что ж до деланья рук человеческих — всё истлеет, всё позабудется. День бо явит, зане огнем открывается, и коегождо дело, яковоже есть, огнь иску;сит. Да и может ли самый тонкий мастер делу иконному выучить? Тут не люд выучает, а Дух Святый. А Дух дышит, идеже хощет — не в Заморье одном. Да и на что нам писанье латынское?
Задивились, загневились, заспорили — как юнец свой талант хоронит?! Агний всё ж-таки не уклонился. (Да о тех ли талантах притча?) И князь, гляди, доволен сидит, в русу бороду густо покрякивает — дескать, наших мастеров не продашь, не купишь. Вкусили от вторых яств и пи;тий, а на третьих, смотри ж ты, Рада выходит, лазуритом сияя гордым и серебряны чаши разносит, чёрным горьким вином полнящиеся. Неужель она у князя во служении?
А пока черно вино расходилося, новый спор на пиру затешили: пообиделся Терёха, что Агния нахваливают и рявкнул, так-мол-сяк, а куды ни крути, лик поболе, поважней будет травного былия и одежд светлоструйных, и горок, и палат малахита и мрамора. Оттого ему, Терентью-ста, слава-честь подобает бо;льшая. Иноземцы горланят за Агния,  русаки ж твердят за Терёху: прав монах, личнику выше почесть! Тут-то Рада и выставь свой ларь: «Ишь, глядите, — скалится, — письмо Агниево. Мой ли лик не краше иконного? Я ль Терёхиной Божьей Матери не преславнее?» Загудели ульем палаты княжичьи, все глядят, все галдят, все дивуются, а Булыга старый приложился даже во умилении и слезу обронил солону;ю. Агний-сам ни жив, ни мертвёшенек, жарко кается сотворенному и опять твердит: «Отыми сей дар! Отыми сей дар тяглый, Господи!»
Люто князь рассерчался с того пиршества. Кто слыхал, будто ревностию окалился, бе бо Рада его тайной любавою, кто иное слыхал: возгордился князь писанием Агния, убоялся, что сманят латыны великочудного мастера, что и краше, и легче сможет Агний однажды писать, и кого удивит тогда чудный храм его и живое обличие Радино? Как бы ни было, а велел князь в сыри;цу Агния заточить, потомил неделю-иную гладом-хладом, а засим отпустить решил — по-христианскому. Токмо лишь распорядился усечь руку ему правую, праведную, и глаза окаянны пролить. Терёху ж не тронул, обратно: наградил златым выйным крестиком.
Купногласно возопили мастера великоборские, увидав изувечного Агния, пред самим царём слёзы ро;сили, токмо царь против князю не по;днялся, да и Агнию очей не воротишь. А всё ж не в очах и не в деснице хоронился Агниев дар: так же сердце его чудом полнилось, так же сны видел он многоцветные: хвальных Божьих угодников лики, горы горние, горы хвойные, а по горным лугам по духо;вистым сердоликовые стонут пчёлы; вертограды, цветами овитые, а по каждому цвету — мотыль: серебринка, коричка, червля;ница, полевица и травница крапчатая, а в душистых травах калёных бубенцами сверчки побрякивают. Камни дробные, глины виделись, из которых творится краска… Оттого и скорбел, и мучился, что ослепли вовеки руцы, что восславить не может Господа. Боже, Боже мой, вонми ми, вскую оставил мя еси: далече от спасения моего словеса грехопадений моих. А ведь сам испросил себе сей крест вечной темени, вечного тиха.
Год за годом чредою шёл, и померкли светозарные ви;денья Агния, был пострижен  в великую схиму он, в нейже Фокою наречен. Жил един, пребывая в молении, строго постничая, мало спяща — просто жил, а чем проще, тем праведней, просто жить ить не всякий сумеет. До осмидесяти лет дожил Фока, убог и безвестен. Дак к чему его златоруким прозвали?
Долго, бо;лезно кончался Фока, год и месяц лежал недвижно, смердной болью до жил источаем. Хаживал за ним мальчик-си;рота Роська. Каждый день свово последнего месяца причащался скорбный Фока с многим трепетом. В день последний задремал покойно: отлегло, тело гиблое отмучило душу. Притомился сиротка Роська, вслед за Фокой прикорнул немного. Пробудился Фока ко Всенощной и мальчонку позвал: «Принеси мне иконных красок, свежу достку, олифу душистую, кисти моленные, два желтка и крещенской водицы малу;ю крынку… Нет очей, да хоть запах, хоть ощуп тот помяну…» Роська снёс, понял: Фока отходит, ну, пущай впоследок поутешится. Подле Фоки принесённое добро составил и улёгся досыпать часочек. А пробудился только воутрие, первый звон колокольный заслышамши.
И невиданное узрел диво: ветхий Фока мёртв стоял над иконою, горним образом Богородицы, духоносным, лучистым, чистым. И рука, и порубок Фокины были в звонкие краски оцвечены.


Рецензии