Моё открытие русских-4. Опыт иллюстрации отечестве

                СЛАВЯНСКАЯ  СТРУНА


               
                «Обижена ты, оклеветана, и некому
                постоять за тебя»,- твердил он себе.
                И сказал он себе: «Россия для русского
                обычая…»

                Велимир Хлебников
               




 
                I



         Приезд гостевой Будимира, жил-здравствовал который в селище под градом стольным, под градом весёлым Кия, на сей век уже коренной киевлянин Бродя чуял заранее.
         Тонка ты, душа кифариста! Тонка и звучава.
         Всё существо Бродино вдруг начинало будоражиться радостным ожиданием. Казалось ему, струнолюбцу, будто птицы вольные курлычат в светлом небе Приднепровья какими-то особо нежными голосами. А меж облаков, казалось, меж белогрудых, и вовсе всякие знаки чудные мелькают.
         - Никак орясина едет? – предвкушая встречу, потирал рученьки, от меча задубелые, шустрый Бродя.- Точно оглобля Перунова верхи скачет, чтоб я пополам треснул! Ну? Не теряй времени, хозяин…
         Человек небогатый, - кроме лады-любавы (двух, правда, одной никак не натешится),  боевого коня да пары мечей грубой варяжской стали, ничего у него после бесчисленных побед с князюшком любимым в хозяйстве не накопилось,- «Что пропито-проедрёно,- любил прибаутничать забубённый кифарист дружины Святославовой,-  всё в дело произведёно!»-,  Бродя, ко встрече вечно желанной готовясь, загодя шёл татить.
         Для гостя,- тем более для товарища боевого,-  это законом мудрых предков наших не только не возбранялось, но почиталось, можно сказать, святым делом.
         Осуждать которое не смел на Руси досвятой никто!
         У жирно живущих свенельдовцев, к главному воеводе льнущих, - что при Святославе, впрочем, свелось почти к нулю: он сам был воевода, каких свет не видал!-, крал Бродя из скрынь, серебром окованных, льдами внутри обложенных, говято будто с прослоем из мрамора грецкого, птичину-зверину всякие. У гостей зело мошнастых и у купчишек пожиже – услады заморские. Меды же роскошно-хмельные, на травах колдовных жененые, да винцо игручее, хитроумным византийцем придуманное, волок из погребов княжеских.
         Святослав-душа, грудь широкая, чуб на лысинке, в деле этом развесёлом толк знал! Не отнимешь. Спасибо, князюшка: погуляли. Зови ещё – опять гульнём…
         Да и что за слово такое поганое: «красть»?
         Это он-то крадёт-татит, дружинник вечный, который при вислочубом с пацанов-бубочек? Да он же с ним ещё с той поры, когда князь крылатый детеск был и копьишко дальше головы конячьей бросить не мог!  Это он-то крадёт-ворует, Бродя, который с Будимириом-орясиной и самыми близкими князюшке-любе воями от стрел козарских под Вежей и Семендером  его самого ни чем иным -  собой прикрывали?!
         Как-то, между двумя походами винцом балуясь, Бродя заикнулся Святославу, что, мол, - в попрание священных обычаев предков!-,  на его на княжеских погребах сторож дюже строгий пошёл.
         Непривычно, мол, как-то.
         Русь мы или нерусь?
         Услышав такое, князь юный аж черным от гнева стал. Аж молнии синие из глаз его грозных ударили.
         Точно как тогда -  в Семендере!
         Когда он с главным воеводой когана грудь в грудь сшибся.
         - Ты – дружинник мой возлюбленный или ты – говно псячье? – взметнул Святослав бровь густую на шеломень лба своего.- Ты – что:  не знаешь, на чём голова у сторожа того растёт?  Ответствуй товарищу своему боевому, здесь и не медля! Не доводи гнев до ярости, кифарист…
         И Бродя, беззаветно любивший князя на пиру и в бою, в тихости и лютости, однако никогда по обычаям той легендарной дружины никаких чинов-званий над собой не признававший, засмеялся, будто и не было грозы нешуточной на лице Святославовом:
         - На шее-вые, князь! На чём же ещё?
         - Так сверни её оттуда!!! – воистину выдохнул из себя Рюрикович, впадавший в гнев безбрежный, когда кто-то пытался раскачать и попрать устои дружинного товарищества.
         Да: если уж до винца доходило,  то волочь его  надо было  от Самого, от  князя-любушки, из погребов его щедро-прохладных, питьё всего мира в себя вобравших.
         Но -  чу: едет …
         - Ой ты, гой-еси, Будимир-гора, орясина стоеросовая, ты ли это? –  расставив рученьки белые, которые на спор быка наземь валили, бежал-летел шустрый Бродя навстречь другу степенному, и правда, за века минулые с оглоблю вымахавшему.- Тебя ли, стрелами козарскими трижды пронзённого, мечами грецкими несметно сеченного, копьями печенежскими многожды колотого, вижу я перед собой в здравии цветущем? А ну -  ответь товарищу боевому, дубинушка моя разлюбезная, здесь и немедля!
         - Меня-меня, Бродя, видишь,- добродушно басил гость-гора.
         И верно: за  годы-века летящие всё дальше расходились они в росте, Будимир и Бродя. С тех уже несказанно давних пор, когда Чудь Мокрую на берегах Ильмень-озера петь-плясать обучали.
         Один ввысь пёр. Другой вширь.
         Но и поныне это были друзья не-разлей-вода.
         - Остёр ли твой меч, орясина? – весело допытывается Бродя-говорун.- Конь твой по походу не плачет?!
         - Остёр-остёр меч мой булатный. И конь мой масти игреневой по походу плачет: дюже уж кобылки крутозадые из семендерских конюшен ему приблазнились. Никак забыть не могёт: поскакали, говорит, хозяин, до девок хвостатых – спасу нет, как обратно хотца!          
         И обнялись друзья. И расхохотались шуточкам-своим-прибауточкам. С полунамёка понятным…
         О Семендер!
         Юности звезда алая!
         Умеешь ты, князюшка, сердцу нашему любый, и ратиться лихо ( «медленно запрягать» - это уже поздняя привычка, холопством рождённая), и рать грозно на ны водить, и с рати шемно-весело возвращаться.
         Уж походили мы с тобой так походили!
         Уж попировали так попировали!
         Аж ноздрей повыше.
         Чего богов зря гневить, ежели сущая правда?
         Спасибо тебе, Перунище: повезло юной Руси с князем.
         На кого только не хаживали Будимир да Бродя, вои всё ещё молодые, со Святославом удалым!
         Грека царьградского трясли? Трясли.
         Какая, однако, державища: дружинники до сих пор головами качают, языками прицакивают, о грецких краях вспоминая. Трясёшь её, трясёшь, Византию-матушку, а с ней только плоды всякие сыплются. Империя, одним словом: её сколько ни тряси – на всех с лихвой хватит!
         С болгарином волжским, брюхом толстым, грудь о грудь бились?
         А то!
         Ясов всяких, косогов на ны брали?
         А как же!
         Вятичам родным красную юшку пускали?
         Святое дело: своих не примучишь – чужие бояться не будут! Хаживали с князюшкой и на вятичей.
         Но Семендер – это как первая любовь!
         Дивно уж град был баский. Верно, Будимирушка? Впрочем, может, ещё и потому, что самые мы были тогда с тобой совсем ещё юные да красивые …
         Заходи, орясина, на широкий другов двор!
         Конь, говоришь, твой игреневый по походу плачет?
         А по тебе -  чара!



                *
         


          САДЫ  СЕМЕНДЕРА


          968-й год.
          Именная-датная история наша уже догнала нас. И мы идём с нею…
          Но ещё необузданно молода Русь. Как дикая кобылица!
          Но ещё впереди вершина власти Перуновой: черная вершина.
          Ещё двадцать лет жить нам без Христа.
          Да, именно так: мчались-мчались наши Будимир с Бродей то ли века, то ли целое тысячелетие,- а до Бога Нового, до Бога не деревянного ещё двести сорок лун.
          Стоит ли удивляться, что историки вслед за летописцами столько тумана во времена эти напустили? Даже, вконец изовравшись, бают, что в девятьсот шестьдесят седьмом году Святослав Удалой уже ринулся со товарищи на прародительский наш Дунай. Это как же так, господа хорошие?
          Хотя  велика ли ошибка: секунда – сюда, секунда – туда. На часах-то Вечности!
          Не будем мелочиться. Но от своего, однако, не отступим:  968-й год – и баста. Без всяких «если верить Геродоту».  И, понятно, без всякой тысячи.
          Святославу,- второму Рюриковичу и первому князю славянского имени,- уже двадцать два года.
          Наконец-то!
          Он едва дождался часа своего мужества.
          Свершилось: он – Великий князь Руси!!!
          Всё-всё, матушка, из смертных мудрейшая, всё, матушка-красавица: оставь свои душеспасительные советы и архистранного Бога своего от иудеев. Я всё сказал: окстись!
          До богов ли мне сейчас, хоть до тех, хоть до этих, если конь уже удила рвёт? Мне ныне наиглавное – батюшкин позор с лика Руси смыть. С лика прекрасного – кровью поганых!  Он же где прошёл,- первый Рюрикович, обиратель земли Русской,-  там в штаны и наложил.
          Да знаю-знаю, что нельзя так о родителе своём.
          А как он – можно?!
          У него же, у батюшки, ежли что, и на грека кишка тонка, и на козарина. Только на своих толста.
          Грабь древлян, чтоб печенеги боялись?!
          Синие молнии из глаз Святослава.
          Синие-синие!
          И пена ярости в уголках рта алого, рта юного. Как в тот миг, когда он в поединке потешном Свенельдова сынка Люта в запарке чуть не задушил. Молодое дело – горячее!
          Нет, матушка моя многосоветная,- воистину они в вечном споре, даже когда молчат, Святослав и Ольга,- не для того я орлов своих, в полёте неудержимых, с младых ногтей растил-пестовал, чтобы кого-то перехитрять, в западни какие-то заманивать или в чужих гаванях по-холопски очереди на приём ждать.
          Ну, зачем же сразу – обида? На правду-то!
          Да и не осуждаю я тебя.
          Ты женщина. К тому же в летах.
          Сиди-правь, властью пользуйся:  моя держава – твоя держава.
          И внуков, понятно, расти.
          Однако зачем мне,- подумай, если ты, действительно, мудра,-  бабьи советы? Извини: женские.
          Извини-извини. Но в душу не лезь!
          Там уже занято. Там уже есть Бог, навсегда любимый: дружина моя крылатая, товарищи мои боевые!
          Ольга и восторге, и в ужасе от сына. Единственного. Такого позднего. Выстраданного.
          Кого я под сердцем носила?
          Кого грудью своей вскормила?
          Свенельд, Асмуд, псы седые! Где ваши глаза оловянные были, от крови не просыхающие:  кому вы копьё в рученьки ещё детеские на земле Деревской раньше времени вложили?!
          О вижу-вижу: льву с крыльями орла.
          Но куда улетишь ты с ним, Русь, девка юная, шалоглазая, которую я – только я !- тайными тропами за косу ко встрече с Христом тащу?  Куда, Господи?! Нет мне ответа…
          - Сын любезный, посольство к нам едет из державы заморской. Дары всякие везут.
          - И шлюшку косоглазую, - смеётся Святослав, не дав матери договорить и по-волчьи щеря кипенные зубы.-  За которую в очередной раз хочешь ты меня «выдать», матушка любезная!
          Ольга поражена. Не словами сына: она от него с младых ногтей иных не слыхивала. Поражена тому, что хотя он говорит с ней,  - всё ещё реальной властительницей Руси!-, как с холопкой, нет у неё на него ни тени гнева. А только страх:  за всё гнездо княжеское и за всю Русь.
          - Ты уже муж, сын мой. Престолу наследники нужны.
          Святослав смеётся:
          - Будут-будут престолу наследники! Ты только не очень ключниц своих под замок прячь, княгиня-матушка. Замки – штука поганая: их поломать охота!
          Ольга на мгновение стала темна лицом. Вырвался-таки гнев на сына.
          - Хочешь рабичичей плодить, воин!?
          Но и Святослав уже чернее тучи. Пристально смотрит на мать, совершенно яростными глазами, из которых так и хлещут, так и рвутся синие молнии. Слова бешеной правды уже готовы сорваться с его побелевших губ.  Но на сей раз он сдерживает себя -  и молча уходит из палат киевских.
          На волю!
          Туда, где его ждут!
          Да, кажется, никого на свете так ни любил и так ни понимал  лев с крыльями орла,- второй Рюрикович и первый князь имени славянского,-  как мать родную. Но мудрость её, восхищавшая весь тогдашний мир, казалась ему всего лишь бабьим плетением кружев в светёлке.
          Он до алости ушей стыдился самих материных советов! Упорно призывавшей его то к смирению, то к византийской государственной хитрости, то к хлипкому богу, придуманному иудеями.
          Материных мыслей стыдился.
          А дел – отца своего.


                *


          - Други мои? Это я – ваш Святослав!
          Юный князь нетерпеливо пляшет перед строем любимой дружины, - оружием на солнце блещущей, каждое слово его ловящей,- на огромном, на бешеном, на чёрном как смоль коне.
          Отныне и присно он будет признавать только вороных и только бешеных. Ибо конь есть человек, на коне скачущий. Конь – это зерцало твоё, твоё второе я.
          - Орлы мои любезные! Товарищи верные!
          Он похож сейчас на факел, этот юный князь славянского имени: на чёрный факел с пламенем белым. Перед яростной схваткой Святослав неизменно снимал кольчугу, оставаясь лишь в рубахе кипенной.
          Ольга мудрая, Ольга красивая, неужели этот витязь, не знающий страха, не ведающий жадности, Игорев сын?! Сын того самого первого Рюриковича, который, если «давали» до боя,- а давали: грозная тень Олега ещё витала над миром-, неизменно отказывался от победы во имя злата. «Как знать,- говорил он дружине, Игорь твой, робкий меняла древности, - кто одолеет, мы или они. А то -  с дарами уйдём.»
          Князь-побирушка!
          Князь-трус!
          Как там историки о рати его словно рефрен говорили: «…нагнаны – и разбиты.»
          Воистину, кем только – не!
          Протовестиарием Феофаном.
          Патрикием Вардой.
          Доместиком Иоанном.
          Троеверцами козарами…
          Нагнаны -  и разбиты!
          Нагнаны – и опять разбиты!
          И опять! И опять! И опять!
          Это после Рюрика?
          После Олега?
          Это по сути та же дружина, что прибивала щит на вратах Цареграда! С тем же многоопытным Свенельдом. С теми же мрачноватыми тяжеломечными норманами, для которых война – единственная на Земле работа. С теми же азартными в сече антами-славянами, оказавшимися талантливыми учениками своих северных, щедро оплачиваемых инструкторов, и уже освоившими все премудрости мечного боя хоть в строю сомкнутом, хоть настежь разомкнутом .
          Сколь же должен быть бездарен вождь-командир, чтобы с такими исполнителями быть несчётно раз всеми, кому не лень,  «нагнанным и опять разбитым»!
          Ольга мудрая, ты действительно любила его, эту «бабу с луком и стрелами», как скажут несколько веков спустя совсем о другом воителе?  Красавица-умница наша, объясни непонятное: ты действительно отдала любовь свою такому неумелому и жадному ? И ты родила ему такого яркого, как пламя, сына?!
          Кстати -  почему-то через тридцать девять лет супружества.
          Если, конечно, историки опять в датах не запутались
          Ох, Ольга-Ольга, красивейшая из мудрых, мудрейшая из красивых, похоже и здесь ты всех-всех перехитрила. Всем мозги позапудрила, будущая равноапостольная наша …


                *


           - Это не я -  это вы, други мои, трубите старому лживому миру моей меднотрубой глоткой: «Иду на ны!»
           - Вели!!!
           - Веди!!!
           - Кажи цель, князь!!!
           Ликующе пела Святославова дружина.
               

                *


            Кто ты, Олюшка?
            Где-как отыскал тебя дядька храбрый, дядька умный, дядька ещё и красивый?
            Одд, по-ихнему.
            Вещий Олег, по-нашему.
            Хотя поди теперь разберись – да и надо ли?-,  что есть «их», что есть «наше».
            Ты ещё варяжского роду-племени или ты уже славянка? Русская ты или ильменка?
            Всё перемешалось в доме Рюриковом!
            И хоть не суть это теперь важно, но всё равно -  интересно.
            Ведь если ты кровей нормандских, то чего делали твои иноземные папка-мамка в каком-то сельце Вышубском под Плесковым, где миру ты вдруг явилась?  Гостомыслы наши варягов не крестьянствовать да по селищам жить позвали: воеводить-командирствовать!  А если ты славянка, Олюшка, то как истинное имя твоё звучало? Ведь Ольгой ты стала поспешно и радостно в честь нашедшего тебя дядьки Олега.
           Хитра, мудра, матушка!
           И таинственна.
           Всё-то в тебе с секретом. Ольга – в честь Вещего Олега. Елена – в честь Христа. Уж не Малуша ли ты «по паспорту»  вышубскому? Уж не потому ли, великой княгиней став, столь Малуш не любила?
           С тебя станется!
           Мужинёк такой, что тебе равные презирать должны.
           Сынок такой, что от трусов не родятся.
           Кстати, почему всего лишь второго из Рюриковичей ты чисто славянским именем назвала? Совсем недавно ведь в посольствах наших сплошные Рогвольды были, а тут на княжестве – Святослав!
           Ответь, в чем здесь секрет?
           Кстати, единственно, что мы точно о тебе знаем,-  красивая была. Да и за что ещё мужики плечавые, латами сверкающие девку сельскую могли, на сеновале её найдя, княгиней назначить?
           Только за личико!
           Только за стан!
           С головой был тот дядька Олег. Ему такую нужно было игрушку подсунуть, Игорьку тому, первому Рюриковичу, чтоб играл он с ней, как можно дольше, о троне-власти не помышляя.
           Угадал Вещий: отвлекла ты его, сынка Рюрикова, красавица-умница, от государственных поползновений на десятки лет. На целое Олегово царствование. Отвлекла Руси во благо! А то он бы ещё больше дров наломал, недоумок и дядькин подкаблучник.
           Так неужели, и правда, Олюшка, этот барс в седле, что перед строем дружины своей небывалой конём сейчас пляшет, этот рыцарь, к врагу снисходительный, равного которому по дерзости и на пальцах одной руки во все эпохи мира сосчитать можно, - сын жадюги и хитробздея Игоря, первого нашего Рюриковича?!
           Спокойно-спокойно, ревностные хранители национальных заблуждений: уже нельзя бедному автору чего-то такое и предположить…


                *


           - На Семендер, братья!
           - На Семенде-е-ер !!! – эхом князевым взревела дружина.
           - Идём на ны!
           И – полетели.
           Ни шатров, ни обозов. И никаких баб у воинства на хвосте. Которые так умилили Прокопия и даже Велисария при рати антской. Какие ещё бабы? Бабы – там: за воротами семендерскими.
           Ждут-не-дождутся.
           Бабы любят победителей! Даже чужих.
           Только всадники в дружине Святославовой: никакой пехтуры.  Рать, доселе невиданная.
           Спецназ древности нашей!
           Даже Олег, хоть и Вещий, лишь «сбирался отмстить неразумных хазарам.» Да и что за  невидаль – селища с нивами спалить! Батюшкина же солдатня многообильная и вовсе полегла под градами козарскими  тысячами своими, бессмысленными и неумелыми. Нагнаны – и разбиты, нагнаны – и разбиты…
           Но не обольщайтесь воспоминаниями, троеверцы черногузые: мы не те, которых вы не столь давно видывали.  Мы те, которых не знал мир: мы крылья Перуновы, молнии черные из его глаз!
           О боги, как они тогда мчались, с какой скоростью-радостью: будто не на бой – на пир весёлый.
           Святослав трёх коней  до смерти загнал, вороных и огромных, пока долетели они стаей соколиной до берегов Танаиса, полынью пропахших. Где же ты, град козаров стольный?
           Саркел!
           Ну-ну,  это потом быть тебе Белой Вежей, а пока - станешь красной.
           И хоть зоревым ещё утром к  Саркелу тому они подлетели, коган здешний, вестником Святослава гордо уведомленный, уже ждал их. Навстречь вышел: войском отборным столицу свою трёхверную грозной живой подковой прикрыл. Да только не хвались, идя на рать: хвались, идя с рати…
           - Опять, что ли, россы? – зевая с просонья большим алым ртом, спросил коган свиту.- Мы же их совсем недавно побили ! Во рассуштрились, неверные.
           И хитроумный визирь когана, - из иудеев: они здесь управленцами были, как у нас ещё недавно викинги,- при сем присутствуя, объяснил:
           - Они как сорная трава, эти россы: скосил – опять растёт. Желательно вырывать с корнем.
           - Надо – вырвем! – кивнул коган, присматриваясь к верткому всаднику в белой рубахе, пляшущему  конём перед негустой, словно замершей на миг ратью.
           А всадник, похожий на белое пламя черного костра, вдруг крикнул,  нетерпеливо выскакав от передних своих рядов к войску козарскому на целый полёт стрелы:
           - Ты – царёк здешний?
           Толмач перевёл: ты, мол, Повелитель Державы Поднебесной?  Толмачи знают, что и как коганам переводить, чтобы голову не снесли. Оба войска притихли, слушая диалог полководцев.
           - Ну, я, ничтожный.
           Когана поразила наглость пляшущего на коне юнца. Но ещё более диковинной казалась малость его воинства. Не серьёзно как-то всё это. По-мальчишески.
           - Ты, - на стременах вставая, яро крикнул Святослав,- с вятичей моих дань берёшь, конежор поганый?!
           Бродя ловкий, опередив толмача козарского, слова князюшки однако так перевёл, что коган, плечами широкими лениво пожав, ответил как ни в чем не бывало :
           - А чего же с них не брать, с тех твоих вятичей? Которые в лаптях, всегда кому-то платят. А которые в сапогах, всегда с кого-то берут, вояка ты без войска!
           Это он на малую дружину Святослава намекнул, коган козарский.
           К чёрной, как ночь, гриве на миг припав, Святослав свечой четвертого вороного вздыбил. Крикнул весело, а дружина ответила ему молодецким хохотом:
           - Прощайся с сапогами – на тот свет босиком ходят!
           Бродя и перевести не успел, как князь с коганом сшиблись
           Святослав, кстати, никого в поединщики специально не готовил. У него все были поединщики. А сам он -   аж пуще всех. Главной радостью в жизни было для него – первым начать бой, чтобы последним из него выйти. И – меч в землю! И – пир безудержный-безоглядный! А чтобы ночью у костров победных никто не напал, - это же  просто: побеждать надо так, чтоб нападать было некому…
           Да, не сумела ты, Олюшка, выбрать сыну позднему, сыну любимому невесту по сердцу. Необузданное, как жар молодого костра, оно всегда само выбирало себе и цель, и средства. 
           Зато учителя-воспитателя углядела верно.
           И он, Асмуд, варяг мудрый, сказал недавно молодому князю, ученику своему, навечно лучшему: «Выросли твои крылья, внук Рюрика. Лети! Не будет тебе в бою равных, ибо две крови в тебе сошлись: Севера и Юга… Только глаза твои меня пугают, великий князь: нету берегов в глазах твоих, Святослав. Я, конечно, не волхв, чтобы предсказывать. Но боюсь, можешь плохо кончить…»
          И юный вождь юной Руси ответил, пряча синие молнии в очах своих, чтобы учителя не обидеть:
          - Ну что ты, дядька Асмуд, всё о берегах да о конце? Дай сперва начать и никому не равным стать! А потом – где наша ни пропадала? Вечно жить всё равно нельзя, а если уж падать, так с коня вороного…
          Боевые жеребцы поединщиков гулко ударились грудь о грудь, яростно вцепились друг другу в шеи желтыми зубами. И они, человеки,  ударились грудь в грудь медно, подобно коням своим. Сталь мечей взвизгнула, высекая искры, даже среди бела дня видные.
          - Наш взял! – взревела Святославова дружина.
          Передовые ряды ещё не успели сшибиться, а юный князь уже держал над собой царька козарского, с коня сбитого, безмечного. И голос его, казалось, звенел над всей танаисской степью:
          - Молись, конежор!
          - Какому богу? – не понял козарин, в державе которого фантастически для тех веков образом на равных сосуществовали все три главных религии мира:  ислам, христианство, иудаизм.
          И Святослав крикнул под оглушительный хохот любимой дружины -  дружины удальцов, которых сам с мальчишеских лет растил, растя и мужая вместе с ними:
          - Всем -  сразу! Яхве, Магомету. И тому, которого Иуда предал: поглядим, который тебе поможет!
          О, смех перед боем, смех товарищей, беззаветно любимых,- ты ныне и присно для князя-сорви-голова, - слаще самой победы. «Весела дружина моя хоробрая,- усмехнулся Святослав, кулём бросая когана под мечи.- Но пусть то будет смерть моя, когда ты надо мной, князем своим, засмеёшься…»
          Хотя – что такое  Саркел: селище убогое!
          Уже отпылал им вслед огромный волжкий Болгар. Уже пал Итиль гордый, восточными дарами от крылатых витязей Святославовых не откупясь: серым пеплом стал.   
          Они штурмуют Семендер!
          Тот вожделенный Семендер, что в детских снах Святославу грезился. Ещё когда он только рвался, только карабкался, только мчал нетерпеливо к долгожданной поре своего мужества.
          Не сбрехали когда-то купчишки, рассказывавшие и мудрой матушке, и папаше сквалыжному о роскошах града козарского. Очень зарился папаша на плод сей, да не по зубам оказался…
          Дивно красив Семендер!
          Зелен, плодообилен.
          Золотом горят луны мечетей его бесчисленных. Червонеют солнцеподобные купола христианских храмов его. И синагоги хитрые, видом скромные, тоже всяческих сокровищ несметных полны.
          - Други мои, это я – ваш Святослав: на копьё Семендер!
          Так красив град козарский,- где словно в некоем странном забытье мирно сосуществуют три веры, гордые своей единоистинностью,- что вроде и бить-крушить его жалко.
          А как не крушить?!
          Тысячи россов полегли здесь совсем недавно. Посланные на позор и убой папенькой неумелым.
          «Нагнаны – и разбиты», «нагнаны – и вновь разбиты». Да уж говорено…
          Вон как сады его баско цветут, Семендера.
          А почему?
          Кровью нашей политы!
          Путь к сердцу удальца через слово лежит жаркое. Это Святослав знает прекрасно.
          - На копьё Семендер! Штурм, россы!!!
          И вот уже позади сады-виноградники, благодатным кольцом окружающие город обильный. Они не то, что разбили,- буквально смели передовые козарские отряды, пытавшиеся задержать варяго-антов на дальних подступах к главным стенам. И тем смягчить сокрушительность удара странного воинства, у которого нет ни шатров, ни обоза с продовольствием. И  тем дать возможность гарнизону хоть как-то подготовиться к обороне. Ибо лишь вчера примчал гонец словенский к воротам Семендера, оря с наглостью невиданной:
          - Идём на ны! Ждите Святослава Удалого!
          «Ты журишь меня, матушка мудрая, что я веду себя как отрок несмышлёный: без хитрости с хитрыми? Ничего ты не поняла бабьим своим умом! Они не успеют даже прошамкать ответ на мой вызов войлочным языком своим, как я уже их стены штурмовать буду. Стремительность  – вот высшая хитрость боя!»
         

                *

           - Братья?! Даёшь Семендер!
           Спрыгнуг с коня, Святослав, как всегда, - в первых рядах штурмующих.
           Князь-вихрь!
           Белая рубаха юного отца российского спецназа распахнута на широкой, вздыбленной колоколом груди.
           Она для дружины как знамя!
           Мокрый от пота чуб прилип где-то за ухом. Широкий, чуть приплюснутый нос кулачного бойца свирепо напрягся крыльями резко очерченных ноздрей. В огромных глазах – синий огонь.
           - Ребята, берегите лысого!- чуть подотстав, орёт Бродя варягу Туру, чьи светлые кудри мечутся где-то одесную сверкающего мечами Светослава, и дружбану своему главному - Будимиру, мощно орудующему ошую князюшки огромным боевым топором.-  Прикрывай, мужики, чубатого!
          Да только попробуй прикрыть барса в прыжке. Попробуй от него не отстать…
          Скорость - хитрость его. Она же – и шлем, и кольчуга: доспехи княжеские Святослав носил, кажется, только на общедружинных смотрах. Там был он князь. А здесь – боевой товарищ.
          Ты прав Асмуд: страшен в рукопашной схватке неукратимый ученик твой. И верно, что слились в нём две крови, Юга и Севера, став живым огнём первого рыцаря европейского Средневековья.
          Иду на ны!
          Они – на стенах. Ворота  взломаны. Они – в городской черте.
          Два меча в руках Святослава подобны сверкающей сфере, вокруг которой –  кровь и смерть. А как же: кровь и смерть врагов! То, что умел делать когда-то неведомый миру сохаг Селевк, давно стало обычной нормой сотен витязей Святославовой дружины, где не удальцу просто делать было нечего.
          - Даёшь Семендер!
          Это - он, перекрывая голосом звонким грохот и ярость боя.
          - Береги его, ребята!
          Это кто-то из тех, кто всегда рядом.
          От белого здания с колонами, напоминающего культовое сооружение иудеев,- а сыны Израиля у козар, напомним,  как у нас варяги, советчики и управленцы,- к прорвавшейся  в пролом ворот первой горстке россов, как всегда, во главе со Святославом, устремляется сотня воинов.
          По тому, как сверкают их доспехи, видно: это один из отрядом гвардии Семендера.
           Да, развратила и обмельчила ты род людской, пещаль огнестрельная!  В эпоху меча тот, кто с ним, как Святослав, родился, и один в поле мог быть воином. Такие чудотворцы, как Куденич, впятером вообще на всю рать половецкую выходили и бились с нею часами. Таким был и второй Рюрикович.
           - Воевода – мой! – заприметив огромного воина, бегущего во главе бегущих, кричит князь-вихрь.
           «Отец Перун…- молит Бродя, зная, что во время поединка чубатому никто помогать не вправе.- Подсоби ему хоть ты, укротитель молний, одолеть верблюдягу этого !»


                *


            О князь наш любимый, кто же ты?
            Не только мы, уже весь мир знает, что не Перун и не Сварог есть бог твой, а дружина братская.
            И всё же – кто ты?!
            Почему так люб тебе юг, всего-то второму из Рюриковичей, с которого, казалось бы, не должен сойти хлад норвежских фьордов? Неужели ты – сын нормандской девы Ольги и викинга Игоря!?
            Почему же так пристало тебе имя словенское? И чуб этот, оселедок, который на голове северянина даже представить странно? И эта страсть драться без лат в настежь распахнутой белой рубахе?
            Чьих ты кровей будешь, лучший парень древности нашей?!
            Хотя – ладно.
            Оставим.
            Идёт бой.


                *


            Святослав только что сразил в коротком и жестоком поединке огромного воеводу Семендера.
            Они рвутся к сердцу города!
            Хотя бой кипит ещё и на широченных стенах, откуда с адским шипением на головы лишь лезущим по штурмовым лестницам льётся расплавленная смола.
            Перекрывая проклятия умирающих и радостно-грозный рык штурмующих, голос Святослава воистину гремит над кровавой сечей, уже распростёршей окрест грозные крыла свои.
            - Братья мои любимые, я дарю вам град этот: он ваш! Золото, вино, девы – всё ваше!
            Вскочив на мраморные ступени то ли храма, то ли ратуши, откуда несколько минут назад на них ринулась сотня отборных воинов, Святослав кричит, перекрывая какофонию боя и держа над собой огромную голову  семендерского воеводы:
            - Какое счастье…
            Свист стрел, которые пущены в князя со стен ещё живыми защитниками последнего города  Хазарского коганата, подобен свисту ястребиных крыл. Их тысячи! Они летят отовсюду!  Но те, кто с ним с детских лет, уже прикрыли неукротимого чубатого своего плотной стеной щитов и тел своих.
            - Какое счастье, что мы…
            Кровь из перерезанного горла козарского военачальника ручьями льётся на белокипенную рубаху разгоряченного боем Святослава. Единственный знак его отличия от других в родной дружине исчезает: белое становится алым. Юный князь стряхивает с лица своего чужую кровь взмахом лобастой головы.
            Рубаха вместо кольчуги – это психологическая победа антов над варягами, вольного юга над строгим севером: теперь и они, бывшие короли морские, во время рукопашной всё чаще бьются в одних портках.
            Бой стихает на глазах.
            Штурмующие уже смели защитников со стен. Ворота распахнуты. Город взят.
            Отовсюду слышится странный звук. От нарастает, поглощая собой другие. Будто о пол бьют чем-то большим и мокрым. Это победители, мстя за недавнюю гибель под  стенами сими  тысяч россов, сбрасывают со стен  мёртвых и полуживых защитников Семендера.
            Как сбрасывали недавно с этих же стен неумелых дружинников Игоря.
            Коганат ещё не знает, что начался последний час его истории. О, это ты, жестокое Средневековья планеты! Здесь не прощают. Но тебя  ведь  предупреждали: «Иду на ны!»?
            А Святослав – звенит, держа над собой голову последнего козарского воеводы:
            - Братья! Удальцы мои! Какое счастье, что мы -  россы!!!
            И вот Семендер уже на коленях.
            И косы его смоляные, что ночи черней, по коврам персидским, по коврам роскошным вьются.
            И уже не кровь течёт на белокипенную рубаху князя юного: алое вино победы. На кровь похожее.


                *


            Воинства такого Русь ещё не знала. И мир не знал.
            Это была не могучая, но неповоротливая глыба времён Рюрика. Которую новгородцы сперва дрекольем со своей земли выперли, а потом назад с поклоном вернули:  идите и княжьте.
            И даже не огромная рать Олегова. С её тысячами по-бычьи упорных, но мало искусных мужиков-лапотников. Которые были этаким тыном, оградой на всякий случай, вокруг грозной, но по-прежнему неповоротливой и малоподвижной дружины во главе с Руальдами, Фарлафами, Бидульфостами, Веремудами и прочими молчаливыми длинномечными Труанами, норвежскими тренерами нашими.
            С их непробиваемыми латами. С их неспешной, как стылая вода Севера, поступью. С сотнями – тысячами!- ладей посуху. Которыми можно было запугать разве что ожиревшего от роскоши и всяческих гастрономических излишеств царьградского грека…
            Здесь всё было иное!
            Из языка Святославовых удальцов исчезло даже само слово обоз. Там – обоз: за высокими стенами городов вражьих! И злато там, и вино. И подруги на час верные в бусах многоцветных.
            На которых зелёные, те пусть дома сидят да из-под рученек белых вдаль смотрят, рать родную с очередной победой и добычей несметной дожидаючись.
            И никаких этих «надёжен в чёрную годину мужицкий кованый топор»!
            Тот, что в лапищах Будимировых драгоценную спинушку Святослава прикрывал, даже не знает, что такое дерево: с детеских лет своих топориных исключительно по головам людским работает.
            Профессия у него такая, у топора:  врагов Руси истреблять!
            Да и какая ещё в хренах псячьих может быть «чёрная година» при таком князе? Только вели, только свистни, чубатенький,-  любому годину-судьбину черней чёрного сделаем!
            Мы до урны с прахом своим  - твои.
            Ты нас для вечного боя растил, князь-орёл…
            Воистину, это была дружина удальцов!
            В которой все – поединщины.
            И сам Рюрикович – первый.
            Дружина, не проигравшая ни одной сечки!
            Хотя и погибшая.


               
                II


             Весна ранняя.
             Они идут высоким берегом Днепра.
             Около сотни худых, оборванных людей.
             И – конь. Вороной, но грустный.
             Время от времени тяжело вздыхая, конь устало шагает рядом с широкоплечим человеком в ярко-белой рубахе.  На гордом, мужественном и ещё молодом лице которого кто-то насмешливо и странно «расположил»  глаза смертельно уставшего старика.
             Это великий князь россов. Любимый сын мудрой Ольги. Доблестный вождь одной из самых блистательных дружин планеты. А также муж-любовник Ольниной рабыни: ключницы Малуши.
             Да, это он, второй Рюрикович истории нашей. Святослав Игоревич…
             Мы сказали «великий князь».
             Это по титулу его изначальному. А по факту нынешнему?
             Увы-увы: бывший он великий. Ныне же он Руси уже почти никто.
             В стольном Киеве,- который Святослав не любит: там ему скучно было,- сидит на престоле сын его Ярополк, безликий и серый в деда. На землице Древлянской, где когда-то был позорно убит за жадность первый Рюрикович, якобы правит другой сынок : Олежка -  бледная копия того,  кто имя сие строгое на Руси прославил. Но это - цветочки!
             Он, Святослав Первый, Святослав Удалой, Святослав Грозный, сделал всё,- в смысле, «принял» все хозяйственно-административные меры, - чтобы один его сын был вскоре убит другим, а потом чтобы сам пал под братским ножом, аки агнец жертвенный. Принял, конечно же, без злого умысла и по идее с другой целью!
             Но ведь руководить – значит предвидеть?
             Сложный вопрос, потомки милые. Великий полководец и писатель Юлий Цезарь тоже был посредственным администратором. А для Святослава это был вообще нож в сердце: хитрить, «работать с кадрами», создавать конторские структуры. Князь-рыцарь, он это просто презирал.
             И если то, о чем мы сказали выше, вскоре произойдёт в стольном граде Киеве, то со второй столицей юной Руси, с Новгородом Великим, он вообще не понятно что сотворил, отец спецназа нашего.
             Сейчас, когда идёт Святослав по берегу Днепра с остатком своей крылатой дружины, в Новеграде на княжеском троне пацан его несмышлёный сидит:  Вовка, сынок его левый, по шальной и страстной любви между битвами победными зачатый. Ну, знаете ли, дело молодое! Крепче надо было ключниц своих в светёлках на ночь запирать, матушка прозорливая, Ольга мудрая.
             И всё же лично он - даже он!- никогда бы не пошёл на такую весёлую шалость: посадить на новгородский княжеский трон рабичича. Уломали его, как ни странно, - сами новгородцы.
            Дело было уже перед балканской авантюрой Святослава. С которой он сейчас возвращался.
            Смекалистые и богатые плотники, завалившие всю тогдашнюю Европу русской пушниной, ударили челом великому князю ( тогда он был при этом титуле реально)  и сказали едва не хором:
            - Святослав, дай и нам Рюриковича!
            Мысли о том, что,  дробя на сыновние уделы монолитную Страну Городов, любимый князь тем самым начинает её путь к будущей гибели, надо понимать, ни у кого не было. Богатая и самоуверенная, юная и воинственная Русь не видела для себя под Луной никакого грозного противника.
            Да только ли она не видела!
            Как там сказал Ибн Фаллан, увидев русских купцов на Волге? «Никогда  не встречал столь крепких людей -  высокие, как финиковые пальмы, светловолосые и румяные. У каждого мужчины свой топор, меч и нож, которые всегда при нём. Они богатейшие из созданий Божьих».
            Это о купчишках-то!
            Легко представить, как выглядели отборные дружинники Святослава!
            В связи с комплиментом Фаллана автор просит обратить внимание лишь на одну деталь: мы уже стали светловолосыми. Викинги, которых мы весьма быстро растворили в себе, пошли нам  на пользу…
            И Святослав, будучи тогда в прекрасном расположении духа,- ибо полное уничтожение Хазарского Каганата, государства-паразита, не только Русь, но и весь мир зачтёт ему в вечную заслугу,- так с улыбкой ответил делегации гнущихся под соболями-куницами новгородцев:
            - Да зачем он вам? Вы же сами без князей лучше всех всё можете, птахи вольные!
            - Тогда и боги нам  з а ч е м , Святослав :  они за нас не воюют, не торгуют, не плотничают, а мы им – молимся. Князь – он же как пуп на брюхе :  вроде и смысла нет, а указывает, где середина.
            Святослав расхохотался, что делал не часто:
            - Молодцы! Привыкли на своём Вече зубоскалить! Ну, может,  раздумаете, подумав?
            Но те, как быки, упёрлись:
            - Дай нам, княже, крови твоей князя – уважь Великий Новгород!
            И сказал тогда так Святослав новгородцам настырным. Будучи уже весь в думах-планах о битвах с Империей, авантюрных и Руси молодой не нужных. Сказал, как всегда, честно.
            - Да я бы рад, мужики, но где взять? Эти соплегоны,- Святослав имел в виду сыновей своих Ярополка и Олега,- идти к вам не хотят:  шибко, видишь ли, им там сиверко, на Ильмене. А кого ещё? Не настругал я больше пацанов, плотнички… Может, вам посадника хватит? Вы же сами вон как ловко правите!
            - Рюрикович Великому Новгороду нужен,- быковато твердили плотники.- Кто твоего деда великого во славянство править позвал? Не ленивые же поляне, которым только галушки со сметаной жрать,- мы, князь, позвали! Устами Гостомысловыми. Давай, Святославушка,  хоть Володьку твоего, что ли: негоже Новгороду без Рюриковича – вроде как от самой Руси откалываемся…
            Крепко потёр тогда князь-воин крутой затылок. Вот это плотники озадачили!
            С одной стороны, его, конечно, в Володьке плюгавеньком кровь: Рюрикович пацанёнок этот. Но, с другой, ведь и правда, рабичич!  В Малушеньке милой, мамкиной ключнице, зачат. В ладушке волоокой, как полянская сметана, белой. Которую под старость суровая Ольга, - чему Святослав в душе от души потешался,- готова была испепелить аки последнюю блудницу. И не решилась этого сделать, лишь опасаясь крутого, чтобы не сказать бешеного, нрава любимого сына.
             - Давай, чего там, Володьку! – настырничали вечно вольные в выборе своём  вольные новгородцы, сомнения Святослава, разумеется, понимая, но не разделяя их.- Главное, князь, зерно, а не лукошко! Да и глаза у него, хоть и детеск, какие-то понимательные…
             И Святослав смирился, плечами широкими пожав:
             - Берите. Только чтобы потом пацана мамкой не тыкали – языки вырву!


               
                *

             Да, никто он теперь тебе, Русь.
             Но слишком горд, чтобы идти к кому-то с поклоном или покаянием.
             И не до того сейчас, чтобы каяться.  Надо быстрее дружинушку свою, в чужих боях за понюшку табака полёгшую, свежей росской кровью пополнить. Ибо понял он постепенно эту истину, ему ненавистную: побеждать можно и с малой дружиной, а вот княжить-царствовать – нельзя…
             Глаза Святослава, берегом Днепра со товарищи идущего, кажутся совершенно чёрными. Как и думы.      
             Куда ж синева делась?
             Как в песочек ушла.
             Вот тебе и мужицкий кованый топор, орудие для витязя презренное! Оторвёшься от него – вроде над бренностью  серых будней воспарил, а оказывается – от родной земли оторвался.
             Святослав рывком распахнул ворот белой рубахи.
             Холодно. Весна ещё совсем ранняя. Почему же так тяжко?
             А потому тяжко, что понимает князь: удальцов таких, которых он с бубочек на мече натаскивал, с конца копья кормил, ему уже ни в каких Киевах не набрать. Такие сами не родятся…
             Да, не узнать князя-вихря в старце тридцатилетнем. Какие там синие молние в очах!
             Тонко подметил грек Цимисхий, а Лев Дьякон красочно то записал, что было в наружности Святослава после грандиозных по размаху и таких же по нелепости битв с Империей «что-то мрачное и свирепое». О чего им не быть? Освирепеешь, коль вдруг поймёшь, что не на ту карту жизнь всей любимой дружины поставил. Ну, понятно, и свою собственную жизнь – тоже.
             Во имя каких же звёзд, земных или небесных, покинул он Русь, бросив на произвол судьбы бабку с внуками -  мать свою с сыновьями своими? Ведь  уже  во время первой его дунайской отлуки они едва не стали рабами печенегов поганых! Неужто всё это было лишь во имя сладкого заморского вина да девок чужеземных? Во имя пустой славы, звучавшей всё больше на иных ему языках?  Да 15 кентанарий золота от Калорика  лукавого ?  «Чучело деревянное,- мысленно, скулы сцепив, вопрошает Святослав кумир Перуна, которого никогда в сердце своём всерьёз не держал, беззаветно веря лишь своей крылатой дружине,- скажи, если ты, и правда, бог, а не полено, чего мне в жизни не хватало,- ума или счастья?!»            
             Святослав понимал, что уже сполна заслужил то единственное, чего боялся на этой кровавой земле:  грозный смех своей дружины -  в собственный адрес. Он заслужил его уже тем, что, хотя вчистую они на тех Балканах не проиграли ни одной сечи,- даже когда бросались в одиночку на десятерых!-, однако фактически были за эти годы не спеша и планомерно перебиты.
             Да,  не уменьем их взяли: числом и измором!
             Но главный итог бесчисленных балканских побед от этого не становится легче: тех, кто радостно -ликующе  штурмовал когда-то с ним Семендер, - «Какое счастье, что мы россы!»,- уже почти нет.
             Заслужил он смех своих товарищей ещё и тем,  что соврал-таки первый раз жизни,-  громко соврал, публично, неуклюже!-, сказав грекам, что в его-де войске двадцать пять тысяч клинков, а не восемь, как было на деле. Да и то лишь в самом начале стремительного похода.
             И бескрайняя Империя,  коль целых двадцать пять тысяч, двинула против них всю свою армаду!               
             Однако, может быть, более всего заслужил он кару быть осмеянным товарищами боевыми за совершенно не похожее на него – на Святослава Удалого! – метание меж Белобережьем и Порогами днепровскими. Теми Порогами острокаменными, к которым он вновь ведёт сейчас остатки своей дружины.
             Ведёт как отчаянный волк, ринувшийся на флажки…
             Что же случилось осенью прошлой? Он испугался печенегов?  Он, чей главный изъян – полнейшее, зачастую самоистребительное отсутствие всякого страха?!
             Другого он испугался: своего нетриумфального возвращения в Киев. Который  высокомерно покинул ради чужих красот и шумной заморской славы, познанной им сполна.
             Кем придёт он к трону сына своего серого, сына слабого – Ярополка? Которого никогда не любил.
             Просителем?
             Искусителем?
             А может -  свергателем?!
            Да, не от печенегов презренных спасался он в Белобережье месяцы студёные: от себя самого прятался. От Того, кто вдруг понял, что к тридцати годам нет у него на этой земле в сущности никакой Цели. Ради которой стоит побеждать и даже вообще жить. Какое страшное открытие: всё, что по Судьбе, ты - сделал.
             И ты – исчерпан!
             Хотя физических сил в тебе ещё на десять Коганатов…
             И вот зима в чужеградье позади.
             Не зима – просто-таки зимовье какое-то полузвериное. 
             Дурнодумное.
             Полуголодное.
             Полупьяное.
             Всех коней пожрали. Один остался: княжеский.
             Как всегда, вороной.
             Но Святослав верен себе: он не может ехать, когда другие идут. Не может пить, когда у других жажда. Не может есть, когда товарищи голодают. Высший титул для него на земле этой горькой -  быть членом своей дружины, а высшее братство – боевое. Он Великий князь в белой рубахе…
             Со Свенельдом уже распрощались. С вечным воевой юной Руси, который ещё Олеговы полки водил.
             Честно, по-братски разделили перед расставанием со старым служакой всю оставшуюся после шумных дунайский побед «живую силу». Чуть живую, вернее: те, чьим именам сиять меж звезд достойно, еле бредут сейчас высоким берегом Днепра. Втянув пустые животы. С чёрной, как и у него, тоской в глазах.
             Куда идем, князь наш, навсегда единственный?- вопиют глаза эти.-  Кто нас в граде стольном ждёт? И что граду тому скажем ?  Мы, которые сами от него отвернулись!
             Невыносимы думы такие орлам Святославовым…
             - Бери, старина, ту сотню, а я эту возьму: с Бродей-кифаристом,- сказал князь в час недавнего расставания воеводе своему верному.- И не надо, Свенельд, никаких мудрых советов! Идите степями, а мы – водой. Если придёте первыми, а мы и вторыми не придём,- князь неожиданно рассмеялся небывалости собственных слов ( МЫ – НЕ ПРИДЁМ!?), но глаза его так и не заголубели,- расскажите народу русскому о нас покрасивше: померли, мол, с музыкой. Это уж я тебе, дядька Свенельд, гарантирую! Но раньше времени нас не хороните,- возвысил голос князь-воин.- Курю поганого мы и на тощие брюха побьём! А не побьём, значит нам уже нечего делать на земле на этой…Ну, почеломкаемся, Свенельдушка, на расставанье? Проведи их дикой степью живыми. Я тебе верю, старина: ты всегда служил Руси честно…
             Под вечер нынешний до грозных порогов днепровских оставался один переход. Когда солнце стало в родную реку устало падать, из трав сухих-диких, зиму студёную стоя выдержавших, появился конный отряд печенегов. Разведный, надо понимать, отряд. На что, мол, вы тут ещё гожи, россы неверные, недавно грозные, а ныне полудохлые?  Сразу вас всех добить или сами помрёте?
             Не сговариваясь, крохотная дружина разомкнулась, якобы в испуге, на два крыла. Впуская в межкрылье своё отряд лоснящихся от бараньего сала всадников. А потом в миг сомкнулась.
             В тощих руках Святославовых воев яростно сверкнули мечи. Всё было кончено в считанные минуты при гробовом молчании. Орёл и раненый грозен…
             Господи, к нам на Русь из дальних стран идущий!  А ведь это была последняя победа совершенно блистательной  дружины князя-вихря, князя-факела. Князя-язычника, веру твою сложную не принявшего.  И если Ты за то его на смерть раннюю обрекаешь, то чьими мечами?!
             Конину пекли кое-как на углях невеселых костров уже в густых весенних сумерках. Доселе небрезгливому, совершенно непривередливому в еде Святославу дух печенежских кобыл показался мерзким.
И он велел сидевших у самого большого костра:
             - Заколите моего вороного.
             - Ты что, князь?!
             - Заколите-заколите: мы теперь все – пехта.
             А когда трапеза закончилась, сказал Броде, бывшему, как и Будимир, всё ещё живым, хотя сплошь покрывшемуся к своим тридцати белыми и прочими шрамами:
             - Кифарник, а кифарник? Сыграй нам подушевней!
             Последняя Святославова сотня содвинулась братским кругом. Притихла, ожидаючи. И вот уже летят-плывут-льются над Днепром слова на лёгких крылышках кифарных.

                Мы идём и не чуем земли под собой.
                Наша жизнь – это вечный поход или бой.
                Для кого зеленеет трава-мурава?
                Для кого облака и деревьев листва?
                Мы идём через вечный мучительный бой –
                И кровавую пену несём за собой…

             Начавший было подпевать, Святослав вскинул бровь:
             - Э-э, брат Бродя? Ты когда жидовскую эту панихиду сочинил? Раньше я меж песен дружинных твоих такую что-то не слыхивал!
             И Бродя признался. Неохотно, сердце скрепя:
             - После Дороскола…
             Князь помолчал. Долго и задумчиво.
             - Ладно, - сказал наконец.- Разобьём завтра Курю, - наверняка он там, змей подколодный, у Порогов таится,- и по домам! Старые мы уже, да? Скоро по тридцать годков стукнет!  Будем просо сеять: Бродя – за сохой, Будимир-орясина – вместо коня. Во жизнь пойдёт: немучительная !
             Сотня засмеялась. Невесело, но дружно.
             Представить Святославовым удальцам такую картину даже сейчас было не под силу.               
             - Всё, братья!
             Велел князь.
             - Спать: перед боем отдых положен! 



                *

                СОН  СВЯТОСЛАВА

                В ту короткую ночь перед сечей у Порогов грозных Великому князю Руси,-  великому не только по реальному вкладу в судьбу Отечества, не только по мечте создать империю россов от Волги до Балкан, но едва не больше по яркости лика своего в нашей истории,-  причудился удивительно правдивый, без всяких придумок и фрейдистских иносказаний сон. Сон-хроника!
                Дивно соединивший в себе реальные события лишь во времени. Ему снился бесконечный,- бескрайний, как её любовь,- разговор с матерью. Ставший по воле сна единым и цельным…
                Даже во сне Святославу было мучительно видеть лицо матушки Ольги, когда она с ним говорила, пытаясь убедить в гибкой правоте своей. Княгиня грозной Руси, - в разные времена и великая, и
невеликая, но десятилетиями реально ею управлявшая,- она забывала в эти миги буквально обо всём: о титулах-званиях своих, о славе почти всемирной, о том, что перед её мудростью и красотой
преклонялись даже владыки Империи Византийской. Она буквально унижалась перед ним, сыном единственным и любимым, как ключница, как рабыня! Лишь бы донести до гордого сердца Святослава
то, что давно ею обдумано-решено, что было истинным светом в её сложной и вовсе не такой
счастливой, как кажется досужим летописцам, жизни.
                Мучительно видеть лик её было потому, что Святослав,- тайно любивший мать, но глубоко прятавший эту любовь за резкостью и грубостью врождённого воина,- заранее знал: что бы она ни
сказала, он не согласится ни с единым словом ее. Слишком уж разные они.
                В сущности, они были как две Руси!
                Одна – уходящая в капища и леса дремучие ( но так навсегда из нас и не ушедшая). Другая –
Русь светлая и златоглавая ( но так окончательно, если не хитрить, и не пришедшая).
                Знали ли они об этом, мать и сын? Чувствовали водораздел сей, пропасти равный?
                Нет у нас ответа…
                - Ты можешь всего лишь раз просто выслушать меня, о сын мой?!
                Они сидели вдвоём в гриднице высокой, затенённой от полуденного киевского зноя
тяжелыми занавесами искусно выделанного греческого бархата.
                Ольга, - хотя глаза её были полны слёз от упорного и жёстокого непонимания сына,- словно светилась изнутри таинственным, понятным лишь ей одной светом.
                А он…
                Как тяжки ему эти душеспасительные беседы!
                Тогда ещё шестнадцатилетний, но уже бурно рвущийся в пору своей мужской силы,
Святослав был весь в думах-заботах о своей дружине, подраставшей и крепнувшей вместе с ним.
                О небывалой, о крылатой кружине!
                В которой все могли выйти на поединок с главным богатырём любого врага.  И которая уже почти готова была лететь куда угодно по одному лишь слову его, по одному  лишь жесту.
                Его судьба уже стучалась в его дверь.
                О чём ты, матушка, сладко лепечешь?!               
                Каждый день для Святослава был сейчас похож на стремительный шаг ко взрослости. Его уже не мог одолеть на мечах даже искушённый дядька Асмуд. Он уже чуть не задушил недавно в запарке
Свенельдова сына и напарника своего по военным играм Люта, когда схватились они без оружия на
руках голых. А с самим воеводой, папашей Лютовым, - этой нестареющей машиной войны!-, он, Святослав, уже может биться на равных часами! Причем, снисходительно отдав Сведельдушке право выбора оружия: копьё – значит копьё, меч – пусть меч, боевой топор – можно и топором .
                Наблюдавшие за его последним боем юные гридни из ближайшего окружения сказали шепотом и с ухмылкой: «До Ивана Купала дед,- так дружинная молодёжь негласно именовала Свенельда,- поди, ещё продержится. А там, Слав, - не трожь ты его, Перуна ради! Пусть он у нас стратегией занимается…»
                В серо-голубых глазах Святослава играет едва скрываемая снисходительность к матери. Которая говорит-говорит-говорит. Словно кружева из слов сплетает.
                Сказы о том, как она перехитрила когда-то древлян и ещё кого-то, не вызывают у него никаких
иных эмоций, кроме плохо скрываемой скуки:  что ещё оставалось бедной женщине после того, как
воистину везде опозорился муженёк неудалый? Только хитрить-мудрить.
                - Сын мой возлюбленный…
                «Как она постарела!»- вечно спеша к своим птенцам дружинным, раздражённо жалеет
Святослав матушку, совершенно не замечая, сколь красива Ольга и в свои под шестьдесят особой,
словно выплывающей из таинственного ильменского тумана  зыбкой северной красотой.               
                - Я познала Бога истинного – и в душу мою навсегда вселилась необъятная любовь и тихая радость.
                Ну, началось!
                Святослав, юной силой полный, едва заметно, мать жалея, трясёт лобастой головой, словно пытаясь избавиться от досадливого наваждения.
                Пошло-поехало!
                - Да-да, я узнала. Я вижу Его. И молю тебя, сын: узнай и ты. Увидь его, Славичек, - и возрадуйся Божьему миру, в котором  не только сверк мечей и кровь, но и любовь… Руси мудрый правитель нужен, а суетный и безудержный воевода! Возрадуй Русь, сынок, не копьём, а мудростью…
                Ах матушка-матушка, всех перехитрившая.  Неужели ты не видишь, как кипит-клокочет
юное сердце моё от уже переполнившей его совершенно иной радости? Неужели не ведомо тебе,
что «святая» Византия и с крестом от меча не отказалась?  В чём же знаменитая мудрость твоя,
всемирно знаменитая княгиня Ольга, константинопольскими женихами обхаживаемая, если
ты не замечаешь очевидного?
                Небывалой силы подрастает дружинушка для Руси любимой. Небывалой красы и силы!
                Это я её ращу руками своими. Дружине моей не надо будет кого-то заманивать и с кем-то
хитрить, птичек невинных поджигая: полное презрение ко всякой хитрости – вот её «хитрость»,
доселе не невиданная.
                Но в душе Святославу всё-таки жаль мать. Несмотря на все эти, юному мужу уже не
приятные,- «возлюбленный», «любимый», «Славичек», которые он предпочитает слышать не из
уст старухи, а из алых уст молодых рабынь. И Святослав говорит матери во сне своём, как, впрочем,
говорил и в яви. Сдерживаясь, хотя и томясь невыносимо скучной для него беседой в гриднице:
                - Что же мне – одному, что ли, другой Закон принимать? Я знаю, как хохочет дружина над иноверцами. Ты хочешь, чтобы гридни мои и надо мной смеялись? Ты этого хочешь?!               
                Соболиная бровь Святослава резко взметнулась на лоб, высокий и загорелый. Ольга знала: это признак закипающего гнева в сыне любимом. Сказала, как можно вкрадчивей и мягче.
                - Крестишься ты – и они креститься станут. Они же любят тебя, сынок, как никогда никого из князей россов не любили.
                В глазах Святослава -  синие молнии. Сколько можно толочь воду в этой тоскливой ступе? Да прими иудейскую полуверу – и настоящая вера израильская в Киев придёт. Где же твоя хвалёная мудрость, Ольга: тебе что – дань проклятому Каганату Козарскому платить не надоело?!
                Настойчивой матери, её безграничная вера в новую веру и неудержимое желание обратить в неё всех и вся буквально бесили юного князя.
                - Любят, говоришь… -  как хорошо, что в гриднице полумрак и она не видит презрения и ярости в глазах сына.- А ты не подумала о том, что они меня ТАКОГО любят?  Где же прозорливость, матушка, о которой все талдычат? Гридни возненавидят меня, если я ТАКИМ быть перестану! Я не для того крылья орлиные дружине своей растил, чтобы она поклонялась хилому и беззащитному богу, которого ничтожные людишки – стадо! толпа!- распинают на деревянной перекладине вместе с татью последней.
                - Славичек-Славичек, побойся Бога!
                - Не называй меня так. Слышишь? Я всё сказал…   
                - Ну, хорошо-хорошо,- Ольга расплакалась, видя, как уплывает последняя надежда.- Открой глаза свои, сын:  язычество изжило себя -  вы поклоняетесь дереву, топором струганному!
                - Мы поклоняемся Товариществу своему боевому.
                - Это прекрасно. Но этого мало… Зри на Империю: она сильна не столько мечом, сколько Верой Новой. В которой – и глубина, и красота, и любовь. И клей – да-да: и клей!-, государство скрепляющий…
                Святослав резко вскочил с кресла, бархатом обшитого.
                - Ты отдаёшь отчет словесам своим? У них к нам -  любовь: у греков – к варварам?! А разве не ты в их гавани неделю, как побирушка, торчала, высокого приёма ожидаючи?  Русская княгиня!  Это они «возлюбили» тебя таким унижением и позором? Что ты несёшь, мать моя?!
                Синие молнии буквально рвутся из Святославовых глаз.
                - Я думал, что мне только за папиньку расплату с козар предстоит взять. Ан нет:  оказывается, ещё и маменька в предбаннике грецком успела нахолопствовать! «Новая Вера»… Да, я согласен, что она – новое оружие Империи. Но оружие есть оружие. И ничто иное… Неужели ты не видишь, что Царьград уже плохо держит меч в жирных руках своих? Вот и решил покорять окрестных дураков Верой! Именно – покорять, а не братствовать, как ты намекаешь, с ними : на мече они Крест несут! На мече остром…
                Ольга не сушит слёз. Ибо понимает, что это в нём навсегда.
                В нём всё – навсегда! Как в глыбе каменной.
                Увы-увы, таков он, плод любви её тайной. В миру Игоревич.
                Высоко взлетит сын её мечом своим.
                И на меч рухнет.
                Бесполезны речи сии. Ибо не просто ни одно из слов её не убеждает его: он гневно не верит ни одному её слову. Подозревая подвох и посягательство на то, что для него дороже самого Божьего Мира.
                Для него ведь, и правда, не Перун есть бог главный -  Дружина!
                Которую, кажется, лучше вовсе не трогать, чтобы навсегда и совсем не потерять сына своего гневливого. Отца будущих внуков её. Пусть будет – как будет…
                А сон летит, летит, летит!
                Первый и последний сон Святослава в жизни его земной.
                Когда-то, случайно узнав, что любимому ученику его сны не снятся вовсе, мудрый дядька Асмуд головой покачал: «Это не хорошо, княжич. Волхвы говорят, кто не видит сны – мало живёт. Учись сноведениям, Святослав: великий князь Руси должен жить долго!»
                На что второй Рюрикович лишь рассмеялся в ответ: «Лучше я буду учиться бодрствовать за счёт бабьих снов. Правителю Руси  не долгая жизнь нужна -  яркая! А кто занят наблюдением снов, дядька Асмуд,- тот и в яви спит…»  Наверно, это ближе к истине, чем болтовня волховья.
                Кстати, говорят, будто Святослав спал в сутки не больше четырёх часов. А тех, кто любил дрыхнуть больше шести, - в дружину свою знаменитую не брал вовсе.
                Они ведь, он и гридни его, готовились жить ярко. Молниям подобно.
               

                *


                Где я ? Что это - меня окрест?!
                Балканы, князь.
                Зачем я – здесь?!
                Это не вопрос.
                Зачем Искандер – в Индии, Цезарь – в Африке?
                Затем, что, как и они, не любишь ты тратить время на сны: бежать и скакать, лететь наяву – твоя стихия. Таких не переделаешь мамкиными речами. Их может остановить лишь смерть…
                Сонь-тоска, ИДУ НА НЫ !



                *


                Опять бой.
                И снова – бой, покой им и не снится!
                Как нож в масло, входит дружина удальцов в огромную тушу греческой армии.
                Много греков -  много трупов.
                Опять, что ли, победа?
                Опять.
                Аж в глазах от них рябит, от тех побед. И наяву, и во сне…
                Пир!
                Белая рубаха в красном вине. Весёлая визготня девиц на чужеземных языках. Как они, однако, любят победителей! И как мало нужен для общения с ними толмач. Что тут «переводить»? Всё ясно!
                Пей-кифарь, Бродя: в качестве переводчика с иностранного ты сегодня на хрен нужен…
                Но что за всадник одинокий скачет от горизонта к гульбищу антскому? И наяву, и во сне.
                Так приближается Весть судьбоносная.
                «Это уже ты – Варда Склир?»- спрашивает сквозь сонную сутемень Святослав скачущего от горизонта. Нет, ещё не Варда:  Варда ещё впереди.
                Что же ты так быстро скачешь, всадник-весть?  И почему бросаешься на выю, - хотя во главе стола пирового сам-я сижу, не мне, а перводружиннику моему, толчаву и кифаристу Броде?!
                Тот подводит юного всадника к Святославу.
                И Святослав думает (во сне и наяву), на юного Бродю и на Бродю постаревшего,- того, с которым они когда-то в длинных славянских рубахах без штанов бегали,- с улыбкой глядя:  «Похожи… Но как нас мало осталось – тех, первых! О орлы мои боевые, товарищи мои верные…»
                И, подведя Бродю юного, говорит Бродя стареющий князю своему Святославу:
                - Это сын мой.
                - Сын? Откуда? Почему – здесь!?
                - Гонец он, княже: из Киева.
                - Из какого ещё Киева?! – лобастой головой тряхнув и девку  черноглазую с колен смахивая,  вопрошает Святослав хмельной.- Говори толком, толмач: я тебе не переводчик!
                О боги наши деревянные, топориком струганные, забыл он, - пусть на миг, но забыл,- что есть град такой: Киев. Ещё не златоглавый. И там – мать его старая: княгиня Ольга. И сыновья его, ещё совсем-совсем, как щенята, детеские,- там : за Порогами днепровскими.
                - Это чадо моё: гонец из Киева! – возвысил голос Бродя, приученный, как и вся дружина крылатая, - самим же Святославом приученный!-, говорить с любым князем мира на равных.- Град есть такой: Кыем заложенный. Очнись, чубатый: беда с градом твоим!!!
                Мутные от вина глаза Святослава медленно наливаются пронзительной голубизной. Он всё чётче видит перед собой фантастически помолодевшего Бродю, который -  спит стоя.
                Пятерых коней, и все печенежские, загнал парень, день и ночь скача от Киева до Балкан, как Ольга и совесть ему велели. Пятерых! Пока нашёл, наконец, дружину грозного князя россов, давным-давно покинувшую Русь в поисках побед закордонных.
                - Что говорит отрок твой? Я слушаю, Бродя: я весь – ухо!
                - Вели немедля седлать коней, князь! – торопит кифарист горячий.- Всего не выпьешь и всех не перелапаешь… Беда у киевских стен, Святослав: печенеги! Пропади они пропадом, эти наши победы во славу Колокирову: матери и дети наши могут стать вечными рабами поганых, пока мы тут виночерпием. Очнись, орёл во хмелю: Киев, акромя нас, защищать некому!
                И с ужасом видит Святослав во сне своём,- ибо наяву никогда этого сам не видел, а об ужасе знать не знал,-  как мчат по степи великой к городу его юности несметные кочевники.
                Всё туго и тонко переплетено в этом грозном мире. Одних крыс,  южное брюхо Руси евших, ты, воин, уничтожил. А на месте государства паразитов, Хазарским Каганатом именовавшимся, - именно на развалинах его!-,  другие крысы жировать стали.
                Зря-зря,  князь крылатый, умную мамку не слушал!
                Тучи их теперь. Черные тучи, тех печенегов. И стрел калёных у них тучи. И щёлки их глаз горят алчно. И желтые зубы их щерятся. И конский топ сливается с людячьим визгом.
                А бабка с внуками, сынками твоими малыми, во граде Киеве почти одна!  Увёл ты, князь-сын, князь-отец, воев росских в дали неведомые. Некому не токмо град защищить стольный: некому даже весть послать тебе о беде неминучей, о гибели верной. Не рабичичами – рабами детки твои стать могут!
                Затворилась-загородилась, как сумела, Ольга старая в тереме княжеском. Внучат к себе крепко поприжала. И любимых, и даже Володьку презренного. Которого в иные, в мирные времена иначе как Малушевичем не называла. И то: какой, мол, он Рюрикович? Отродье рабское: Малки-ключницы ублюдок!
                Сурова бабушка Олюшка. Ох, сурова: соринку в чужой зенице видит…
                Да: поприжала, значит, мудрейшая из смертных, плачет слезами горючими. Богу новому, Богу светлому молится. Вместе с юными Рюриковичами, которых к вере греческой тайно приучает.
                А рабичич Володька, отродье блудное, даже пальчонки в крест не сложил, сволота этакая. Я, твердит, лобастый, как батюшка! И, знай, чучелу своему деревянному что-то в мерзкое ухо бормочет.
                Откуда и запомнил гадость эту, пострел? Сама Ольга никогда Святослава у кумиров черных не видывала: он с мальства на дружину молился…
                Вместе с княгинюшкой любимой плачут и киевляне немногие, что во граде осаждённом есть. И, плача да за соломинку цепляясь, припоминают: на той стороне Днепра какие-то ратнички второсортные, коих князь великий с тобой, как бракованных,  не увел, конечно, бродят, промышляя разбоем случайным и охотой.
Но как сообщить им о беде своей, если город со всех сторон печенег несметный, печенег проклятый  вонью своей обложил? Как ?!  А не сообщить – значит всем погибнуть. Или, что ещё гаже, сдать врагу срамному град беззащитный. И – поведут киевлян во главе с княгиней и княжатами на волосяных арканах в Степь неведомую.
                В рабство вечное…
                От лютого страха съёжился во сне Святослав. В яви съеживаться он не умел.
                Подумал, пот утирая холодный: неужели никто не оповестит пусть малочисленных,  но всё же вооруженных заднепровцев о страшной беде, над градом нависшей?  Не всё же я выскреб из резервов мужицких, что на Киевщине меч способны держать? Я же только лучших брал!
                Значит, немного осталось, по заречью без дела шляющихся …
                - Кто за Днепр пойдёт – ратничкам о беде скажет?
                Это Ольга киевлян пытает, которые малым числом ко княжескому терему, как к последней защите жмутся. Горожане остатные тогда в крепости-тереме обычно при штурме и умирали.
                - Я пойду! – парнишка княгине ответил
                Тот самый, который потом, перед Святославом пирующим стоя спал: сынок перводружинника Броди, кифариста и толмача. А также двухмечника вечного.
                - Я! Держитесь тут без меня, сколько сможете!
                И правда пошёл. Сказал – и пошёл. Прямо через многотысячного печенега, через гигантский вражеский стан, что гадюкой вонючей город обвил.
                Пошёл, как Христос по воде, будто посуху!
                Видел-видел Святослав картину такую чудную в роскошных дворцах дружка своего нового – Колокира лукавого.  Вроде бы идёт маленький, не грозный и не страшный Бог водою, словно пёрышко лёгкое.
                Идёт – не тонет!
                Придумают же иудеи:  ладно Перун не тонет, он деревянный; а как – этот ?
                Парень же Бродин не водою пошёл: бескрайним печенежским станом. Где тысячи тысяч его смертей, упившись кумысом, полулежали у огромных котлов с жирной бараниной. Перекрестился крестом новым,- много их появилось в Киеве, новообращенных Олюшкиных соверников; погонять бы надо, мельком думает во сне Святослав, да всё недосуг,- и пошёл прямо сквозь печенега.
                Идёт-приговаривает:
                - Воины Неба? А воины Неба? Где мой конь, воины Неба?
                На то он и сынок толмачий, чтобы в батьку родного, дома не живущего, но талантом наделившего,  с греком по-гречески говорить, а с печенегом – по-печенежски .
                - Правоверные: коня моего заблудшего не видывали? Как же мне,- печенегу чистых кровей, кровью всех врагов умытому! -, без коня можно быти?
                И отвечают ему печенеги, кумысом рыгая, полусонно-весело у чанов с бараниной развалившись и принимая его за своего соплеменника :
                - Спроси, мудак, мой ялдак, где твой конь. Ялдак – всё знает!
                И гогочут желтозубо, перед штурмом Киева отдыхая.
                А сынок Бродин, - пацан зелёный, хворостиночка бесстрашная! -, будто, и правда, коня искал, сквозь весь печенежский стан пройдя, не своего нашёл, а чужих в воду целый косяк загнал.
                И – бросился в реку.
                Летят-летят вослед стрелы калёные! Да поздно.
                Пока пьянь кочевая спохватилась, он уже треть Днепра сажёнками отмахал. А дальше кони его от стрел прикрывали. Некоторых печенеги всё же убили. Но с пятерыми он на тот берег вышел.
                Оттеснили тогда кое-как заднепровские ратники печенегов в Степь, в расчете на пьную дурь крича: «Святослав! Святослав! Заходи с тылу!» И подумали с перепоя кумысники: неужто великий князь россов с Балкан вернулся?! А когда сообразили, что к чему, залегли в Степи, в одном конном переходе от Киева, и стали готовиться уже к серьёзному штурму. Вот и поскакал Бродин сын и будущий новый Бродя аж на далёкий полугреческий полуостров. Настоящее росское войско звать…
                - По коням! - весть выслушав, крикнул Святослав.
                И тогда крикнул -  в яви.
                И сейчас – во сне.
                Но тогда они воистину летели на своих вороных и буланых.
                И устроили печенегам под Киевом небывало кровавую баню. И гнали их в самые глубины Степи, трепещущих от ужаса при одном лишь имени грозном –  Святослав.
                Никогда, ни до, ни после, не водились в тех ковылях бескрайних такие жирные, обожравшиеся человечины вороны. И  никогда так буйно не росла полынь, кровью людской улитая…
                Но это – тогда было.
                А сейчас, очнувшись с криком призывным от тяжелого сна на ранней заре,- от сна, который он не доглядел,- мгновенно вспомнил Святослав, что нет у них больше коней и седлать им некого. В голодном Белобережье ещё зимой поели, а его вороного и вовсе вчера вечером.
                Замер князь:  так грохнет ли, наконец, от смеха его дружина?  Ведь только шут гороховый может заорать пехоте «По коням!» Но – смолчали его удальцы, на днепровском берегу просыпаясь. Пожалели князя…
                Святослав приник ухом к стылой весенней земле.
                Ровно гудела землица родная: Пороги днепровские были уже совсем рядом. 


               
                III


                Послали лазутчиков. Те вскоре вернулись.
                - Князь, там Куря с тьмой поганых…
                - И что? Что – если их там тьмы?!
                Святослав метнул из глаз черные молнии.
                - Вернёмся в Белобережье чужих собак-кошек дожирать? Коней уже всех поели!
                Молчит дружина, сердцем давно всё решив. Ждет, чтобы сам чубатый сказал, когда помирать.
                - Други мои, братья любимые…
                Святослав говорит, опустив лобастую голову, чтобы не видели бурю чёрную в его глазах.
                - Все грехи людские уже есть на совести нашей. Все! Кроме робости… Умрём без неё, если судьба совсем от нас отвернётся,  у Порогов кипящих?
                - Умрём!!! – взревела дружина.
                - На Курю, крылатые мои?
                - На Курю!!!
                Никого вперёд не высылали.
                Никто не оповещали гордо: «Идём на ны».
                Кончились игрища рыцарские. Это совсем не тот бой…
                Напали на ещё полусонных.
                Это вы тут у Порогов нас стерегли, надеясь на силу малую?
                Встречайте: мы пришли!
                Как всегда, без обоза…
                Святослав с такой яростью ринулся в самый центр гигантского стана печенегов, Курю ища, что в суматохе  закипевшего рукопашья от него на какой-то миг отстали даже вечные князевы прикрывальщики: Будимир-топороносец, Бродя вёрткий и Тур-варяг со своим огромным нормандским мечом, уже почти вышедшим у россов из моды. Все трое, знавшие чубатого своего ещё дитем голопузым и росшие вместе с ним на солнечных улицах родного Киева.
                - Ребята, береги его! – хрипел Бродя, зверем диким прорываясь сквозь толщу степняков к белой рубахе князя.- Не теряй чубатого, мужики !
                А тот ослепительной сфере из разящей стали был во вражьей гуще подобен: это сверкали в неутомимых дланях любимого Ольгина сына два коротких греческих меча, брызгая кровью и сея вокруг себя пустоту. Столь сейчас желанную.
                «О наш Князь – ты величайший воин!»- гордо пели души немногих росских ратников, видевших это неповторимое зрелище и старавшихся быть достойными в сей грозный миг Святослава.
                Но в страхе небывалом видели Будимир, Бродя, Тур-варяг и все-все, кто пробивался, будто к знамени, к князю, понимая в том суть боя, - и совсем иное: стрелы печенежские, будто хищные птицы, уже тучей впились в крутые плечи и широкую спину князя-поединщика. И кровь его алая уже густо лилась на белую рубаху Святослава , окрашивая её в свой роковой цвет.
                И заорал Бродя рыком страшным, никогда-никогда так и такие слова не оря:
                - Братцы! Чубатого бьют!   
                Они ринулись к нему из последних сил. Все, кто ещё был жив или чуть жив в этой гигантский рубке, где таяла последняя сотня легендарной Святославовой дружины. Ринулись, не видя ни земли, ни неба, не чуя ран своих. Только он! Только его рубаха в крови!
                Рубаха-знамя.
                - Куря! – орал Бродя, орудуя, как и Святослав, двумя мечами и стараясь даже криком своим отвлечь беду от своего на ихнего.- Где ты спрятался, хорь вонючий?  Не мы ли тебя, - глаза щелкой, ноги калачиком!-, как пса шелудивого, по Дикому полю тьмы раз гоняли? Выдь на круг, собака! Выдь, потрох сучий! Я, кифарник князев, из тебя и трёх  подкуначников твоих – один бешбармак сделаю!
                Но чует кифарист, матерно орущий, что не заведёт он сегодня Курю заводного: не выйдет на круг хан печенежский, хотя по крови не из трусов. Иная забота в этот час грозный у степняков:  небывалую удачу, как волки кровь, печенеги чуют – редчайший  шанс им выпал убить самого Святослава Киевского!
                Убить -  и ворваться  в Историю на крыльях смерти его…
                - Будимир, где ты? – кричит Бродя, ещё нанося удары, но от чужих уже не прикрываясь.
                - Здеся…- гудит откуда-то слева и сверху густой, как из трубы, бас топороборца.- А ну – гэть витсыля, черногузые: мне – до чубатого надо…
                - Беда, братуха:  быстрей к нему!
                - Вижу… А ну гэть, срань Курина, со шляху…
                И вновь, стеной печенегов на миг оттеснённые,  пробились они в самый котёл боя к своему любе-чубатому. Никуда не отступая, не уклоняясь, не маневрируя,  великий князь по-прежнему молча бился на месте среди бесчисленных трупов личной охраны Кури.
                Ах, Слав-Слав, твоя ли это рубашечка?
                Мы всю жизнь белизну её берегли, а печенег проклятый алую на тебя одел.
                - Князь, это мы: гридни твои бывшие!
                - Пробиваемся к реке, Святослав, а то поздно будет!
                Князь глянул на них, словно из сна какого-то выходя.
                Глаза у него были как давным-давно: просто голубые.
                И не летели из них никакие молнии.
                Ни чёрные, ни синие.
                А были глаза да глаза.
                - О, это вы, пацаны киевские! Братья мои родные…
                На князевых губах, кровью запёкшихся, мелькнула улыбка:
                - Нас ещё – трое! Мы  ещё – сила…
                И поняли Будимир и Бродя, в мгновение ока оглядевшись, правду высокую, правду грозную: никого, кроме них, нет больше в бушующе-ликующем печенежском море. Последняя Святославова сотня исчезла, как горсть песка, брошенная в бурлящий и яростный поток.
                Краем алого глаза кифарист видел секунду назад,  как , не издав ни стона, молча упал в полынь вечно четвёртый из них: Тур-варяг. Пытавшийся прорубить дорогу князю к Днепру.
                Это был один из лучших мечников Святославовой дружины. И закадычный друг друзей наших.
Не раз уговаривший Будимира и Бродю сходить в Царьград на крещение. Но так и отдавший душу
деверянным, общим для славян и викингов языческим богам.
                И им, по всему видно, та же стезя предстоит.
                Всё-всё: их только трое…
                - Хмельно, Будимир?
                - Хмельно, Бродя!
                - Братка?!
                - Ну?
                - А до Днепра – всего сто саженей…
                - Крой спину чубатому, Бродюшка: я вместо Тура впереди пойду!
                Однако – всё ало уже. Всё небывало ало.
                Красная трава. Красное солнце. Красные лебеди в красном небе, испуганно сечу облетающие.
                Но всего красней рубаха князева.
                А ведь он всегда выделялся лишь её белизной…
                За скрежетом и лязгом оружия, за яростным воем кочевником, - каждый из них уже чуял, что именно он может убить хоть кого-то из трёх последних, истекающих кровью урусов во главе с самим Святославом Киевским  и тем обессмертить себя в глазах богов своих, в сказаниях своего народа любимого!-, уже невозможно было понять, что трещит под ударами, готовясь разлететься в прах: их или твоя головушка.
                Чьи это кости по-детячьи розовые торчат сквозь рубаху?
                По чьим кишкам синим ты скользишь, вой: по выпавшим на полынь-траву из вспоротого печенежского брюха или по своим собственным?
                - Будимир – вот Днепр!
                - Вижу, братка!
                - Ещё трошки!
                - Я рядом…
                Князь!               
                Князь?!
                Что же ты, люба наша?!
                Держись, князюшка милый!
                Не помирай!!!
                Мы уплывём…
                Мы улетим на крыльях лебединых…
                Помоги нам хоть ты, грецкий Бог Христос!
                Это же Олюшки твоей сынок родненький погибает!
                Спаси его для Руси!
                Боже? Спаси…
                Но никто их уже не слышит.
                Их не слышит уже и сам Святослав.
                И он не видит,- навсегда любимый князь всех дружин росских,-  как два его бывших гридня, а ныне мужика окровавленных принимают на широкие свои груди стрелы-молнии, пущенные в упор.
                В него пущенные: в Великого князя Киевского.
                И не ало уже всё окрест, а тёмно-багрово…
                Струясь потоками крови, Святослав задумчиво опускается на одно колено. Чубатая голова сникла на рукояти мечей, в густотравную землю упёртых.
                Всё!
                И почудилось Броде, который поражённо смотрит не на стрелы, в собственную грудь вонзённые, но на князя, в жизни их буйной единственного, будто Святослав, уже с глазами закрытыми, чуть улыбнулся.
                Неужели матушку Олюшку увидел, к нему спешащую?! Ведь изо всех тех, кого мир знает по именам, она любила только его, а он больше всех – её. Хотя,  может быть, чудилось  и другое.
                Может, подумал главный воин Руси, великий воин в миг последний:  надо же, я –  был и вот меня уже –  нет . Я умер…
                Князь?
                Любушка наша?
                Ты улетел, гридней своих не дождавшись?!
                Они яростно бьются уже за тело Святослава.
                Сил наносить удары поганым больше нет. Но есть ещё они сами! Чтобы прикрыть собой распростёртое на земле тело князя. Который был для них и знаменем, и звездой…
                - Ур-рах!!!- рычит орда кочевая.
                Смуглые витязи вечно скачущего народа рвутся к двум россам, чудом на ногах стоящих.
                Скорее!
                Вонзить во врага меч, копьё, стрелу, зубы !
                Это почёт.
                Это гордость.
                Это слава на века…
                Будимиру и Броде чудится, что они тоже засыпают.
                Как Святослав.
                Сон-сонь. Среди дня белого, среди тысяч чужих засыпают-засыпают-засыпают два воя росских.
                В рубахах алых.
                Два друга верных: Будимир и Бродя…
                Кто это в сутемени красной мелькнул перед ними?
                Так это же сам Куря!
                Чему лыбишься, конежор вечный?
                Тому, что мы погибли?
                С кем не бывает!
                А-а, тому, что и мы коней ели. Так ведь единожды.
                Ладно, смейся: твой час…
                - Прощай, братка!
                Это хрипит, кровью брызжа, Бродя. Видя, как, приняв удар копья на широченную грудь, медленно оседает рядом с князем Будимирище, друг любимый. И мёртвый, бережно чубатого собой прикрывая.
                А может, это лишь кажется Броде, что сам он ещё живой?
                Может, и он уже мёртвый, кифарист забубённый? Разве после такого удара сзади можно жить?!
                Голова песнопевца стала подобной гигантскому колоколу, внутри которого почему-то сидит он сам: маленький славянский мальчишка в белой рубашонке.
                Всё превращается в звук. И всё летит над Днепром черной вестью к Киеву:
                мы – погибли!
                Мы убиты,
                убиты,
                убиты…
                Заглушая радостный вой соплеменников зычными криками «Куря! Дорогу Куре!», нещадно поря нагайками победителей, к телу Святослава прорвались тяжелоплечие телохранители печенежского хана.
                А затем в круг, ими растолканный, нетерпеливыми прыжками впрыгнул и он сам, ничтожный баловень мировой Истории, обессмертившийся себя единственным поступком.
                Поступком, который сейчас совершит.
                Он ничего не видел в этот миг, хан Куря. Кроме тела Его.
                Ничего!
                Тонкие ноздри ханского носа чутко трепетали, вдыхая аромат крови Его.
                А прищуренные, цвета ещё не ведомого миру чая глаза степного полководца буквально впились в белую шею Святослава. Не изуродованную ни мечом, ни копьём. И даже не залитую кровью.
                - Поднять! – велел Куря.
                Дюжие нукеры слегка приподняли над землёй тяжелое тело князя.
                - Отсечь!- велел Куря.
                И они отсекли Святославу голову.
                А Куря схватил её жадно. И высоко-высоко поднял над собой.
                Вознёс и взметнул.
                Как самый дорогой трофей.
                И по-детски радостно, совершенно безудержно зашёлся в крике. А глаза его, - глаза печенега главного,- из карих вдруг стали аспидно-чёрными от прихлынувшей к ним энергии.
                - Какое счастье!
                Закричал Куря.
                Алая кровь Святослава хлынула в его распахнутый от восторга рот. Алкая её, упиваясь ею, печенежский военачальник на миг прервался.
                Но тут же зычно, клокотливо-гортанно выкричал из себя сокровенное:
                - Какое
                счастье,
                что я –
                Куря !!!


                *


                «ИДИ, КУДА ХОЧЕШЬ…»


                Если бы не вскрикнул Святослав во сне «По коням!», всех и себя будя для боя последнего- то, надо понимать, доглядел бы и самую тяжкую часть единственного в жизни сна своего:  прощальный разговор с матерью. Разговор-расставание. Разговор-разрыв…
                Они тогда, юного гонца выслушав, только что примчались с далёких Балкан к Киеву. Разбили,- играючи, в гневе весёлом,- печенегов. И Святослав сказал матери Ольге то, что давным-давно должен был сказать ей – реальной управительнице Руси и бабке малолетних сыновей своих.
                - Не любо мне в Киеве. Не обижайся, мать: мне в Переяславце веселей. Там середина земли моей.
Туда стекается всё доброе мира…
                Он на миг прервался. Мельком взглянул на неё.
                Ольга сидела подчёркнуто прямо, словно на официальном приёме. Слушала внимательно. Он – великий князь. Он – вечный победитель. И он же – сын любимый.
                Однако глаза почему-то ресницами запушила, почти закрыла.
                Кажется, это было единственное, что их ещё роднило:  в иные мгновения глаза матери и сына способны были говорить столь ярко, были столь красноречиво-откровенны, что приходилось слегка опушать их ресницами. У обоих тяжелыми и длинными. Если то, что рвались высказать их глаза, могло причинить одному из них слишком сильную душевную боль.
                Продолжил:
                - От грека – золото, ткани, вино. От чехов и венгров – серебро и кони …
                Она всё так же молчала. Всё так же не отворяла глаз.
                И Святослав резко возвысил голос. Уже не пряча подступающего гнева.
                - Из Руси – меха, воск, мёд и рабы…  Скучно мне здесь!
                Почуяв  раздражение сына от молчания своего, Ольга подняла глаза. Мучительно, с трудом великим уставляя их на лице его. Голубовато-стальные, как весенний лёд Ильменя, они, несмотря на годы, на беды и болезни, по-прежнему светились ясным, порою совершенно безжалостным умом истинной,- и при мужах ничтожных, и при мужах великих,-  управительницы Руси.
                -  Весело, говоришь, тебе там?
                - Да, весело!
                - Врёшь ты, сынок,- сказала Ольга жестоко. – Нигде тебе уже не весело. Ибо ты понял : бой не может быть бесконечным. Да и более нет уже у тебя Бога твоего -  дружинушки хороброй. Извёл ты её на чужих полях, на радости и скорби чужие. Только на поганых печенегов,- которым когда-то руковичку
твою доставало прислать, чтобы они от страха помирали!-, твоих богатырьков и осталось…
                Святослав воистину взорвался. И глаза его полыхнули синими молниями.
                - Это ты лжёшь! – крикнул он в лицо Ольги.- Есть у меня дружина, а надо – ещё наберу! 
                - Не наберёшь…
                Ольга вновь затенила очи ресницами, понимая, какую страшную рану наносят эти слова, пусть и справедливые, её любимому сыну.
                - Такую дружинушку, которую увёл ты из Руси в даль неведомую, не набирают и тем более не навербовывают. Её учат с младых ногтей, с лет детеских. Как учил ты своих Будимиров да Туров…
                - Обучу – и станет грек жирный у меня на колени!
                - Не станет, сын мой, не станет…- грустно покачала седеющей головой княгиня.- Нельзя к своему уставу примучить весь Божий мир. И это, - смири гордыню, Славичек,- ты уже сам понял. Оттого невесело тебе ни в Киеве, ни в Переяславце. Который вовсе не середина земли твоей и нашей, а окраина чужой…
                Святослав не без тревоги чуял: волна совсем уже черного гнева неудержимо накатывает на грудь. Волна настоящей ненависти к этой старухе. Она видит насквозь? Она – колдунья?!
                Князь уже не замечал, что в последнее время ему,- с детских лет презиравшему хитрость и ложь,- всё с большим трудом удавалось переносить самую обычную правду.
                - Довольно с меня этих жалких старушечьих словес!
                Святослав задыхался от гнева, не в силах сдерживать себя.
                - Хватит этой могильной мудрости! Я – хозяин своих поступков и дум. Мне не нужны совладельцы и советчики, понятно?! Я всё сказал и не собираюсь повторяться.
                - А я – не всё…- властно возвысила голос, тоже, как и он, встав, Ольга.
                - Кто ты есть,- кем ты стал!-, родной земле, сын мой?  Кто ты Руси великой и скорбной, которая тебя родила и где теперь тебе «скучно»!? Нет-нет, она и без тебя не погибнет: она уже надела латы, встала в строй и идёт путём своим. Но ты, - да-да, ты!-,  сделал столько для её беды, что и печенегу не снилось…
                Святослав не верил ушам своим, не верил глазам: это говорит о нём, шрамами во имя Руси покрытом, - его родная мать? Это говорит мудрая Ольга ?!
                - Да, это говорю я, сын мой…- прочитала княгиня невысказанные мысли сына. – Именно ты разделил русичей на крылатых воинов и прочих. Именно ты создал тех, до кого простой человек не тщится возвыситься даже в снах своих. Именно ты с презрением отверг Бога Светлого, который хочет сделать скотов двуногих человеками и уже стучится во врата Руси! Ты нас спал от Степи? Да, ты – спас. Но, возвысив мечом своим русичей в глазах мира,  ты  бросил потом  княжество своё на растерзание вечно возрождающейся Степи! Не перебивай мать свою… Но и этого тебе показалось мало, сын мой: ты,  - не ведая, что творя,- дробишь теперь родную страну на сыновние уделы. Возвращая её невольно, - её, тобой же у проклятого Хазарского Каганата  отбитую!-,  к междоусобью родов и племён…
                Святослав, и правда, только что свершил то, во имя чего задержался на несколько дней после очередной порки печенегов в скучном ему  Киеве. Матерь городов российских щедро отдал сынку никчёмному Ярополку. Древлян, папашиных обидчиков, вместе с потрохами сбыл ещё никакому подростку Олежке. А Великий Новгород – и вовсе, хотя по просьбе самих новгородцев, - сопливому пацанку Володьке. «Малушевичу»! Гневливой бабкой Олькой не любимому. Рабичичу недостойному, как она его в полголоса за глаза то и дело погоняет, не в силах простить сыну его  блуд с собственной ключницей…
                - О-о, ты всегда – Сам, сын мой! Ты никогда не внемлил ни одному материнскому совету. Ни единому моему слову! Именно оттого любимой женой твоей стала не княжеская или царская дочь,- коих я водить пред очи твои устала,- а ничтожная Малка, рабыня моя… Кто же ты теперь для Руси, сынок?  Во имя чего подвиги твои бесконечно-бесчисленные? Грека, что ли, ими пугаешь?!
                Ещё минуту назад задыхавшитйся от чёрного гнева, Святослав сумел-таки превозмочь себя. И теперь чувствовал, как приближается волна безудержного смеха. От которого он, увы, уже поотвык за бесконечной чередой каких-то, и правда, безрадостных побед.
                - Ну, наконец-то!
                Он с нескрываемым любопытством глядел на красивую старуху, гордо стоявшую перед ним. На мать свою. И смеялся ей в лицо.
                - Слетело-слетело-таки словцо золотое с уст сахарных! Она – ключница, она – рабыня, она – ничтожная… А тебя самоё дядька, Рюриковичам  с боку припёку  (Оддом во фьордах кликали, а у нас Олегом),  али с трона заморского снял? Да он же тебя, царь-девица, в соломе под Плесковым откопал! В сараишке сельца Вышубского. Али забыла, матушка? Не все князьями родятся: некоторые – становятся…И вот ещё о чем прошу не забывать, внуков своих бабка: Малкиного пацана – не тронь! Я дурной в гневе, ты меня знаешь… У него, - у рабичича, как ты говоришь,- глаза (свои открой, мудрая!)  пошустрей-посмышлёней будут, чем у этих двух туголобых Рюриковичей. И он мне -  тоже сын, а тебе -  внук…
                Они стояли друг против друга. Мать и чадо её.
                Теперь уже словно окаменела Ольга. Столько лет прокняжив, она, и правда, уже слегка забывать стала, как всё свершилось в далёком-далёком когда-то.
                Как вывели её, много не спрашивая, красаву юную, - ну, не из соломы, конечно: из сенника на окраине села Вышубского, где с подружками они на суженого гадали,- мужские сильные руки на обозрение всеобщее. На смотрины в самом что ни на есть дружинном смысле этого слова.
                Из сарая -  в мировую историю!
                И дядька чужой,- огромный, лицом баский, в латах сверкающих, под чьи очи её с ухмылкой вывели, Олегом Вещим величая,- по-хозяйски  обглядев и даже деликатно общупав сельскую деваху, как тёлку на шумной плесковской ярмарке, - сказал, пышный ус поправив:
                - Эта нам подойдёт, однако: с такой почевать да радоваться! Пусть Игорёк милуется не спеша…
                И ещё вот о чем вдруг вспомнила Ольга, прощая сыну всё как мать и ненавидя его как реальная правительница Руси. Когда совсем недавно убегали они через Днепр утлой лодочкой от печенегов вонючих и когда мокроглазые Рюриковичи, - Ярополк с Олежкой,- выли от страха, к бабке жмясь, самый малый из внуков, «Малушевич», пацанок шустроглазенький, тельцем  в Малку ласковую мелкий да ладный,- сказал посредине огромной реки спокойно и странно: «Не бойся, бабушка. Разве ты не слышишь, как отец мой на выручку нам с далёких Балкан скачет?»
                И вымолвила Ольга, вновь смиренно опускаясь на бархаты княжеские и прикрывая очи шторами ресниц, уже теперь, в гриднице со Святославом споря:
                - Ладно, сын мой неисправимый, сын безжалостно-грозный. Ты явил миру Русь в лике Витязя. Наверно, и это нужно. Она запомнит тебя, Слава, как главного Воина своего на века вечные. Но придёт другой – и да будет лик Её иным… Стара я уже и больна, чтобы тебе перечить. Давай так сделаем:  похорони меня, Святославушка, по-людски -  да иди, куда хочешь…
                На третий день после тяжкого этого разговора княгиня-мать, и правда, преставилась. Строжайше запретив в последний миг справлять по себе шумные языческие тризны. И велев скромно погрести себя на тихом христианском кладбище, уже появившемся под Киевом.
                Что и было в точности исполнено…
                Закрепив раздел Руси меж сыновьями своими и тем самым положив начало неизбежному  Средневековью нашему, ни от английского, ни от французского в этом смысле принципиально не отличавшемуся,- Святослав вскоре вновь ускакал на Балканы. С которых мы когда-то ушли антами, просо сеющими, о просторе-воле мечтающими, а вернулись грозными россами, чей державе  предела нет. На Балканы, которые он уже тайно ненавидел. Как место, где словно в чёрную дыру уходили лучшие силы Руси.
                Ускакал, чтобы в землях чужих во имя побед странных окончательно растерять легендарную свою ЗАДРУГУ , им же когда-то созданную. И при горьком возвращении стать чашей для пиров ничтожного Кури…
                О человече, воистину именно ты есть тайна из тайн!



               
                IV      
               

                Мучительно медленно очнувшись, понял толмач, кифарист и вечный Святославов дружинник Бродя, биток двумечный, что опять он, однако, не убит.
                « Живуч я, бродяга…»- молча прорычал Бродя как бы в нутробе своей.
                И осторожно выпростался из-под кучи наваленных на него, видимо, уже для сожжения, тел. Своих родненьких, а также вонливых печенежских. И, выпроставшись, медленно пополз куда-то. Еще в полуобморочье, в багрово-чёрном полузабытье.
                Меж трупов пополз несчетных.
                Меж воронов, на них каркающих.
                По скользкой от кровушки траве-мураве…
                Полз-полз, постепенно в сознание приходя. И дополз до берега реки. К которой во время недавно боя они  с Будимиром-покойником так отчаянно рвались в надежде князя спасти.   
                До самого уреза дополз, где Днепр-отец начинается.
                Рассветало по-весеннему робко.
                Это он, стало быть, полдня и ночь в куче мертвяком пролежал? Выходит, что так.
                Тишь стояла воистину несказанная!
                Бродя уже и забыл, что такая на белом свете бывает:  ни радостного рёва убивающих, ни тоскливого воя убиваемых, ни яростного лязга-скрежета мечей.
                Только птицы всякие в небе горнем чурлюкают.
                По-волчьи сцепив зубы белые, повынал Бродя, на бережку сидя, стрелы калёные из тела своего густомясого, вечной войной лужёного. Тяжко в воду родную вполз, кровищей её крася. И – поразился диву дивному:  на глазах стала затягивать ещё студёная днепровская вода алые раны его!
                Эх, помолиться бы благодарно… А кому?
                Потускнела Бродина вера в кумиров грозных после бед стольких. А коль ни товарищей боевых, ни князюшки больше нет, стал он по-простому  Днепру седому молиться.
                - Если люб я ещё тебе, отец-река,- Бродя молвил,- вынеси меня, грешного-окаянного, на тот бережок: до дому, до хаты. Увоевался я аж выше ноздрей. Места на мне уже живого нет – шрамина сплошная… Вынеси, а? Не о шкуре своей дублёной пекусь: охота мне Киеву родному о погибели нашей поведать. О том, что сраму в бою не имели. Да о том, что нет больше под небом этим светлым любушки Святослава… Омойте слезами, люди родные, воев бесстрашных: не прошли мы на сей раз гремучие Пороги днепровские – все как есть погибли …
                И вот уже несет Бродю волнишка отца-реки. И гребёт он или не гребёт – сам не чует. Но долго ли, коротко, а шуршит уже под ногами песочек родной.
                Али выплыл?!
                Надо же:  не судьба, значит, ещё помирать.
                Что ж радости нету, если живой? А то, что понимает кифарник:  те, кого он больше всего на земле любил,  уже не под этим небом и совсем другие песни будут теперь слушать…
                Сколько просидел на берегу  киевском Бродя, этого он и сам не понял. Только раздался вдруг с той стороны, где недавно бой последний кипел,-  голос зычно-гортанный.
                Вроде даже знакомый!
                Хотя и на клёкот коршунячий похожий.
                - Бродя, пёс неверный, так ты не утоп? Это я -  Куря.
                Аж обрадовался Бродя клёкоту этому мерзячему. А почему нет? Хоть одна душа живая.
                Вскочил, оря:
                - Гля на него! А наши болтали, что тебя, собаку, топором по башке звезданули! Выходит, брехня?
                Куря засмеялся.
                - Почему же брехня: было. Только куда вам крепко бить, псам изголодавшимся… Рану вашу, Бродя, шаманы мудрые пеплом мне засыпали. Мочой целебной из члена детородного сам я её оросил, согласно отчим заветам. Паутиной паука плотоядного нежно укутал. Но нам ли, старым воинам, раны свои считать? Оставим это бабье дело… У меня к тебе, Бродя вёрткий, такой вопрос: ты кого-чего больше всего на свете любишь? Говори на чистоту -  не пожалеешь, пёс неверный…
                - Будимира-друга, собака!- выпалил Бродя. 
                На том берегу долго молчали. Потом переспросили с усмешкой:
                - Того, что ли, который спину князю топором прикрывал?
                - Того, Куря! Того, собака!
                - Зачем лаешься? – видимо, пожал плечами хан печенежский. – Он у меня… Очухался, бричкина оглобля: его пока убьёшь – заморишься! И говорит, что больше всех на свете товарища своего любит… Врёт, наверно, да? Как ты считаешь?
                - Не врёт!
                - Правда? Бродю, говорит, какого-то. Но не тебя же, пса поганого. За что тебя любить?
                - Меня! – заорал, не помня себя от радости и от горя одновременно, кифарник дружинный.-Меня!
                - Надо же? То есть, выходит, вы прямо-таки друзья до гроба?
                В клёкоте печенега послышалось высокомерное презрение.
                - До гроба! До могилы чёрной!
                - Ладно орать. Тогда беседуем дальше… Посоветуй мне, Куре-печенегу, что с твоим лучшим другом сделать:  сразу его добить или на сырых дровах жарить? Как скажешь, так и сделаю…
                В отчаянии Бродя на берег родной пал. То землю целует, то головой об неё бьётся. Наконец, ужом извертевшись, сплошным криком-воем стал. И грозным, и жалобным.
                - Куря? Отдай! Мы же с тобой сколько раз честно бились. Мы же вои, а не шакалы… Отдай другана, Курюшка? Его верни – меня в вечный полон возьми!  Не позорь Степь, собака !
                Долго молчал на том берегу печенег главный.
                Наконец, ответил с ленивой тягучестью, со сладким зёвом.
                - Ты что, Бродя глупый, барана на базаре торгуешь? «Отдай», «возьми»… Тут вот в чём, пёс, дело. Будимиру твоему я уже глаза выколол. Так?  Плыви теперь ты : выколю тебе – и живите вы на здоровье!  Зачем вы мне нужны, великому - ничтожные?  Уйду я навсегда  в Степь родную от ваших глупых Порогов. А если не приплывёшь, значит – трепач ты, Бродя. Язык-помело! И я тебе башку Будимира-друга сейчас на бревне пришлю… Ну? Решай: будешь ты палачом дружбана своего или не будешь…



                *


   « МАЛУШЕВИЧ»


                Когда погружаешься мысленным взором в удивительный водоворот жизни Святославовой,- который проскакал-пролетел по земле этой даже быстрее Александра Македонского, став «чашей» всего лишь в тридцать лет,-  поражает буквально всё. Не жизнь, фейерверк парадоксов!
                Прежде всего, он был совершенно феноменально ни на кого не похож: ни на неудалого отца своего,- паспортного, скажем так, и календарного,- ни на хитрую и мудрую матушку.
                С Ольгой, впрочем, сложнее: сын-любимец был как бы  полностью противоположен ей в поступках своих. А противоположность нередко бывает лишь вывернутой наизнанку похожестью.
                Но уж что совершенно точно, так это то, что вечно юный Святослав, воин крылатый, был гораздо старше своей матери. В смысле: древнее, архаичней, даже ископаемей её в поступках и мыслях.
                Поражает и то, что при нём варяги, критиковавшие когда-то антов за их пагубное неумение пользоваться плодами собственных побед и до сих пор составлявшие важную часть росской дружины, - в данном случае легендарной дружины князя-витязя, - именно в эпоху бесконечных побед Святослава полностью переняли от нас это роскошное, но губительное хобби:  проматывать по пустякам свои победы.               
                Поражает, что в жесточайшую эпоху, когда истинным умом считались коварство и хитрость, князь-рыцарь начисто отказался от них. И своим несколько высокомерным, но этаким царственным «Иду на ны!» и упредил, и далеко превзошёл ещё только будущее европейское рыцарство с его куртуазностью и пышными турнирами .
                Поражает, наконец, совершенно невероятное число если не ненужных, то весьма необязательных для Руси побед. Добытых, о чем мы уже говорили, запредельно профессиональной дружиной, в которой практически все – и, прежде всего, он Сам!-, были поединщиками.  Профессионализм удальцов Святославовых был настолько высок ( и настолько, увы, по определению узок), что этот лихой спецназ нашей древности,- созданный, понятно, для защиты интересов родной страны!-,  постепенно потерял ( а Сам так уж в первую очередь потерял) к ней всякий интерес. К ней: к стране, их родившей.
                Что, к слову сказать, весьма закономерно. В своё время практически потерял интерес к своей ничтожной, молекулярно крохотной Македонии, например, Александр Великий.
                Многое, одним словом, поражает.
                И всё же не это главное.
                А что?
                Главное, думается, то, что именно в Святославе и со Святославом,- а не позже него, как врут календари,- умерла гигантская эпоха нашего Отечества :  почило ЯЗЫЧЕСТВО.
                Необузданное.
                Безоглядное.
                Безудержное.
                В иных завихрениях своих феерически яркое, совершенно блестящее. В иных – словно дыра черная, в которую даже из исторического далека смотреть жутковато. Может быть, ещё и потому, что так ведь до конца и не зарубцевалась дырища та, словно вечно свежая рана.
                Язычество -  даже не как вера!
                Что уж там за «вера» была с чучелами, топором грубо струганными, в сравнении, скажем, с таинственными Изидами египтян или праздничным олимпизмом греков?
                Язычество – как особое отношение к Миру. Как жизнь во имя самой Жизни: вот этих рук и ног, вот этого члена детородного, этого горла ненасытного, этого мамона безмерного, этих страстей-желаний испепеляющих. Этих «Я хочу!», «Я лечу!»  Жизнь  – для  Здесь и Сейчас! Для Себя и Задруги!
                Да-да: оно, язычество наше, официально не уйдёт ещё целый людской век.
                Более того:  оно ещё достигнет некоего, что ли, расцвета, который трудно даже представить при мало религиозном, почти безразличном к богам Святославе. Его вяло-запоздалое гонение на нововерцев лишь подтверждает нашу мысль: только в самые последние месяцы своего правления, когда он уже сам был не сам, чубатый слегка шуганул первохристиан киевских.
                Да-да: ещё будут в Киеве и не токмо торжественно-кровавые жертвоприношения девиц красных. Жертвоприношения, которых, кстати, ранее Русь почти не знала!  Ещё будет массово-заполошное крашение и даже золочение кумиров языческих.
                И всё же это уже не общенародная вера. А как бы партийно-идеологическая чистка зашатавшихся  рядов Перуновых. По сути – уже агония и фарс. Отчаянные попытки спасти тонущий корабль безнадёжно устаревшей конструкции.
                Истинным язычников,- последним истинным язычником,- был именно Святослав!  Хотя ничему деревянному на свете он вроде бы никогда и не верил.  Только – Дружине любимой…
                А что – «Малушевич», мальчонка малый, увезенный новгородцами, самыми дальновидными из восточных славян, в края задумчиво-северные? Каков он и кто есть, смышлёноглазый?
                А мальчонка этот , ворвавшийся в мировую историю как бы из подсобки, где располагался рабочий кабинет мамки Малки, был невелик росточком, не шибко густ мышцей (куда до папки!). Однако не только поразительно цепок умом, но ещё и чрезвычайно гибок, пластичен нравом. Возможно, в бабку.
                Такое ощущение, что от «рабичича», от «Малушевича» можно было ожидать всё, что угодно. От самого света светлого до самой тьмы тёмной.
                Стругай из него, ребята! Материалец столь благодарен, что можно всё сделать:  и держак для лопаты, и оглоблю; а можно и шкатулку красы дивной и даже оклад для икон новой веры.
                И оглядистые новгородские «плотники» во главе с Малкиным братом Добрыней ( странное какое-то рабство на Руси: сестра – княжья рабыня, брат – чуть не первый человек в Новгороде!),- ставшим у мальца и Асмудом, и почти Аристотелем,- не спеша «выстругали» себе из Володьки князя по самым заветным чертежам.
                Гуллив с младых ногтей пострелёнок? Ну, это для будущего мужика не порок. Не дюже, в отличие от лихого батюшки,  к мечу рвётся? Тоже не беда: на Руси костоломов и без него хватит, а не хватит – варягов поднаймём! Им же, кроме как в рать идти, заняться больше в тех фьордах каменных нечем. А вот что головёнка у пацана варит,- ох и башка: свету в ней море несметное!-, это очень лелеять надо. Это нам ко двору.
                Посему, когда резня меж братьев, сынков Святославовых, пошла ( а у кого не резня? на тронах – место одно!) и Ярополк, хоть не самолично, Олежку головушкой в реку студёную с моста скинул,- стараниями Добрыни и других новгородских думников Володьку-князёнка на целых три года перепрятали в недоступную росской смуте Варягию. А почему нет? Народ там свой, а он - Рюрикович. Это бабка, хоть и мудра, в бабьем гневе  Малушевичем  его погоняла. Короче,  пусть в сторонке посидит дитё малое, пока возмужает…
                Что ещё о Володьке, - как это часто бывает, больше всех на великую бабку свою похожего, хотя ею и не признанного,  - сказать можно? По сказу нашему, пожалуй, и ничего. То уже совсем иной сказ будет: не святославский,  - владимирский. Тоже и теней тёмных и света светлого полный.
                То есть в пору, нами описываемую, ещё никто на Руси досвятой, - кроме, может, Добрыни, грозной квочкой вокруг мальца ходившего,- не догадывался,  какой именно из бесчисленных подвигов Святослава Удалого надо считать для державы наиглавнейшим.
                А были то не Саркел и даже не Семендер. Не приведение в ужас печенегов одним лишь именем своим. И не вестерно-феерические битвы с греками византийскими, когда дрались наши иной раз один на десять, но никогда не были «нагнаны и разбиты», а лишь однажды «отражены» многоуважаемым спарринг-партнёром  Вардой Склиром, воином многоопытным.
                Главным подвигом Святослава Удалого был тот, когда отжарил он однажды мамнику ключницу Малку-Малушеньку – и у них родился пацанок этот шустрый. Будущий любимец народа русского: Владимир Креститель, Святой и Первый. Короче – Красное Солнышко. При котором Русь взошла на высоту небывалую уже не мечом, а умом… Да, знала бы бабка суровая о делах «рабичича» - то-то была бы ей радость!


               
                V


                К берегу Днепра,- ещё Куриному, ещё печенежскому,- спускались Будимир и Бродя, держа друг друга за плечи. На глазах – повязки, кровью залитые. У одного уже запеклась кровушка, словно ржавью подёрнулась. У другого – совсем алая, совсем свежая.
                - Доплывём, Будимирушка?
                - Угу, Бродя-брат:  надо доплыть…
                К родному Киеву, чьё величие златоглавое, Кордове и Царьграду вровень, ещё только замышлялось в стремительном уме юного «Малушевича», друзья-воины подошли зарёй, молочной и розовой. Перьями лёгких облаков причудливо изукрашенной.
                Облаков, которых им уже никогда не видать.
                Оповещённая гонцом Кури, - да-да, гонцом Кури: в ту пору воинскую доблесть ценить умели!-, матерь городов российских вся как есть вышла встречать славных и горьких сыновей своих в чистое поле.
                Женщины плакали.
                Мужчины суровили брови.
                Молодь горячая рвалась седлать коней мести.
                Старики же степенные торжественно вынесли гусли злачёные: ибо знали, как тонко чуют душу славянской струны вои великие, чья дружба скреплена на веки боем и кровью.

                Мы пришли навсегда из чужой стороны,
                От красот, где сердца остудили…
                Мы убиты! И всё же, как прежде, верны
                Лишь Тому, под чьим стягом служили!

                Ну-ну, словно сказали им отходчивые киевляне, пережившие в отсутствии главной князевой дружины немало бед,- с кем не бывает? Но хватит уже вам, ребятушки, по белу свету блукать, интернациональные долги выплачивать. Идите домой: мы вас тут отогреем, родные вы наши.


                -.-

                Говорят-пишут, что прожили Будимир и Бродя веки аредовы.
                Выросли у них в старости бороды огромные, красоты невиданной:  словно из серебра чистого!
                И почитались они у всего славянства восточного как бы живыми богами Дружбы. Более самой жизни ценимой нашими предками …
                Кстати, ещё раз напомним:  только этого бога,- Бога Товарищества Боевого,-  всю свою мгновенную, как яркая молния, жизнь признавал и великий князь Святослав.
               


                ВИКСАВЕЛ-2.


Рецензии