4. Ерёма Неверующий

Ерёма не верил в чёрта. В Бога — это да, а в бесов — нет. В падшего ангела Денницу, ставшего дьяволом, правда, немножко верил — а то кто же в аду мучит грешников? Впрочем, они и сами, без него, небось, мучатся от страстей своих червоточащих и лица не видючи Божьего. А насчёт  прочих бесов таковое Ерёма помысливал: каждный сам себя искушает, сам идёт вослед Богу иль насупротив, поддаваясь естеству свому падшему. Все напасти от естества и берутся, а нечистый дух человеку что тополиный пух: человек плотяной и кровяной с душою живой, а у этого (тьфу!) токмо душок вонючий и есть в наличии. Да и ежли б все грехи от лукавого бысть, то почто человеку ответ за их держать? Нет уж, есть Господь и есть плоть человеча, а иное все — побасенки бабские. Только знай и слыхать от них, что, дескать, коровку им нечистый высушил, сами видели, как выдаивал; а то дом занёс метелями доверху, иль в лесах по деревьям аучется, иль сидит за печью, ворчит, сугревается, будто сверчок. Как в такое вумному человеку поверить?
А всё ж стерегли Ерёму древние схимники: понапрасну, дескать,  Ерёмка, в злого духа не веруешь, как бы в худо не обернулось. Верить — не поклоняться, а ушко; иметь чутко;. Насчёт бабьих сказов — это суеверье одно, а-от коли в Бога не всуе веруешь, то и про беса не забывай.
До того в сумасбродстве Ерёмка дошёл, что и Священное Писанье на свой лад растолковывал. Мол-вот, дьявол и всякий бес —  не творенье, а устроенье такое душевное — Богу насупротив. Коли зла Господь не творил, то не злой дух причина грешения — каждый сам своей вольной волею супротив-опричь Бога становится. Ужли зло отвратило Денницу? Зла-то не было в мире Божием! Са;м Денница восстал, и сие нарече;но бысть дьяволом. Да и Адама не змий согрешить повынудил: по своей воле плодом прельстился. Коли б Адама супротив его желанья и разуму угрешить заставили, то и спросу с его бы не было, всё бы змию пришлось ответствовать. Что средь ангелов содеял Денница, то меж человеков Адам затеял. Посему и Адама падшего тоже можно бесом назвать — вот как выходит. А из этого Ерёма выводил, будто все бесноватые, коих Христос, по Евангелью-то, целил, — то не духом злым держи;мые, а лишь в злобе Денницыной укоренившиеся. «Тогда кто же Христа Господа в пустыне искушал?» — Ерёму спрашивали. Призадумался Ерёма: ежли скажешь «Сам Себя искушал», то, выходит, Христос не безгрешен, коли волей ко злу преклонялся, коли помыслы его злые мучали. А ежли иначе — значит, бес и впрямь есть на белом свете. Думал-думал Ерёма, да и выдумал, что, мол, и не дух то мог быть, а зол человек (и Петру же Господь рекл единажды: «Отойди от меня, сатано!»).
Боролись с Ерёмкой всяко: и известных теословов выписывали, и ептимью назначали сугубую, и послушанья давали неудобоносимые — а он (уж ты глядь!) всё исправно соделывает — и посты блюдёт, и поклоны кладёт, а вот в думах своих не кается.
Делать неча — призвали владыку, монастырский собор зазвать решили. А владыка в снеговую браду ухмыльнулся и без всякого собора, попросту велел: посадите-тко Ерёмку во-он в тот хлев запустелый на полгодка (а то и поболе), обустройте тамо келейку, пития да брашна не жалейте, а в беседы с им не пущайтесь и засов ему не растворяйте ни на службу, ни на иную ну;жду. Пущай единёшенек посидит, на себя самого поглядит — тут и в беса, глядишь, поверит.
Ерёма архиерейского решения убоялся, а всё ж колебался — мыслить али нет и како мыслить. Владыку он знал как христьянина правого и милосердого, к тому ж выучён тот был по-столичному. Однако ж и владыка ведь ошибиться мог, коли крепко о сём деле не раздумывал. Тут же мысль пала в темечко семечком — а возьму вот и докажу по-на выходе, что нет бесов для человека разумного, ну а коль и есть, то не они искушают. Таковое докажешь, токмо ежли страсти в себе изживёшь. С сего часа и порешил Ерёма сам с собою духовные беседы вести: коли человек рассуждать способен, кто ему навредить-то могёт? Сам решает, коль сам рассуждает.
— Какову страсть в себе наблюдаешь на сей час, Еремее?
— Страсть тщеславную — дескать, самого владыку переспорю и подвижником выйду из хлева-то.
— Этот помысл отсечь надобно.
— Вот и не буду об том рассуждать, кто умнее да кто святее, а в себе буду наблюдать, откель грех во мне произрастает.
— Вот беседовали мы с тобою, Ерёмка, и поняли: затщеславился ты от своих же от рассуждений и от них же нынче умом отреклся. Был ли бес? А беса и не было.
— Вот ептимья-то нелёгкая: что один — полбеды, что нема еды — это четверть беды, а беда заглавная — на службу не выпустят, от Христа отлучают, ироды, да христиане ли они православные? И разбойника Господь принял, и Иуду причастил на Вечере! Неужель я хужей того-этого? Да владыке ли власть судить меня? Да каков же Христов он пастырь, коли со Христом разлучает? «Бойтесь лжеучителей дня последнего», — так в Евангелии было писано. А кто лжец? Тот, кто Богом Христа не чтит и такие запреты измысливает.
— Осуждаешь сызнова, Ерёма… и свирепствуешь понапрасну.
— Коль и гнев во мне ныне, то; — гнев  праведный: взревновал я о правде Божией.
Много дум передумал Ерёма: и об нынешнем церковном запустении, и об оскуденьи монашества, и… об таракане черноусом, что взалкал и места себе зде не находит...
— Ишь-тко, щёлкнуть бы тебя двуперстно, развелась паскуда по келлиям! Прочем, весело, когда животина водится, а то один совсем со ума выживешь!
А меж тем голод рёбра узлом стянул:
— Эх, чего тебе, Ерёма, на обед снесут? День скоромен, авось, ушицы хлебнём. Их, ушицею бы утеши;ться! Каши, так-то и быть, не надобится, утерплю. Да и киселей неохоча, строго буду себя бдить в заточении. А вот только бы ушицы ушатец… Да оно не в услаждение чревное, не бесовский прилог, а по естеству по бренному надобится… Эх, хоть бы лжицу ушицы малу;ю!
— А и без ушицы, Еремей, проживём — да как жить, ты столкуй, без Причастию? И вздумал тут Еремей дело дерзостное — из затворенья свово вылезти да спосля молитв в сон грядущим в храм пролезть да и выкрасть Дары, в охранительнице возлежащие.
А меж тем Мишутка пожаловал с трапезой. («Ишь, ушицы-то и не принёс!») «Забирай, ясть не буду!» — насупился Ерёма во сердцах да и пост решил суровый держать, коль ухитить Причастье помыслил-то. Миша тихо, что мы;ша, вышел.
— Эх, Мишаня-то сам, небось, всю уху схлебал!
— Эт, Ерёма, грешишь подозрением. Брось-ко ты об ушице томиться, думай главное — как выкрасть Причастие.
Вечер каплет, как вода в рукомое… На двери засов, окно затворе;но…
— Убедиться хочешь — замка коснись…
— Для чего?
— Ну да много ль чего…
— Так-то! Отперто! Мишанька бестолковый дверь не запер. Или это попущение Божие?
В глухом сумраке по полночи тише мухи взлетел Ерёма. Страшно, коли завидят да и право-то какое у него Дары хитить? «Прости, Господи, по Тебе же ревнует душа моя!»
А во храме неусыпную Псалтырь чтут, Никанор стоит пред налоем, сон, кучачий, что слепень, сгоняет. На авось прокрался Ерёма — чай, не заметит: «Ах, дух охватывает, ноги обмирают!» Как шагнуть да не шаркну;ть, не заметиться? Шаг за сотню — томительно, вязко…  А коли северные вороты скры;пнут?  А у южных — придел, где Никанор бубнит. Или воздуха хлебнуть — и чрез Царские врата в алтарь проникнуть?
Скользнул Ерёма ужом во алтарь святый, на колена пал — и таков его трепет обуял, что с колен и не стать горемыке. Так на коленах и дополз до хранительницы, где Святые Дары почивают. Прочитал молитву и принял. Глядь — на престоле Служебник оставлен, взял — хоть прочесть, коли на службы не пущают. И бесслышно назад, в заточение.
Упокойно стало на душе, и цельный день  после выкрадки в тишине и безмыслии провёл Ерёма — так бывает, что покоятся помыслы. Думать вроде и не перестал, а ничто к уму не прилепляется, ум безмолвствует, а сердце возрадовалось.
— Для чего Служебник  похитил? Словно тать в нощи, храм ограбил!
— Да Ерёма, как без Служебнику? Службу будешь по нём вычитывать…
Так и вычитал Вечерю, Полуночницу, Утреню и Часы — а вот тебе Литургия!
— Литургию-то тоже б вычитать?..
— Чай, не поп я, так чего гневить Бога?..
— Да средь попов достойных ли много? А видь, служат себе, не стращаются! Да любого попа я не хуже, а раз дело не в попе, значит, в слове — слово верное надо произнесть — и тогда обратится в Кровь вино и хлеба станут Телом Христовым. Причащайся себе по надобности. Коли нет священства близ тебя, сам себе добывай жизнь вечную.
 — Та молитва… Вот — она, кажись!.. Где ж вино обрести и просфору?
 — Миша квасу принесёт да калач — вот и обратим их, Ерёма, в Причастье…
 — И сотвори убо в чаше сей…
Так Ерёма сам себе попом сделался. Только совесть его за то растерзала, по клочкам разметала лютая.
— Согрешил — а кому покаяться? Тут, глядишь, и срок затвору  оттянут…  Сам с собой денно-нощно собеседую, ни совета спросить, ни душу излить. Сам собой тяготишься, томишься, и когда дадут волю — неведомо.  День и ночь друг на друга походят, как единоутробные братья.
— И чего о себе отчаиваюсь?  Коли грешник я, коль Иуда, коли страшную дерзость содеял и прощения за то в век не вымолить, коль и с бесом поошибся — что живу тогда? Отчего Господь меня терпит?
— Это всё оттого, что благ Он…
— Благ-то благ, а помрёшь тут — и во ад. А вот мы и проверим, сколь я дорог Ему — вот простит Он меня аль осудит? Вот ремень сыму да на том вот гвозде и повешусь. И откроется зде воля Божия — суд ли Он предназначил иль спасение? Оборвётся ли ремень, Мишка вынет ли — а, может, сразу во огнь негасимый?
— Да неужто и впрямь проверить? Эх, Ерёмка, да на;чать хотя бы… испытать  свою веру в Промысл… 
А ремень-то лежит, на Ерёму уставился… «Разве что примерить? Просто так, с любопытству… грех ли?» Ну, накинул, слегка потянул — ишь, а не боязно.
— Да тут крюков-то не на;бито вовсе — вот и не судьба, вот и ладненько, — глазом келью ошарив, взликовал Ерёма.
— Неужно ни единного нетути? А лампадка-то на крюку прилажена — небось выдержит? А проверь-ка.
Ощупал Ерёма гвоздок — крепок. Так проведать ли волю Божию?
— Самобийцу-то небось не помянут, а вот ежели уже осуждён я, но при том отживу, сколько Бог положил, хоть молиться об мне дозволят…
— Прочем, есть ли тут самобийство? С коей мыслью я петлю накидывал? Не покончить хотел, а прознать, какова ко мне любовь Божия. Всё по ревности, а не с отчаянья…
— А что вначале: ремень ли приладить иль главу петлёю окинуть?
— Да тьфу ж ты! Пред иконою ли висеть мне?! Что за блажь такая — заместо лампадника качаться?! Перед образом перед древлим! — Засмеялся Ерёма и сплюнул. А любопытство своё берёт: каково оно — быть удавленником?
— Смеха ради проверить что ли? Всё ж веселей будет день скоротать.
— Пред иконою шататься — Бога гневить, глум один, и постыд, и срам.
— Ну, а ежель снять иконку-то с полочки и лампаду на лавицу перенесть? Ни греха, ни глумленья, ни глупости. Пошутить так что ли над Мишкою? Придавиться, да чтобы не до; смерти. Глянет — спугается, братию призовёт. Да глядишь, и с затвора тотчас ослободят.
— А час какой? Ближе к обеднему. Вот и Миша должон пожаловать — чай, спасёт, из петли-то вытянет!
Снял лампадицу Еремей — и впрямо: Миша засов отверзает, ключами-бубенцами побренькивает, тенькает. «Воля Божия мне — спасительная!»
А Мишанька-то как насупился: не велят ему со мною глаголати — держит вид, что послушник строгий. А глядеть за ним — ухохочешься! До чего ж хороши послушники — словно дети Божие малые — а и есть они чадца чина ангельского.
Миша брашно оставил: румяной картошки душистой, молока томлёного и шершавого монастырского хлеба кус. Ныне Всенощная Рождествобогородичная, расплескаются к вечеру колокола, всколыхнётся душа-то грешная, поплывёт за ими, потянется…
— А ты сиди себе во узах, праздный. Да как воздухом-то охота напиться осенним — палых листвиев, усталой земли, хладной сырости… а воутрие небось иней уж спускается, резвит сердце юн морозец игривый. Примириться кабы со братией? И владыка-то небось будет ко празднику? Есть ли чёрт али нет — что с того? За него ли в затворе мучиться? Да признаю, что неправ, пожалуй, ради мира и лада братского. Да как проверить беса треклятого?
— Разве… молитву сотворить, чтоб Господь разрешил тяжбу нашенную? Коли есть, Боже, дьявол, так покажь его — примирюсь тогда с владыкой и братией! — В сём моленьи с полу;тра до полуночи стоял Ерёма. А тут и праздник их престольный близится — Креста Воздвиже;ние. «Поскорей бы повиниться иль иначе доказать — как сидеть-то в эдкий день, что в глуши трухлявый пень?!»
И в последней полуночи перед Всеночной перед Воздвиженской, егда крест пречестный приснославный округ храму древлего шествует, над народом честны;м воздвизается, озарило Ерёму явление страшное. Неужто Сам Христос Бог да со ангелы, со архангелы, с серафимы, со престолы и силами?! Пал затворник оземь да очи в хладном ужасе смежил крепко. А Христос ему: «Встани, раб!» И Ерёма стал, устрашённый.
— Прав, ты, чадо, есть Бог, а лукавый тебе не помеха, нет его, так всем инокам и вещай, и венец от меня приимешь. Преклони же ныне колена и воспой благодарствие многое. Я Господь твой отныне до века.
Скрыпнул тут засов, захрипел — сам-владыка дверь распахнул, а в деснице — икона Спасова. Глянул грозно на Ерёму да на Христа его и вознёс горе; трижды образ: «“Отрицаюся”, глаголь: “Отрицаюся”!» — яро крикнул владыка Ерёме. А тот в толк никак взять не могёт, отчего архиерей от Христа со Христовой же иконой отрицается?
А виденье глядь — и рассеялось прахом, только запах остался — мышами будто засмердело во келии.
Долго Еремей очнуться не мог, чрез полгода уразумел да отреклся. А владыка то полгодие суров пост да трегубое правило себе положил — в ептимье ли своей покаялся?


Рецензии