9. Яков Лександры

Давно у нас заведено, что не один король-царь насупротив своей воле женится, а и попович. Ибо плох тот бурсак, что в попы не метит, а поп тот плох, кто попадьёй в свой час не обзавёлся. Глядь — и к чернецам пристригут, сморгнуть не успеешь! Кончил ученье духовное — и на приход милости просим! Не так давно невест родители сыскивали, ну а в Яшин век самодумные оченно стали. Кого хошь выбирай — да и свадебку играй! Одним от того вродь легчее стало, а другие, эх-тко, год-другой маются, да всё не решаются. Всякий суп на свой лад наваривается, а судьба похитрее супа;, в десять плошек одну не разольёшь.
Даниилу родитель засватал за бабу злючую и колючую, чертополошину эдакую, и не помри та бабища ежовая пяток лет опустя с венчания, босоножником бы сбежал отец Даниила с прихода, и троих чад-девчат бы ей оставил, хоть и не по-християнски тако.
А вот Анисима княгиня-вдовица прям с-под духовной скамьи ухватила. До беспамятству полюбились и венчались попреки всему свету высшему да низшему. Год за годом жительствуют ладно-складно в позабытой миром усадебке. Хоть и не стал Анисим попом, а живёт по любви евангельской. Тут и думай: худым ли пастырём быть, али без сану —  да честны;м христианином.
Был ещё Досифей, которому всё бабьё на одно лицо чудилось, и ко всякой был равнохладен. Вот тут бы отцову кулаку и грохнуть, жаль кулак-то у отца был сухонький да лёгонький — не смел заневолить. Десять лет Досифейка высиживался, уж и владыка об ём забыл. На одиннадцатый год Досифей, сам в себе заблудимшись, в монастырь подался: чтоб постригли да в попы пошустрее. Тут лукавый над им и потешился. Чрез годок поскору обеты дал, а чрез два — затосковал, загорюнился и с рябою пустобрюхой Харитоншей  бежал. И не вышло ему ни женитьбы, ни монашества, ни священства.
Эти-то россказки помножали, повычитывали и складывали Яша с Митей, бурсаки выпускного году. Митя вроде и не прочь был жениться, а влюбляться не умел, хоть прибей его. Так уж хладно да просто слажен был. А Яша — тот жениться не желал вовсе, хоть и тлел в нём уголёк, да потрескивал. И об ангельском чине тож не думывал, хоть и было предмыслие, ожидание при; сердце. С году на год по весне, как снега заплешивят, как взольётся, взыграет солнце, птицы цве;тным бисером порассыплются, ручеи заплетутся, заплёскают… Радостный дух когда пробудится — такая щемь душу защиплет, будто любишь бескрайне кого-то — не природно, не девку, не бабу, а — небесно любишь, как дышишь, — тихо и трепетно. Не творенье, а Творца приснославишь.
Во кануне Страстной дух затомится — близ уже, при дверех стоит, знаешь. Всю седмицу бы ниц простирался: «Помяни мя, егда приидеши во царствие Твое…» Как желается жить по весне, а наипаче — помереть охота. Да чтоб не на Страстной, а на Светлой. Будто райские двери отверзаются и в душе чудо неизреченное деется, счастье невместимое, что вовек ни в одном тропаре не восславить! Только прикован ты долу, горемычный, для тебя ли блаженство неумирающее? На всякую радость жизнь щедрится: приголубою материнскою, дурман-травами встреч с полюбою, светлой усталью труда, пёстрой певью — а только  меркнет всё пред лицем воскресения славы, пред очами нетленной радости.
Не решался Яша ни в иноки, ни в мужья определяться. То ли ждал любви совершенной и по грошам себя не разменивал, то ли, думая о монашестве, уготованным себя не счёл. Вот и думал — а вдруг явится   с небес указующий-то перст?
Мите перст явился поранее. Не с небес, конечно, а земной — то был перст архиерейский упита;нный: «Хоть бы женился ты, Митрий, хоть бы и на Наталье, ко примеру, на поповне». А Наталья была не сосватанной, пятой, последнею у отца-обучителя старозаветного Мелхиседека. Обрадовался Митя, что  разрешили узы дум его, и женился чрез месяц наскоро. Яшка ж этого ни понять, ни принять не мог. Как так можно — с первой попавшейся, без единой росинки сердечной взять да стать под венец?
Яша что судил: от босого ума выбирать не по-Божески ( без ума — и того хужее), воля ж Божия в душе прячется, в сердцевине заветной хоронится. Прочем, в бабе ли счастье человеческо? Ить не в бабе, а в Боге счастие.
Ждал Яша от Митиной женитьбы подвоха, а подвоха-то и не выходило. Хорошо сложилось: серенько, да праведно. А вот Яше и вышла катавасия, да такая крюкатая, якую ни один крылос не пропоёт. Брёл Яша с малого Красного озера (красным его прозывали за глины, а еще звалось Семинарским, поелику поповичи его с незапамятных времён для купания облюбовали) и набрёл на кучу барахла неведомого сиро-чёрного. Пригляделся — а вовсе и не барахло оно, а бабёнка клубком обернулася пропащая — смердит себе, горчит перегарчиком. Поморщился Яша и замер в нерешении. Хоть и барахло, а всё ж Божие. А коль Божие, то и не трожь его: не сестра, не жена — твоё дело сторона. Мало ль что молве языкатой померещится? Так с одной стороны наметилось, а с другой поминается притча — нешто ж он, Яша, хужей самарянина? Вот и взвалил на плечо да на поповичо.
А ноша та была преизвестная — Сиволапая Ляксандра, винокурова жена. Слыхивал и Яша об ей, да вживую не видал. Пока нёс, подсказали, где её обиталище. У порога уж муж Сиволапов поджидал с ивовым прутком — ка-ак взметнёт, хлыстнёт, свистнёт Александру по лицу — вмиг пробудилася. «Как же так — по лицу-то секёте?!» — возмутился, взбаламутился Яша.  «Что хочу, то ворочу, всякий муж над женой свою управу знает. Не твоя об том печаль, бурсачонок!» С тем и вытолкал Яшу безо всякого блага даренья.
Ну, на нет — и суда нет, а только с дня того стал Яша примечать тую бабёнку: всё сидела она одинёшенька и вытягивала песнь про град Китеж, про льдяную деву, про жаль-птицу-вопленицу… «Откель песни такие повыслухала?» — спросил Яша. «Сами превитают…» — отвечала. И смекнул Яша, что не с лени да не с ветродумства алкает Ляксандра, а с тоски, со мечтания зыбкого да несбыточного.   
Вот на этой-то на Ляксандре и зарделась, и взвилась душа Яшинская. Поначалу, правда, взвыла жалобно шавкою — всё надеялся, что от хмельного упасёт  Лександру пропащую. Яша верил, накрепко веровал: и заблуждшая овца кормится от рук Творца. Была ж и в ней прожилка святая, у всякого она наличествует. Три дня пьёт, на четвёртый челом бьёт. Поп приходской ей говаривал: «Твое счастье повыйдет, бабонька, коли же не в перво;й, не в второй да не в третий день тебя смерть изымёт, а в четвёртый, в час покаяния».
Так и вот: как увидит Яша, что бредёт она, искушения-виновкушения рыщет аль уже под хмельком, — мигом душеспасительную проповедь выводит. А только вышло с того одно душегубство: и её не спас, и сам завяз: стакарик-другой процеживать начал — так за-вроде беседа легче вяжется, самотканая идёт, златословная. Чуял Яша однако ж, что Лександрин бес и его на вилу уцепил, триждыклятый разгульник!
Ну, а Ляксандре до Яши  и вовсе дела не было — не на том грехе спотыкалася. Тихая она была баба, скромная, трудолюбная, разве что возмечтать любывала, с того и печалилась, и жаждала оттого. Иногда прохаживал Яша мимо винокурова двора и украдкой, чтоб неприметно, углядывал Ляксандру. В трезвости она жила скудною бабьею жизнью: то курей гоняла, то кринками тенькала, то стегала пронырой-и;глицей и всё думала о чём-то, напеваючи — не жилось ей на земле, тяжела ей земля была, ей бы птицей-воробьицей по выси виться — ан нет, топчи, Лександра, персть зе;мную.
Глядел Яша и боялся хрупкий покой и лад её любовью своей порушить. Уж и маялся Яша, и каялся — оправдать себя, аль не миловать? Вот свершилось оно — узел на; сердце, а выходит дело изнанкою. Не имеешь ты права любить её и помыслить об ней не можешь. Для чего дал мне, Господи, с по;лна сердца, во весь дух возлюбить? Чтоб от этой любви отречься? Не имею права, а вся внутренняя моя требует, торжествует, ликует, плещет. Что ж мне делать сам с собою, Господи?
Ох и трудный дар человеку от Бога дан — воля. Хочешь — Бога люби, хочешь — душу губи. А коли и Сам Господь человека не неволит, как неволить любовью Лександру? Потому и молчал Яша о горении ребр своих — вдруг смутится она, вдруг оступится в его сторону — и за-ради десятков лет беззаконной да радостной жизни потеряют блаженство предвечное. Ведь не в бабе, а в Боге счастие. Да любить — не сгубить. Потому, вопреки себе надо было оставить, во век века оставить Божие, как Аврам Исаака оставил — жертву сердца окровавле;нную. Так-то оно так, да ведь кто любит, забывать не умеет. Как не помнить, коли гибнет она? Или можно не забыть — да оставить?  По сему тугому вопросу Яша доверился Псалтырёву, бывшему семинаристу, у коего тож давняя щемь во груди поскуливала. Два уж года Псалтырёв в потайных мужьях состоял у молоденькой губернаторши Ярловской Ольги. Так искусно таились они, что никто окромя Яши тайны этой не знал, да и Яша б не угадал, коли Псалтырёв бы ему сам не открылся. Помимо Яши, беззаконие губернаторши смекал сам-губернатор, но был  чахл-стар и вольнодумен впридачу, и жене в упрёк ни полслова, ни четверть слова, ни осьмину не обронил.
Как вышло? Да просто. Раз на святки бурсаки по домам ходили, Христа коляди;ли. Добрались поутру и ко губернаторову двору, а в дому Ольга одна оказалася. И взбрело ж ей в голову принять да чайка погонять, поповичей утешить да в ответ на пианинах им спеть (чисто пела, как канареечка), а Псалтырёв известный тому делу любитель был — первым басом почитался на крылосе. Барским песням не знаток, зато романсов и попевок не счесть у его за пазухой. Песня за песню заплелись, а за песней небольшая записулечка — дескать, будьте у меня завтра ввечеру.
Вечерами и голос нежнее, и тревожней, долгожданней объятье. Исповедался Псалтырёв на Крещение и епитимью понёс, только на Светлой дёрнуло его зайти к Ярловской да похристосоваться, тут же вновь скользнул — да теперь не смог удержаться. Плакала Ольга и молилась, бывало, ночами — до рассвета, до век пунцовых. И езжала на богомолье к чудотворному древнему образу… Да и снова вверялась искушению, снова счастье искала паче злата сияющее, паче хмеля пьянящее — а только неправедное счастье тяжелее, чем горе чистое. В горе сам Христос с тобой крест несёт, а в неправде лукавый хвостом трясёт.
Псалтырёва совесть желчью травила, однако ж вопрос касательно Ольги мнил он неразрешимым.
— Что занозишься, брат, чего ищешь? — Яша тешил его. — Коли прост Бог (оттого совершенен), то и правда проста. «Несть достоин Мене, коли паче Мне любит ближнего своего».
— Это только в Евангельи всё складно, да его одни святые могут исполнить.
— Что ж, по-твоему, Христос для святых одних в мир явился? Им Евангелье — а нам и частушки для спасения многовато? Две ли правды — для избра;нных и для про;стых? И два Бога — для святых и для грешников? И любовь не дели на греховну и праведну. Бог един, Он и есть любовь.
— Вот оттого и не смогу я Ольгу кинуть, что люблю её. Да ежли б только я любил! И она… без меня, знай, руки на себя наложит! Вправе ли я убить её, вправе я покалечить? Ты мне проповедь не читай, лучше от сердца глаголь. Что ты от жизни-то знаешь?
— А, по-твоему, не для жизни Писание писано? Можно ль умом Христа исповедовать, а душею и телом отрекаться от него? Ломаный ты, Псалтырёв, каличный… сам себя поглотить норовишь. По страсти легко «останься» сказать, а лишь любовь в силах молвить: «Уйди». Ибо нету любви без правды, да и правды нет без любви. Оставь Ольгу, перемучитесь да авось на том свете чистыми встретитесь.
—  Да не ждут меня райские кущи, мне до праведности, как Каину. А в аду вдвоём, может, и стерпится. Прочем, это-то и есть в аду лютое — видеть скорби того, кто люб тебе.
— Ты, Псалтырёв, дубина нетёсаная. Разве ад — по любви да по полюбовнице мучение? Ад — по Богу страданье, огнь совести неугасимый. Безутешна душа грешна.
— Это ты высо;ко махнул — чтобы чуял я муку по Господу. Каюсь, что живу неправедно, но до муки дорасти ещё надобно.
— Завтра вырасти мнишь, а нет завтрева, за сегодняшний будем ответствовать. Нам ли ведать, настанет ли завтра? Энто так лукавый попутывать любит — грех мечтанья, вроде, называется (а мечтанием не насытишься) — знай, живи завтрем днём и заботься о ём, а сегодня — что будет, то и будь! А и прошлый день о себе заботы просит, коромыслом на раменах свиснет — тащи его! Нам вчерась в покаяние дадено, завтра — во упование, а для жительства — час сегодний. Он и прошлому творец, и грядущему.
— Всё ж Бог милостив, авось, стерпит нас да покаяться даст. Да не думай, что нет у нас сокрушенья сердечного — силы нет изо смраду извергнуться. Сколько Ольге ни предлагал убежать да венчаться тайно (ведь найдётся тот поп, что за грош крестит лоб), не велит она, говорит, что страшится Господня Таинства. Что ж по мне, то я и без Таинств во век века её не покину.
— Мыслишь, Бог её помене твово любит? Коль в грехе Он её не оставил, то оставит ли в покаянии?
— Я уйду, ежли ей то угодно будет. Говорит, что тогда только разойтись сумеет, если чадо ей будет даровано. Утешение заместо любви моей. Только справедливо ли ей со старым мужем маяться? И не глупо ль отвергать, кого любит?
— На весах в сердце Ольгином на одной на чаше — её чадо, на другой — Сам Господь восседает. «Взвешен был, и был найден слишком лёгким…» Слишком лёгкая вера Ольгина…
— Да тебе ли, да теперь ли наставлять меня? Стала и тебе баба мужняя поперёк горла; — уведи её от Сиволапа, с ним ей верная погибель, а с тобой надежда.
— Неужели спроста она Сиволапской женою, не моею стала! Коли же Господь ради меня Сына Своего не пожалел, то неужто пожалел бы Лександру, если было бы то на спасение?
— Ну а коли ошиблась она? Против воли была сосватана?
— Может, и ошиблась, что за винокура Сиволапого замуж вышла. Да на то, знать, была воля Божья, или хоть попущение было. Человек ошибаться горазд, да ошибка ли судьбы Божии?
А Михею Яковы скорби казались чересчур намудрёными:
— Первая баба — каешься, вторая — маешься, а после третьей одно только — тешишься. Воли нет в тебе, а всё одно парение духа. Хошь забыть — забывай, а не думай, для чего она помнится. Впрочем, и согрешок мог бы выйти (а ты не плюйся!), тут каждый трете;й им уловляется, а потом идёт себе каяться — и внове чист, как соловушкин свист.
— Да христиане ли мы, Боже-Господи?! Как в малы;х лета;х, бывало, слышишь о мученицех, воспламеняется дух, и любовь гласит трубой горней: «Буду верен и я — до смерти, до последнего издыхания». И мечтаешь, хоть бы басурманин какой тебя пленил нечестивый и пытал бы о вере Христовой, ну а ты ему — тьфу в рожу немытую, ну а он тебя — хрясь да по косточкам! Это отроки одни так смышляют. А вот вырос ты детиной стоеросовой и оказалось, что не надо и басурманина с вострой саблей и орудиями пытными — простой девки с тебя будет довольно, чтобы вмиг от Христа отречься. На пухо;ву перинку падать, чай, не в ров со зверями лютыми. Да и знал ли Егорий с Димитрием, каково милосердие Божие? Что простил бы Господь отречение — исповедуйся да живи, как умеется. Для чего же лопались жилы, для чего давились своей кровью-то? Для чего сораспяться им жаждалось — мало ль было Христа им распятого? Тот со всех сымет грех, а ты живи себе, для того и на свет рожден. «Вергнись вниз, а Отец упасет Тебя», — не так ли рекл сатана в пустыне? 
Бог весть, как долго ещё эта Яшинская катавасия тянулась бы, да чем обернулась, если б не… Винный вечер кружит, воркует, морит хмель и Лександру, и Якова, вот сидят-глядят в переульце дальнем, и глаголет пьян Яков о божественном, о премногом долготерпении Божием, спорит с красным мужиком за тесовым по-за столом:
— Устрашиться бы нам милости Божией, а ведь не боимся, за достодолжное почитаем.
— С чего, Яков, бояться-то? Жить да радоваться надо. Не велик, видать, грех, коли Бог терпит. Всякий так понимает. Не терпения же страшатся, а обратного — воздаяния.
— А суду как раз радоваться подобает. — Яша сердится, суровству;ет. — Видал образ иконный Суда Страшного? Величавая икона, покойная — ликовствует на ней правда Божия, царство праведников торжествует. А почём сей Суд страшным назван? Не с того ль, что велико было к нам снисхождение? Год грешил, два в страстях прожил, а Господь всё глядит и не судит, слишком много нам дарует времени, чтоб на том, на последнем судилище понял ты, что сам себя на муку обрекл. Коли милость Его неисчетна, велика и страшна Его правда!
— Так, по-твоему, выходит, лучше б сразу за грех расплатиться? Согрешил — наказан — покаялся. Как монету из кошеля достал.
— То-то и оно, что если б Бог за всяк грех вмиг наказывал, не видать человеку бы святости. Мелок был бы человек, как червь перстный. Ждёт Господь, чтобы сам ты Его правду зрил и жаждал, чтоб ты сам себе суд изрёк, вольной волею бы покаялся.
А Лександра вумные гово;ры возводить не умела, оттого и запела им про Марью да сестру её ро;дную Марфу. Яков стих, загляделся, заслушался… и все мысли его великоумные порассеялись, что пух тополёв. Пригубил со её стаканчику — и почудилось, будто с краешку тёпел он. Вот бы тронуть её руку узкую — горячо али холодно выйдет? Холодна рука, зябкая, стылая… Улыбнулась да зарозовелась Ляксандра. А как вышли они в переулицы, сам себя в медовой жути не помня, обнял Яша Лександру накрепко, а Ляксандра главу склонила, как подсолнушник в навечерьи, и нежданно тихохонько заплакала — думал Яша, об нём жалеет, а она говорит по-иному: «Что глядишь на меня Ты, Господи? Разве взора Твоего я достоина? Да почём же не отвращаешься? В осуждение мне любовь Твоя… Не гляди, не гляди, Гос-по-ди-и!..» Вздрогнул Яша и отшатнулся, а она ему в память пуговичку суёт алую малую — дескать, это сердечко ейное.
До утра растерзался Яков: «Погублю, сам погибну, Бога-Господа отрекуся… страшно, страшно сквернить Твой образ, да теперь уже нет возврату — только в дым, только в гарь, только в ад — да с бубенцами лети, пропащая! Жить-то, жить взахлёб како хочется! — Уйди, Яков, и Господь вслед тебе грядёт…»
Поутру оставил Яков город, будто шмат мяса с сердца свово срубил.  За свою да за Лександринскую душу порешил странничать до далёкой обители Великоборской. Нелёгкая затея — да на авось соскребётся со сердца скорбь, зарастёт поруба неутишная. По  расчёту не менее трёх месяцев пути, а коли останавливаться да на работу наниматься — и три года накапает. А наниматься Яша решил, чтобы деньги какие-никакие водились, с этих денег треть себе, треть на милостыню да треть на помин рабы Божией Александры. Помяни, помяни Своей  Кровию душу той, что поминается зде… Коли был бы свят, и светлы молитвы творил, да и то выше сей кровной мольбы не изрекл бы вовек ничесоже.
Придумал ловко — а исполнять боязно. День протопал — и уморила усталость лютая, сам себе дураком представился — на здоровую ли головушку во такое путешествие решился? Да забыть бы эту бабу болящую, пусть спасается, как умеет, всякий помысл бы изжить об ей, так-то старцы небось и советуют. А всё ж шёл, а всё-таки веровал. Утешала его душица-багряница луговая, пена буйная таволги, лесовая клубница дикая, черноягода с голубой прити;нкою. Всяко сотворение Божие человеку в упокоение дадено. Только в сумерьках раз-иной как закличет журавлём тоска-то-плакса, и Ляксандрина улыбка поминается, и глаза ейные светло-осенние, в коих жёлудь да орешина щёлкают, и листва шуршит златотканая, и стеклянные лужи-оконца от последнего солнца жмурятся…
Думал Яша, что сойдёт со Лександры хмель и забудет она про пуговку, а коль и вспомнит, вновь в вине утешится. «На погибель ей я, на гибель…» — источала Яшу совесть горючая. И не вымолить Ляксандру, ибо всяка память о ней нечестива, память-то — услаждение грешное. Да ведь всё возможно, еже аще кто верует! И Ляксандру спасти возможно… Верой горы в море опрокидываются! Прочем, всяк христианин в то верует, да только горы стоят покойненько… Эту ль веру Господь разумеет? Мало, думается, Ему, что разум человеч допущает чудо.  Не согласия — дерзновения нашего ищет Бог. Не умом, а костьми надо веровать, всем составом, жарко, отчаянно. Этой верою Закхей веровал, этой верой жена-хананеянка к псам причислила себя ко смердящим: «Не отвергни меня, о Господи, яко страждет зело утроба моя».
За три дня на четвертной дошёл Яша до Старограда, а в Старограде неделю-другую по базарам рыбицей торговал. Три монеты за то получил: себе, в милость да на помин рабы Божией Александры. Помяни, помяни Своей Кровию душу той, что поминается зде… Боле в Старгороде работы не сыскалось.
Вновь полями-лесами пошёл; как работы-хлопоты нет, так тоска снедать начинает. Зацветает иван-да-марья — и томит за грудиной, под рёбрами одиночество тупою рогатиной . Во Волчцах на трубе кинутой избы гнездо аисты-царь-птицы сладили — весело глядеть: птицы белые, велелепые со птенцами своими нежатся. Как бела ты, тоска несбыточная, тоска-птица ширококрылая! Во Волчцах лес рубить помещичий завзялся, так до осени и заработался. Три бумажки за то получил: себе, в милость да на помин рабы Божией Александры. Омый, Господи, Пречистою Кровию грехи той, что поминается зде…
Первая осень тёплая, грибная, душистая выдалась, до дождей-леденцов шёл ко Марьину-городу. Попадётся боровик-воевода — поизжарит, глядишь, и насытится. Осенью легко по душе-то плачется, как монахиня она, осень: жёлтый лик восковой да строгий во окладе сусального золота, чётки — мелкие брусники пересчитывает, поминальну книгу перечитывает — и оплакывает-отмаливает почившего, во грехах непрощёных отшедшего.
За Успением Богородицыным засыпают деревья да травы; дряхлый лист, поздний цвет земле кланятся, птица-зверь зимовать готовятся. Человеку же о душе горевать. Царство мертвых — блаженная осень! Благовестит в неведомый колокол, оглашая дорогу до; неба.
Как расквасились, раскисли дороги — так во городе Мариином Яша и осел. Нанялся на всю зиму к одному барчонку в научители. Длиньше вёрсты — короче печаль. Тоска зимняя в темени прячется, синеглазая, когтистая, жгучая. Как завьюжит, пухом закружит, наметёт зима сугробцев по горлушко да притихнет, закроши;т снежным мякишем — вот тогда и печаль округ сердца в три кольца обовьётся… и зашепчет, и замурлычет, что в сей бы час, во мареве снежном чьи-то руки согревать-голубить за высокими стёклами окон.
Эх, да колюч мор-роз — нос не вешай!
По весне поздне;й, по прохо;дной трижды да по три бумазейки-денежки Яше выдали: три себе, да три — в милосердие, а оставшиеся три — на помин рабы Божией Александры. Омый, Господи, Пречистою Кровию грехи той, что поминается зде…
И пошёл Яша чрез сельцо Закрюкатое во Брюзжищи — те, которые во Спасской губернии. Во Брюзжищах работы не; дали, и — побрёл тогда в Нюхачи. В Нюхачах ему и весна скончалась, отжурчала Светлою Пасхою. А тоску-то, тоску, что котомку, за спиною всё тащит Яша. Заворкует, закурлычет она свежим вечером — во всю грудь, во весь зев не вздохнешь. Побежать бы теперь в чисты росы, с залюбимой аукаться-кликаться… Горькая моя, Александрушка, для чего о тебе всё думаю? Сохрани-сбереги тебя Господи… Слава Богу, что ни ныне, ни присно ты ни чувством, ни словом, ни мыслью, ни деяньем меня не помянешь.
На последнюю свою по-на третью бумажицу раздобыл Яша ружьишко и охотным промыслом занялся. По косматым лесам птицу и зверя мелкого состреливал и во Власянск, поблиз Нюхачей, на базар сносил. В Нюхачах же приглядел себе окосевший сарайчик кинутый — там и месяц юный июний скоротал. Тихо было в Нюхачах, люду мало — да и то одни старухи со старчатами; избы сухонькие, морщинистые… Дерево — оно что человек, возраст и характер имеет. Дуб-государь — всем деревьям глава и слава, а осина — трусиха известная. И сосну со берёзой не спутаешь: плачут сосны слезою терпкою, и в огне слеза эта слышится — то воркует, то грозит мелким порохом, а берёза-белица тихо горе своё роняет — родничком по весне струит. А кто слёзы изопьёт берёзьи — тому радость во всё лето пребудет.
Вьюн-июль уж теснит Яшино сердушко. Во июле шёл он без устали. От серебряных искр росы, в паутинках звенящих по; утру, до белёсой северной полнощи. Никогда Яша таких ночей жидких не видывал. Поминалась ему родимая сторона, южные ночи — долгие, бархатные-парчовые, жемчугами звёзд украше;нные,  цветотравным нектаром опое;нные. Раз снится ему сон в серой ночи — аржаное поле воутрие, а во ржах дорога взвивается, по-над рожью выплывает солнце розово, по-над полем туман румянится, Яков са;дится на чёрного коня со звездицей белой на темени, пред собою сажает Яков отроча, тёмно-русого мальчонка кудрявого со глазами цвета спелого жёлудя, и поют они песню широкую, скачут, скачут…
Ишь ты! Затаилася малиновка в кустах — просыпайся, возстани, Яков!   
Миновавши Хромокобылово, Яша во Трилицк прямком направился, а оттуда уж и до Великоборского монастыря недалёко. Во Трилицке был до Успенья. Зде ружьишко своё запродал и опять деньгу на три горстки делит: на Лександру, себе да на милостыню. Освяти Божественной Кровию душу той, что поминается зде…
В Великоборскую обитель со единым грошом пришёл. Радость ясная кропилом обрызгала. Ливень резвый скакал по ступеням длинной архиерейской лествицы, и слезилось, жмурилось солнце. Братья, иночески-степенные по обычаю, лёгким бёгом сейчас, во брады усмеиваясь, с трапезной палаты чрез лужи да по каменным дорожкам в кельи пробирались. По утрам да на вечерие колокола поют-захлебываются, днём труды да беседы ладные… Взяли Яшу на Святые врата в сторожа. Здесь он и просидел до глубокой проседи, монашества однако ж не принимаючи — недостойным себя почитал. Про скитанье никому ни словца не обронил и про Ляксандру земляков приезжаючих не выспрашивал. А уж как томилось-то хоть полвесточки, полсловца про неё повыведать!
Хоть Ляксандра и помнилась, и тревожилось за её, ан тоски, птицей-выпью клича;щей, скоре не стало, только грусть застенчивая иной раз вспорхнёт — и сгинет тут же. И;ная, дождевая печаль завелась в нём, шуршащая — по ино;му, по миру горнему. Сидишь себе у врат, громовы рыки считаешь да всхлипы луж, а во храме Всеночну служат — тут Ляксандра мгновеньем и попомнится — пусть на ей воля  Божья исполнится — перекрестишься — и так мирно станется, будто ты ворота; да райские со апостолом Петром стерегёшь, только самому тебе туда ходу нет, оттого и печаль замирает. А хорошо-то как в дряхлой сторожке чай прихлёбывать зябким вечером — будто Сам Господь с тобой рядом сидит, блюдце держит да сухую бараночку, и полни;тся душа, и радуется, и об человеке ли ей запечалиться, коли Бог у её гостит?
Двадцать лет Яков не ведал про Ляксандру, а на двадцать первый сам Сиволапов во обитель пожаловал, на помин души заклад привёз. Великобрюх стал, по пояс брадой оброс, а глава-то лысее репы, а носяра — малины краше! Не утерпел Яша и чрез Зосиму тайком повыспросил: каково жена Сиволапова? Всё же мысль щёкотала пёрушком — было ль ей исцеление дадено? И подивился зело: вышло-то, что помёрла Ляксандра на четвёртый день Яшина пешешествия. Как и отчего сие сделалось — кому ж ведомо? Тут иное заглавное: что скончалась она в воскресение, час спустя опосля Причастия. Стал-быть, ране он был услышан, чем обет до конца свой высполнил. Была Яше любовь — отрава, да отрадою стала правда Божия.
Да тебе небось и про Псалтырёва с губернаторшей Ольгой любо выпытать? Ну чего ж… Ольга в родах умерла, исповедаться успела, покаяние принесть последнее, до Причастия однако ж отошла, не посилила. А Псалтырёв без неё ни жизни, ни смерти не смыслил, в той же день в погребке повесился, искариотскую смерть сам себе назначил. Ибо баба была его богом.


Рецензии