6. Лисавета

Охотников к собирательству довольно водится: один гриб собирает в осени, иной –  монету али камушек ценный копит, ещё кто и вовсе безделицей балу;ется: колокольцы поддужные чистоголосые или бусины цве;тные складывает. А Юшка такое собирал, что никому, окромя его, и не надобно было. Сыскивал он беглых отроков, чумазых затрёпышей. Кого на дороге странничьей, кого по лесам и по сельцам погорелым, а дважды безродных младенцев ему в окно поклали. Проживал Юшка бобылём нечёсаным (а какая баба на такое хозяйство пойдёт?), как с отрёпышами управлялся – неведомо. И на какую нужду их собирал – а пёс его знает!
Как они в его и;збу вмещались, как по швам она не растрещалась – никто уразуметь и не силился. Чем кормились, как пестовались – тоже незнамо-негадано. А меж тем их что ни год, то прибывало. «Что ж ты, Юшка чудишь-рядишь?!» – жрали поедом его близ и дальный. А этот говаривал: «Коль не мне, то кому ж? Вот избёнка-то моя как есть крайняя!» – «Отчего ж она крайняя? Окосел, поди? Посередь почти селенья торчит! Грех зажаливаться!» – «Дык она не у села, у Бога с краешку!» И, смотри-тко, бабу даже на помочь Юшка этовый не заводил! А какое хозяйство без жёны?!
Поглядела-погудела на энто всё сердобольная вдовица Виринея и не стерпела, прямичком в и;збу к Юшке ввалилась со всем скарбом нехитрым да заявляет: «Быть мне, Юша, у тебя за хозяйку!» Виринея-то у нас тоже иной раз чудила. И возрадоваться бы Юшке да взвеселиться – где ж ещё такую бабу наищешь? Наружностью видная, важная, как гусынька по деревне поплывает и с хозяйством управляется крепко. Сама в руки йдёт, сама на выселицу, на крест Юшкин взобирается! А сей Юшка-полголову;шка рыло насупил и не пущает. Загласила тогда Виринея хлеще самовой трубы Ерихонстей: «Как-ж ты, олух небесный, свою дюжину будешь пестовать?! Яко сушило сосхошеся! Из ума последнего выйдешь!» А Юшка лыбится беспечально: «Это ты, Виринея, правду глаголствуешь! Мне силёнок и на одного да и на полпасынка не найти. А-от у Бога и на сотницу, и на тысицу, и на саму тьму тем хватит. Не своей ращу крепостью, а Господнею пестую милостынью. Одолжил мне Михайло-архангел два крыла своих, чтобы лётал я да с;ирот сыскивал, а за мать им Свята;-Богородица, колыбелю качает и слагает песни теши;тельные да питает млеком поднебесным, а коли шаловать-баловать вздумают, Илия им пророк управою и Геворгий Победоносный. Выкатила Виринея глаза, что яблыки, пробранилась от самого нутра да и ушла восвояси: с дураками жить – что на выселице камаринского отплясывать!
Уплыла Виринея, в окошко на прощанье заплюнувши, а Юшка на пень точёный подле и;збы уселся и крепко-накрепко пригорюнился. Что ни думь, а туго ему приходилось: тут и ближнему-то иной раз служить неохота, а как дального возлюбить? А без любы таку ношу на первом холмие сложишь. Бабе тут естество само помогает: носит месяцы чадо по;д сердцем, плоть от плоти, кость от костей своих, и любы вместе с чадом рождается. А ты, Юшка, как есть мужик да и чадца у тебя чужеродные. Подскачить тебе надо выше главы своея, обороть саму природу человечию! Не ко всякому дичку плодоносная ветвь приживается, а тута не яблоки – души взращиваешь живые. То и день горевал, что душа его отторгала сих си;рот. У каждого норов свой, своя песнь у разной пичуги – а ты попробуй-ка растолкуй её! Федьке только позатыльник указ, а Илюша навроде послушен, да плаксив и обидчив – склад имеет в подобие девичьего. А вот Панкрат – этот всякому человеку рад, только шибко ни к единому не привязывается. Понял Юшка ту пору одно: ежли супротивится нутро, но всё ж жалится, полюбить ему чужое желается. Значит это, что ро;днится кровь, чрез  страданье к дичку ветвь плодная прирастает. И бороня, случается, не за раз к земле ладится, а уж что нутро человечее!
Поприжиться друг ко другу – вот что главное, а иное авось само сладится. Снесть юшата от землицы брали. Земля – она на всякое время сердобольная. Зверя ли по лесу пустит, птицу ли во древах затаит. Летом целебные травы растит, ягодами балует, а осень – та и вовсе на цельный год поперёд насытит, погребки набивает под завяз. Да и зимою не сголодать – зверя ли сыщешь, рыбу ли с прорубы вытянешь (есть такая, что и в нахрапистый морозец не дремлет). А весной стрелять птицу-лесницу пожалуй – глухаря какого али тетерева.
Без пригляда Юшкины чадца тоже не оставались: старший пестует середнего, а тот – меньшого. Да всё ж иной раз люто приходилося – мало ли кусков на столько ротков полагается? Было что ходил Юшка по милостыньку, а вот мальчатам своим запрещал строго-накрепко. И оно не без дурачества у его выходило. Бродит Юшка подле монастыря Велеборского и не то чтобы молит, а вытребывает – мол, подайте, перехожие страннички, на обитель святую денежку. И, гляди, подавал, верил Юшке захожий люд. А вот местные не в шутку злобились. Они думали (кто добрее), спятил Юшка со своею оравою, а кто был посмекалистей да пошустрее, дерзость Юшкину за хитрость почитали. И не раз челом стучали игумну, что и без того скудеет монастырь, а еще наглый Юшка обирает!
Да и право: во тот век жило в обители лишь дванадесять калек во главе со игумном Германом. И в хозяйстве была мерзость запустения, а и в храмах старики одни в захудалых тёртых  ризах служили!.. А тут и Юшка промежду прочим бесчинствует: «Помоги, человек-захожанин, накорми дванадесять братиев сей обители Велеборской!» Да только не инокам деньгу несёт, а в избу свою. Были, впрочем, у Юшки и защитники: говорили, что неспроста копит Юшка монетки, вот как будет их тьма несметная, всё отдаст на поновление монастырска  собора. Да только тот не копил, всё истрачивал. Милосердствовал поначалу Герман, попущал сие беззаконие – на сирот ведь мужик собирает, всё же не на утеху кабацкую! Призывал токмо честно мзду сбирать: «Даст Господь тебе поболе за правду!» Юшка ж, нахал, глаза в глаза ему пялится и речет, что всё по; чести просит.
А засим вот такая история вышла: проезжал мимо обители толстопузый купчище столичный, и подвернулся ему под ноги Юшка, как назло, аккурат у обительских врат. Вот купчара тот богомольный ссыпал Юшке мешочек златой и, поди-ка, какой урожайный благодеятель-то  оказался! Выкупил Юшке земляные угодья пространные, дом в размер, как полцерквы, отстроил да и скотинкой щедро пожаловал. Ух как хотели того купчищу уму-разуму обучить, глазы-то ему приоткрыть маленько, а ни люд, ни игумен с братиею, так его и не уловили: шибко шустр он был – как нагрянул, так и сгинул в одночасье. Вот тогда игумен Герман рассерчал, не на шутку на Юшку озлобился. За порог его не пускал вкупе с пасынками ненасытными! Да и местные на Юшку ополчились – ишь, какой богатей тут повыискался! Обернётся ему богатство крадёное на Суде смоляными слёзами! Проклинали на чём свет стоит, тот и этошний, в монастырь на пушкин выстрел не подпускали.
Не токмо лжецом, а и скупердяем Юшка прослыл. Оттяпал богатство несметное – а копейку на излишек не утратит. Хоть и чисто одевался, а неказисто – пять заплат на одной дыре ладил. Словно и не первый на деревне-то богатей, а последний убогий нищенок. И ничто его не проберёт – ни вода, ни земля, ни огнь. Ужли душу заклал лукавому?! А может, тот купец его, благодетель, так и был самим козлоногом? Подпалили раз у Юшки сенцо, чтоб не зазнавался. Луг-то свой разнотравный тот самолично выкашивал, только приёмышей на подмочь зывал, а с деревни не брал никого. А снопы-то, снопы – горы зла;тные! Будто и не трава, а сотни солнц многолучных! И стерёг сие богатище Юшка будто бы во три ока – ух зо-орко… По ночам самолично в самом большем стогу храпел – навроде стража. Вот и порешили присмирить его деревенские-то наши мужички. А всё по совету-навету той гусыньки-ьаьы Вирьнеи. Дождалися заветного часу, егда сон у Юшки в нахрап-посвист преходил и тихохонько запалили, все дванадесять снопов огромаденных огню пре;дали и под Юшкою ложе по;жгли. А поутру глядят – вот наваждение! Полыхали вчерась снопы хлеще са;мой пещи вавилонстей, а ныне воутру – верь али нет очесам своим – нежится Юшка, беспечально последний храп высапывает на снову своём высотном и хотя бы едина соломина попалилася, преломилася! Всё целёхонько!
Да не век же народу зло памятствовать! Хочь и невзлюбили Юшку, да вот сынков его, как поросли, на примет поманеньку брать стали. А чего? Женихи самовидные, работящие, и землицы на каждого вдосталь полагается. Только, кажись, не торопились они с холостяцкого царствия свово под под венцы. Ить оно и ясно;, как бел-день: девок полно, а приданье скудно;. Королевишен дожидались! Королевишен ли, царевишен обжидали, а вот дождалися указику эмпираторского. Повелела тот год Катерина-правительница, чтобы все святые обители по трём спискам переделили. В первом списке заглавные самые, многохвальные лавры значились, во втором – поскромнее, середние, а  в третьем списке – захудалые-малые. А коли братии нет в обед и владений-имений кот-горюн наплакал – закрывать велелось аль в приход обращать. Всё хозяиство велела изъять, а взаместь из казны пло;тить жалованье: с перва свитка обителям – самое сытное, со второго – ни так, ни сяк, а по третьему свитецу – полгроша да два жирных шиша.
У Германа Великоборского, хоть и видным, и славным был монастырь, да оветшал до зела и насельниками, и состройками. Вот прискачет Катеринин дозорный, поглядит – и закроет, и запечатает семию печатьми государевыми. Да и правда: прискакал некто юркий, востроглазый, поглядел – а соборы починены, кельи братнии стоят крепёхонько, да и чернецов вроде вдостоль обретается. В третий свиток тогда монастырь внесли, – навродь, миловали. А всё Юшка-хитрец учудил. Грянул он след за Катькиным лукавым уставом ко игумену Герману да поклонами разразился. Тот сидит мрачней грома поднебесного. А Юшка кланится и глаголствует: «Забирай моих чадец во иноки! Все согласные от мала до велика, вмиг обитель тебе починят». Герман было усумнился крепко (мало ли что юрод сей набрешет!), а потом и сами сынцы Юшковые пожаловали – все как есть возжелали пострига.
 Верь – не верь, а сказанье это известное, всякий у нас его рассказать могёт – како Юшка Катерину обхитрил. Что ж поля его и луга, так они за Юшкой до самой его смерти числились. Коли были бы монастырскими – в государеву бы казну присовоку;пились.  А тут кормился монастырь с тех земелек тайнообразующе, коли воспросят – всё как есть Юшкино, никому ни отнять, ни запродать их.
Полстолетья спустя порешили ко святым сопричесть его. Даниилка-умелец завзялся даже лик его писать – не на дске покамест, а так – приноравливался. Да и бабы взяли моду: новорожденных уж требуют Юшками окрещивать! Говорят им: «Не прослален ещё угодник, как прославят, так и чад его именем крестить почнут, а пока по святцам крестите, ну, а как породятся ещё, после Юшкина прославления, так будете крестить его именем. Ну да бабам поп не указ: «Крести, – голосят, – а там и святой прибудет!»
Но тут-то и вышла заковыра загвоздная: никому изо древней братии и из старожилов великоборских было крестное имя Юшкино незнамо-неведомо – как по полности он назывался? Юстиньяном и его звали, али Юрием, аль Устином – ни одна душа не запомнила. С отрочества и до преставленья звали Юшкой и стар, и млад. А без имени как святым объявлять? Ни един архирей не решится просто Юшкой канонизировать: «Насмехательство выходит церковное!» Предлагала монастырская братия по-простому его сославить: юрод Юшка, имя же его Господь веси. Только в бабах и то соблазн всеяло бы: ведь нашлись бы и такие меж них, кто назвал бы младенцев, не размысливая, этим «Имяегогосподьвеси». Разве тёмному народцу что почем объяснишь? Как записано, так и звать! Вот Ерохина баба разродилась намедни и ужо подхватила сплетню, как монахи прославить придумали, чрез три дня приходит к попу, говорит: «Крести сынка Божевесей!» И насилу метлою отбился!
Так-от Юшка усмирен был до смерти и по смерти непрославлен остался, до последнего воскресения, где не лица, а подвиг зрится.


Рецензии