Бессмертный Александр и смертный я - 32

Дождь и вчерашний пир


Небо провисло, как брюхо старого осла. Второй день с неба ломил стылый дождь, как в горах говорят, «из копий и жердей, овец побьет, мышей потопит». Скупой бледный свет, грязные следы на мозаичных полах, запах мокрой шерсти, и на душе сумрачно и кисло, да не от похмелья, а как от забытого страшного сна.

Люди вбегали под колонны, сизолицые, сгорбленные, сбрасывали черные, отяжелевшие от воды плащи: "Чхи! Да что ж там, Посейдон с Дием местами поменялись? Ап-чхи, чтоб тебя, чуть голова не треснула!" А парасит уже лезет под руку с поздравлением: «Доброе предзнаменование! Удачу во всех делах Зевс тебе сулит». - "Да чтоб тебя Орф сожрал! Не окочуриться бы мне от такой удачи, аж кишки промокли". Вся агора здесь от дождя прячется, под колоннами не протолкнуться - как в базарный день у прилавка с дешевой требухой, и галдеж такой, что урока не слышно. Казалось, что мы все на палубе корабля в бурном море. Было тесно, неуютно и как-то убого.

Говорили о приближающихся Дионисиях, о смерти Арриба Эпирского, о Менторе в Египте, о Харете, который болтался невесть где, но уж конечно пакостил нам втихаря, о том, как Демосфен вцепился в пятку нашему афинскому дружку Эсхину, обвиняя его в заключении Филократова мира, о котором сам смиренно просить приезжал. Филократа уже прибили, хорошо хоть Эсхин отгрызся от всех, а то изгнали бы бедолагу, и прощай наши денежки. Не для того Филипп кабанчика откармливал, чтобы Демосфен его на вертел насадил. Но горячей всего говорили о новой гетере-фессалийке: большинство обожатели были ей макушкой по крутое плечо, и за честь считалось уползти с ее ложа живым: «Выкатила свои совиные блюдца, и давай скакать! Зубами мне плечо насквозь погрызла - спасибо, что не шею», «Закидывает мне ноги на плечи – думаю: всё, пропал, ежели колени стиснет – конец благородному мужу", «Брыкается и задом бьет – пехоте нипочем не удержаться. А мы в Амфиполийской иле и не таких кобылиц объезжали», "Но какая женщина, а? Величественна, как Афина».

Смеялись над теми, кто еще не опробовал модную красотку: «А ты что, все пьешь из старой чарки? Повороти рыло – сколь их вокруг покраше да поновей». Клеандр жаловался, что подружка выпотрошила его до дна, а теперь и на порог не пускает…
- А ты откуси ей нос, - лениво посоветовал Кулик. – Посмотрим, что она тогда запоет.

Вчера на пиру он поймал меня: «Вою на луну, как собака: зачем я тебя тогда отпустил? Пусть тебе так спится, как мне сейчас». Я не знал, что ответить, только улыбался и делал жалостные глаза. А теперь он следит за мной волчьим взглядом исподлобья, так что шею сзади жжёт. Не кончится это добром. Чтобы не додуматься до какой-нибудь глупости, я принялся слушать урок.
Лисимах рассказывал, как дико и бессмысленно жили люди до благодатной помощи Прометея: мыкались, ни к одному делу не пригодные, всё валилось у них из рук, только ломать да портить умели; не знали ни закона, ни порядка, ни меры; мысли вразброд, слова бестолковы, как коровье мычание, ни на что не способны – только шею свернуть себе или другому...

«Всё, как у нас», - думал я. Башка трещала после вчерашнего пира, хоть с утра Протей раздобыл винца на опохмелку – дрянное винцо, аж слёзы из глаз от кислятины. «Думаешь, уксус вылечит от вчерашнего поноса?» - спросил кто-то, скривясь. Но пили все, выдирая чашу друг у друга.

Вчера на пиру чествовали фракийских послов – сколько дифросов поломали, сколько кратеров и гидрий разбили, сколько блюд с жареными дроздами и тушеной бараниной свернули на пол собакам на радость! Понятное дело, фракийцы пьют, как фракийцы.

Поначалу чинно танцевали гипорхему и эммелию, после второй перемены блюд – кордак и сикинниду, а потом, смотришь – старец знатного рода, родич Полисперхонта, вытащил в круг восьмидесятилетнюю старуху в шафрановом пеплосе и сикионских башмаках (где он отыскал такую? с погребальных носилок стащил?), и поскакали они развеселыми козлами - кожа шлёпает, кости стучат, суставы щелкают, зубы на пол сыплются … Старик, разбрызгивая слюни, выкрикивал непристойности и хватал себя за пах, старушка, отклячив тощий зад, трясла бедрами и призывно высовывала язык в густом желтом налете, зрители падали с лож со смеху и кидались костями, вытирая о бороду жирные пальцы. «Пусть храбро челюсти жуют! Затем дарован людям зубов блестящих белый ряд, чтоб мы жевали ими».

Александр сидел неподалеку от отца, поразительно чистенький, отстраненный, оживлялся, разговаривая с послами из разных городов или с кем-нибудь из пожилых этеров, кому больной желудок мешал нажраться в первые же минуты. Я иногда ловил его взгляд – и сразу встряхивался, старался двигаться плавно, держать спину.

Дорогие гетеры подсаживались к нему скромницами и заводили речь о стихах да о театре, мёдом текли. Александр поначалу путался в словах, не знал, куда глаза девать, потом смотрю - разговорился, Эсхил там, молчащий Ахилл, «кровь, которая течет в воспоминаниях, склеивает века»... А гетеры сидят кружком, слушают, склонив причесанные головки, детски распахнув глаза, и одна, словно в забытьи, кладет надушенную ручку ему на бедро - «как это возвышенно и верно!» Александр потом говорил: «Знаешь, Клеобула умеет чувствовать прекрасное…» Но к концу пира и он заснул прямо на полу, на пестрой циновке, с цветком за ухом и дурацкой улыбкой на губах.

Параситы нависали над столами, как голодные чайки, обменивались опытом: «Если не хочешь кости глодать, не лови хлебалом мух, таскай куски, плевать, что горячие, ожоги потом залечишь». Давились, но жрали. Воистину блажен, кто съел обед чужой…

Венки катились на пол, разговоры становились все громче и дурее; после игры в коттаб пол был в багровых лужах, хитоны - в кровавых пятнах, будто здесь две армии резались всласть. Флейтисткам наперебой предлагали взять в ротик кой-чего потолще флейты – и каждый был уверен, что он первый в мире так складно пошутил. Один из почётных гостей располосовал ножом ягодицы танцовщице, чтобы плясала порезвей да позадорней.

Потом свинью в зал запустили – фракийцам без свиньи и пир не в пир. Она понеслась галопом, сшибая всех на пути. Уворачиваясь от нее, я вспрыгнул на ложе к Карану, он посмотрел на меня опухшими глазами и разулыбался, как младенец: «Я уже сплю?». «А то! - говорю. – Камешком ляжешь, пёрышком встанешь, все забудешь, баю-бай» - и убрался поскорей на кухню. Свинья, говорят, снесла полдюжины столиков, долбанула под коленки танцующего трагического поэта, погрызла секретаря фракийского посла, так, что тот чуть кровью не истек, получила пинок лично от Филиппа, который в погоне за ней сделал круг по пиршественному залу, а когда свинью поймали, секретаря перевязали, лужи подтерли, то общим решением постановили выдать эту горячую хрюшку замуж за дворцового карлика, а затем сожрать обоих. Спели пеан Гименею и много всякой другой похабени.

- Фракийский посол хватает меня за задницу, - жаловался Леоннат.

- Помочись в кувшин, когда понесешь ему вина, - советовал я. – Что там распорядитель зевает? Пора всех по стойлам разносить.

Под фресками с танцующими амазонками уже кто-то храпел. Должно быть, девам–мужененавистницам было приятно смотреть сверху на четвероногих и пресмыкающихся, сраженных вином мужей. Мы оттаскивали в сторону поскользнувшихся на луже блевотины и приложившихся мордой об пол, а они плевались зубами и размазывали кровь по мозаике. Не каждый воин настолько любим богами, чтобы пережить пир македонского царя.

Мы с Леоннатом волокли Филиппа в его покои. Царь нарочно упирался, цеплялся за пороги и, вырвавшись из наших рук, падал на землю с радостным смехом, а потом совсем сомлел, захрапел и время от времени пытался дать нам в ухо, не открывая глаз. Уже в спальне, когда мы с трудом загрузили царя в постель, он вдруг резко метнулся в сторону и сверзился на пол, стащив за собой одеяло с матрасом. Измученный Леоннат нацелился пнуть его хорошенько, но я благонамеренно отбил его пинок: «Полегче, это тебе царь, а не баран начхал». Леоннат обиделся: «Ну и возись с ним сам!» - и ушёл.

Призывая Геракла в помощники, я один кое-как затащил Филиппа на постель. Вдруг он ожил, цапнул меня за руку и потянул к себе. Я не удержался на ногах, рухнул сверху, барахтался на царской груди, помирая от ужаса, а он, дыша перегаром, бормотал: «Да ладно тебе, дорогуша», - и лез целоваться. Я со всей дури цапнул его за руку, вывернулся, как хорек, и, опрокинув на пол таз с водой, рванул прочь.

Больше всего я боялся, что Александр узнает и взбесится. Но утром Филипп выглядел довольным и слегка смущенным, даже нашел случай за что-то сердечно меня поблагодарить. У меня от сердца отлегло: с чего я взял, что царь дурней меня?
А когда я наконец добрался до своих в казарму, там как раз завязывалась знаменитая, титаническая драка урыльниками, в коей и я принял горячее участие, чтобы немного встряхнуться. Гордые участники той битвы вспоминали о ней в синих горах Бактрии, желтых степях Согдианы, в вавилонских дворцах и на брегах далекого Ганга…

Придворные


Александра нигде не было видно, а он должен был ждать меня с утра - мы многого не договорили. И беспричинная тоска находит себе причину - Александра нет. В этом многолюдном толковище, где почесаться нельзя, чтобы кому-нибудь по уху не заехать, нет того, кто один мне нужен до смерти. Я волновался. Мальчишки быстро растут и внезапно меняются, и я вдруг потрясенно обнаруживал, что Александр сегодня совсем не такой, как неделю назад. Одну ночь проворочается на сбитой постели с обидой или с мечтой, и поутру встает другим человеком. Разумеется, я боялся, что дело коснется меня - остальные его метаморфозы я бы пережил. Вдруг я ему стал не нужен?

Пару раз я уловил его имя, произнесенное шепотом, и мне не понравилось, как это звучало - насмешкой и злорадством; я успокаивал себя: должно быть, об Александре Эпирском речь - Филипп его царем ставит у молоссов. Но все равно дергался, словно мне шмель за шиворот попал, всматривался в толпу, вслушивался в разговоры.

"Здесь все друг о друге знают куда больше, чем о себе", - как-то сказал Анаксарх. Я тогда еще был юн и не ведал, как воду мутят, но уже помнил всех придворных в лицо и разбирался в их родственных и дружеских связях, кто кому покровительствует и кто кому чем обязан, за кем тянется кровная месть, а за кем долг благодарности, догадывался о соперничестве, притязаниях, надеждах, понимал, что заслуженные полководцы говорят о ревматизме и геморрое чаще, чем о сражениях, а молодые честолюбцы - о ростовщиках и ставках на петушиных боях чаще, чем о заговорах. А о себе не знал и не понимал ничего, знал только, что я буду рядом с Александром.

И вот я бродил в толпе, внюхиваясь по-собачьи.

Македонцы, попав к царскому двору, быстро обживались и вели себя по-домашнему - ходили со скучающей миной в ожидании обеда, позевывали да почёсывались, а в беседах блистали греки, ксены царского дома, философы, поэты и ученые со всей Эллады.

Византиец Пифон, один из учеников Исократа, убеждал, что недружелюбие Афин к Филиппу – лишь гнусная болтовня клеветников и сикофантов, которых слушать ни к чему, а на самом деле, нашего царя в Афинах любят, как родного. «Кучеряво заливает,» - восхищались македонцы, но насчет Афин у них было свое мнение.

- Война в Азии - вот что нам всем сейчас нужно, - вещал Пифон. - Надо избавиться от бедняков, иначе они нас самих сожрут.

- Афины обескровлены. Земля их оскудела, ни хорошего урожая, ни хороших людей для войны, - не без удовольствия поддакивал коринфянин Херефил, друг Филиппа, набитый деньгами, как гранат зернами, известный добряк и весельчак, который нарочно таскал с собой мешочек со сластями, чтобы угощать встречных ребятишек. А еще он был хитер, честолюбив, деятелен, и без колебаний мог десяток людей на смерть послать ради пяти драхм прибыли.

Пифон цитировал Исократа: «Нынче греки врагов боятся меньше, чем собственных граждан. Богатые скорее готовы бросить свое добро в море, чем отдать его бедным, бедные же ничего так не желают, как ограбить богатых. Жертвоприношений больше не бывает, а у алтарей люди убивают друг друга».

Исократ у нас был в большой моде. Бойкий такой старикашка лет за девяносто, душевно сопли жевал насчет эллинской культуры, писал письма Филиппу, где сравнивал его с Агамемноном, и все мечтал македонской кровью пробить дорогу в Персию для греческих торгашей.

- Все хотят новых рабов, новые земли, новые рынки, - ворчал Антипатр. - Афиняне своих бедняков боятся до поносу. Резни ждут – вот-вот чернь кинется замки сбивать. Конечно, хорошо бы эту сволочь за море отправить - на большой войне все сгодятся. Вам это нужно больше, чем нам, вы изголодались, а мы – сытые. Вот от этого и плясать будем.

Пифон сравнивал Филиппа с Александром Филэллином, а наши огрызались:

- Филэллин, Филэллин… а куда денешься? Приходится любить, коли сил нету схватить за глотку и потрясти хорошенько. Теперь-то времена другие, и царь наш не любитель эллинов, а их гегемон.

- Мы, чай, не юнцы безмозглые, чтобы любить безответно. Мало было Демосфена, теперь еще один чирий выскочил - Гиперид.

Антипатр склочно промолвил:

- Иные люди, ничего не стоящие, набивают себе цену в смутные времена.

- И все же, безнадежная любовь Демосфена к одряхлевшему отечеству заслуживает если не уваженья, то хотя бы сострадания, - вздохнул Эвксен, комический поэт из Аркадии.

- Я постоянно чувствую чуждость Македонии, - принялся жаловаться он. - Чуждость и очарование. Так женщина, должно быть, страшится обожженного солнцем наемника, но не может от него глаз отвести.

Глаза его самого жалобно и страстно смотрели на Филоту, он облизывал губы, словно изнывал от жажды, протягивал к нему руки, и руки его дрожали. Филота же держался как отлитый в бронзе олимпийский победитель, внезапно соскочивший с пьедестала. Увенчанный лавровым венком в гомонящей толпе выглядит по-дурацки, и героическая поза в ожидании обеда кажется неуместной: все спотыкаются о горделиво отставленную ногу, толкают в спину – «да проходи ж быстрее, что застыл?» - и все это медлительное величье кажется растерянностью деревенщины, который не знает, куда ему ступить и что сказать. Но поэта, похоже, эта неискушенность с сеном в волосах и возбуждала. Эвксен вообще был опрометчив в любовных удовольствиях: то влюбится в семилетнюю девочку и подсылает к ней сводню с серебром, то перевозбудится у гетеры и начнет ее плетью охаживать, портя жемчужную прославленную кожу, то наткнутся на него в борделе в обнимку с финикийским матросом, а сам он выряжен Артемидой, в девичьей повязке, пеплосе, треснувшем на волосатой груди, и цветочки в бороду вплетены. Вчера на пиру он читал так долго, что мясо остыло, вино скисло, а фракийцы стали швырять в него костями.

В двух шагах от него трагический поэт Филиск мрачно осуждал войны, а Анаксарх орал, что мир - это сон, а кто много спит - тот жиреет и тупеет, как вот этот самый Филиск.

- О чем бы ты свои трагедии кропал, не будь на земле войн и преступлений? А то, как стишки, так Ахилл! Медея! Фиест! Геракл! тьфу! Геракл бы тебя за твои речи...

Лабиринт дворцовой жизни: намеки, обмолвки, уклончивость, внезапные повороты и ловушки на пустом месте, кровавая память предков, учтивые свары потомков, тяжеловатая фракийская роскошь, которая вместе с золотыми рудниками переместилась в Македонию, афинское изящество в гимнасии и палестре, дикарская щедрость и деревенская скупость богатеющих и разорившихся. Бесконечные разговоры о политике, чтобы чувствовать себя не просто сплетником, но творцом всемирной истории… «Что это, как не конец афинской талассократии?..» - «Богопротивное тщеславие эллинов…» - «Хорошо говорить о всеобщем мире (койне эйрене) с малоазийскими греками и резать соседей…» - «Эсхина купить можно, Фокиона нельзя, а Демосфена уже персы купили, он у них теперь сосет…»

Мечтательные пасифаи, бравые быки, принаряженные завитые минотавры, скучающие и готовые на все ариадны, пришлые тезеи с завидущими враждебными глазами, которые ждут подходящего случая... Для них вся жизнь в этой возне у престола. Правда, есть и другие - они любят походы, скучают без войны и, покрасовавшись пару месяцев при дворе, охотно возвращается в свою деревеньку, к семье и охоте. Там они спми себе хозяева, а не свора вокруг царского стола.

В этой толпе я увидел отца с двумя этерами. Вид у него был несчастный, и я подошел.

- Рабы нужны, чтобы скотина немного передохнула, - вещал Тиримма, человек простых, дедовских обычаев, богатый деревенщина, недавно перебравшийся к царскому двору. Он поражал всю Пеллу тем, что прилюдно ругался и дрался со своими слугами, которые отвечали ему тем же. Но против врагов хозяина вся эта избитая и озверевшая орава вставала плечом к плечу, по-семейному. Недавно Тиримме пришла в голову блажь - захотелось считаться человеком образованным, и он принялся скупать все книги в Пелле. "Вот только читать он научиться забыл", - говорил отец, который должен был теперь ходить к нему на поклон за новыми свитками.

- А ты своих балуешь, - сказал Тиримма отцу. - Когда-нибудь они тебя зарежут, клянусь Гераклом.

Он заметил меня и поманил: мол, иди, послушай, тебе тоже полезно будет.

- За что же?

- Потому что рабы твои сытые и бездельные. От скуки праздной жизни и не такие глупости в голову приходят. Боишься? - заржал он, тыча отца под ребра.

- Боюсь, как бы я сам кого не зарезал, - отец раздраженно оттолкнул его, но Тиримма ничуть не обиделся, ему такое обхождение было привычно.

- Если господин со слугами мягок и справедлив, они должны почитать его и быть благодарны до конца своих дней. Но не все таковы, - вступил в разговор доселе молчавший Менелай, скрюченный калека с перебитой спиной, висевший на костылях. Таким скрипучим монотонным голосом могла бы дверь разговаривать. - Ради своего спокойствия надо подслушивать, что они говорят меж собой, или иметь верного человека среди слуг, чтобы знать, что они замышляют.

Все знали, что он уже два года как разорился в прах и живет из милости у своего бывшего раба, который его кормит и обходится с ним уважительно. Он редко появлялся во дворце, потому что кому охота смотреть на калек? Почему-то мне показалось, что оба они плохо кончат - и Тиримма, и Менелай.

- Какие дураки, - сказал отец, слабо улыбаясь, когда мы отошли в сторону. - Детка, тебе деньги нужны?

Я помотал головой, знал, что у него нет, а я еще не успел свой выигрыш растратить. Но он всё же сунул мне в руку горсть меди.

- Я нашего повара Тиримме в наём сдал. Мы и стряпухой обойдемся.

Отличная идея: повар наш был причудник и художник, теперь ему на наших харчах было трудно себя показать, а ячменные лепешки любая рабыня приготовить сможет.

- Пойти напиться, что ли? - тоскливо сказал отец.

- С друзьями? - Я боялся, как бы он снова не отправился играть.

- Какие друзья? Просто приходится жить рядом с этими людьми. Что поделать, милый, что поделать…

Он похлопал меня по плечу и ушел.

Из толпы под дождь, под грубое холщовое сырое небо, вдруг выкатился Герод, тот странный человечек, приятель Олимпиады, который спорил с Анаксархом на агоре. Серое лицо припадочно дергается, нижняя губа тряпкой лежит на подбородке, глаза как у бьющейся на дне лодки рыбы с разодранным ртом, он озирался вокруг с убогой ненавистью и смертной обидой, словно ему чертополох в подхвостье влепили. "Никто не смеет надо мной смеяться, - выкрикнул он, взвизгнув, как укушенный. - Никто!" Все, услышавшие этот жалкий вопль, немедленно рассмеялась. Наверно, он воображал себя разъяренным грозным мстителем, но его возможности были куда меньше притязаний. Как всегда одетый в шлюховской кокетливой манере, он суетливо перекладывал складки своего хитона, ощупывал фибулу, одергивал подол, не обращая внимания на то, что ливень превращает его наряд в кучу гнилых водорослей. Мелкое дергающееся личико, сморщенное, как у плаксивого младенца, комариный голосок… И хотя люди обычно опасаются безумцев, его не боялся никто.

Я даже пожалел его на миг, и двинулся было, чтобы увести его с дождя (ради Александра я искренне старался быть хорошим, если это не стоило мне слишком больших трудов, и всегда был не прочь показать толпе грубых скотов, сколь я отличаюсь от них чуткостью и великодушием), но Герод вдруг ожесточенно захлюпал носом, загоняя назад в ноздрю длинную зеленую соплю, и я передумал вмешиваться: "Да пусть хоть весь на сопли изойдет, дурачина позорный, мне-то что за дело! Что он может чувствовать? У него кровь, как у протухшей форели."

Вдруг по толпе пронеслось: "Линкесты здесь!" Все застыли на мгновение, а потом начался жуткий гвалт. Герод, увидев, что всем стало не до него, пошел прочь, волоча плащ по грязи.

- Ты ничего не знаешь? - ниоткуда вдруг появился братец Гермон. Вид у него был торжествующий, и я сразу похолодел.

- Что?

- Говорят, Александр заболел. Я слышал, хотели послать за Менекертом.

- Ты все врешь, - злобно сказал я. Менекерт лечил сумасшедших и эпилептиков. - Молчи лучше, захлопни свою выгребную яму, башка трухлявая, я сейчас из тебя кишки вытряхну.

Гаденыш только и умел появляться, когда была возможность испортить мне день, и исчезать, когда чуял трепку. Я прикусил кулак, чтобы загнать слезы назад в глубь глаз. Он всё врёт, как всегда. Надо найти Александра.

Приезд Линкестов


И тут я увидел его. Александр стоял отдельно от всех, на границе дождя, и смотрел на линкестийские повозки, въезжающие в ворота. Он выглядел больным - бледные губы, лоб в испарине, потерянный взгляд. Я подбежал к нему и встал рядом, задыхаясь.

- Услышали про бунт в городе - и явились всем гуртом. Баб и коз своих притащили, - бормотал он, кривя губы в отвращении. - Кому пожар, а кому погреться.

- Как ты?

- После поговорим. Не пропадай, ты мне нужен сегодня.

- Я рядом буду, у меня дежурств нет.

- Хорошо. Нет, ты посмотри на них. Входят, как в завоеванный город, псины шелудивые, ждут, что мы перед ними, как сучки, раскорячимся.

Да, от линкестийцев смердело заговорами и кровью - это чуял каждый, у кого был нос; и встречали их с каменными лицами и сомкнутыми плечами: сталкивали со ступеней, не пускали под крышу – во дворе перетопчетесь, хоть грязь под дождем стечёт. Даже дворцовые слуги, нагруженные линкестийским скарбом, делали гордые и враждебные лица, того и гляди вывалят их рухлядь в лужу.

В толпе говорили, не понижая голоса:

- Дионисии на носу. А эта сволота нам все праздники испоганит.

- Обычно и спрашивать не надо, что за сволочь воду мутит: тычь в линкеста - не ошибешься.

- В толк не возьму, зачем же царь их принимает?

- Царь добёр. Со всякой пакостью готов в мире жить. Но с Линкестами добром не разойдешься. Чуть дашь слабину - разом из страны скотобойню устроят.

Филипп считал: врагов надо держать под рукой и улыбаться, если не готов резать их прямо сейчас. Но все знали, что их присутствие приносит беду. Это ж скорпионья порода - жалят не ради выгоды, а потому что такова их натура; вечно рыщут в поисках недовольных, прикармливают и натравливают; давно издохшую вражду оживят и выставят как свеженькую; клевещут остервенело и неутомимо, заговоры им вместо сна, а бунты вместо хлеба.

Линкесты и не скрывали враждебности и с грозным сопением лезли под крытую колоннаду то с одной стороны, то с другой. Пробираясь через толпу, нарочно толкались расставленными локтями, раздували ноздри, ступали дерзко, подбоченясь, сверкали глазами. Обменивались наглыми замечаниями, не понижая голоса, словно вокруг были глухие. Я прикинул: нет, сейчас драки не будет - не столько дождь льет, сколько гром гремит. Наплюют друг другу в бороды и разойдутся миром ради священных законов гостеприимства. Но в ближайшие дни, чую, веселая жизнь нас ждёт.

А вот и сам Аэроп Линкест показался, старший в роду. Его вывалили из носилок и почтительно повели под руки. Как назло, дождь прекратился.

- Счастливое предзнаменование, - сказал Аррабей отцу. - Мы на это болото солнце привезли.

Старик увидел, что все смотрят на него по-волчьи, и язык вывалил, длиннее, чем у Медузы. Экая туша! Когда я в первый раз увидел слонов в Индии, сразу вспомнил Аэропа… Седой, как грайя, неряшливый толстяк в плаще цвета свиной печени и тяжелом старинном доспехе с горгонейоном на груди - вишь, даже не притворяется, что с миром пришел. Один глаз у него был затянут молочной пленкой, другой горел злобой на весь мир. На коня, говорят, его подсаживали четверо, но с копьем и мечом он управлялся лихо. Как по мне, он был похож на раздутый труп - не верилось, что эти короткие руки-культяпки способны оружие удержать, но недавно он огромного секача на копье взял. Не стоило недооценивать его слепую жажду крови и рысью хитрость.

За ним шел гигант-иллириец, Ванея (*другое имя найти*), начальник многочисленной линкестийской дружины, бывалый рубака (и против нас бился, и за нас), коричневый и кряжистый, жесткий человек, ему ухо режь - не поморщится, человек-топор.

- Варвары, - сказал кто-то. - И иллирийских варваров за собой таскают.

Ванея пристально взглянул в толпу и нехорошо ухмыльнулся.

Старика под руки вели его сыновья, Аррабей Шепелявый (бычий лоб и глаза навыкате, по-звериному бессмысленные, толстый язык туго ворочался у него во рту, говорил он мало, больше ревел) и Геромен Безносый (нос ему оттяпала собака Антипатра, когда они сцепились по молодости, должно быть, лет тридцать назад). Оба рыхлые, грудастые и крупитчатые, в золотых оплечьях, изукрашенных нагрудниках, серебряные поножи на слоновьих ногах. И оба - отличные бойцы, быстрые, яростные, с мощным ударом. Они были этерами Филиппа, но пару последних месяцев сидели у себя в Линкестиде, что было настораживающим знаком. Третий сын Аэропа, Александр, был намного моложе братьев, он держался несколько в стороне от буйной родни. Вялый и осторожный, он громче всех говорил о мире и согласии, часто поминал кровное родство с Аргеадами и покойную царицу Эвридику и изъявлял покорность Филиппу всем своим благонамеренным существованием. Он сновал между своими и нашими, как иголка, сшивающая прореху. Бессмысленное дело. Говорили, он неплох. Ага, и кобыла добрый человек, а в табуне побежит, куда вожак поведет. Знать бы, кто для него за вожака. Сейчас он стоял на крыльце, протягивая руки отцу и братьям, а рядом с ним - Аминта Боров, сын Аррабея, который командовал спейрой в фаланге, и наш Леоннат, красный от смущения, - явились поцеловать ручку дедушке.

Солнце висело бельмом, все было мутно и двоилось, как сквозь прижмуренные глаза. Меня затошнило - маета и нуда, мертвая зыбь дурных предчувствий. Бунт в городе подавили, но теперь во дворце той же гнилью запахло.

Аэроп, как морское чудовище, вытянутое на берег, тяжело передвигал опухшие ноги, от него и воняло-то рыбой. Зачем старики в заговоры впутываются? Ну ухватит он власть - так все равно через год-другой в могилу лезть. Но Аэроп уже пережил Аминту, Александра, Птолемея Алороса и Пердикку, надеялся, небось, что Филиппа переживет. Видно, жизнь ему вкусна, жрет ее и причмокивает.

- Посторонись-ка, малец, - сказал Ванея, отталкивая Александра локтем. Голос у него - будто булыжниками плюется. Аэроп прошел рядом, глянув на Александра столь равнодушно, что я его втрое больше возненавидел.

- Дядя, - мягко сказал Александр в спину Линкесту. - Добро пожаловать.

- Ах это ты! - старик живо повернулся. - Каран, кажется? Нет? Арридей?

- Александр, - подсказал смущённый Леоннат, но Аэроп и сам прекрасно знал, кто перед ним стоит, просто глумился. Александр держал голову высоко, лицо горело, но было спокойно и светло.

- Ах да, Александр! Ну конечно, Филиппов любимчик. Ну здравствуй, внучок, - разулыбался Аэроп, его розовые десны напоминали о младенцах - не о старости. Он обнял Александра обманчиво слабыми руками-подушками, и у меня сердце заныло. Лучше бы он прошел мимо, лучше бы не знал Александра в лицо. Я вдруг вспомнил, что Еврипид погиб, растерзанный сворой собак одного линкестийца.

- Даже у нас в горах слышали, какая ты лапушка, отцовская гордость и надежда. Куколка, говорят, а не царевич, даже блохи на нём, говорят, красивые да породистые... - Тяжелый, умышленно дряхлый Аэроп щебетал соловушкой, и голос был нежный и высокий, с девичьими светлыми переливами. - Не серчай на старика, внучок, ежели не по-столичному чего брякну, я ведь помню тебя, когда ты был ростом с зайца - ты и тогда молодец был, нянек колотил, посуду бил, на братьев с ножом бросался...

Один паскудник из дворцовых линкестов с поганой ухмылкой что-то зашептал Аэропу на ухо. Тот рассмеялся:

- Глянь-ка, люди бают, ты до сих пор чудачишь, добрых людей пугаешь. Что за беда у Филиппа - все детки головой скорбны... Неужто и лекаря не помогают? Может, кто порчу навел? Знаешь, колдовки из воска куколок лепят и иглами в них тычут, а то нацарапают проклятье на свинцовой табличке да в землю зароют - хочешь не хочешь, а помрёшь.

Александр смотрел твердо, будто брал его на взгляд, как кабана на копье. Не знаю, как он усмирял свой гнев, но я пылал вовсю и с восторгом понял, что меня понесло.

- А что у вас там, в заднице мира, все мужи бабьими сплетнями услаждаются? - звонко спросил я Ванею. - А я думал, просто коз пендюрят...

Пала тишина. Ванея посмотрел на меня удивленно, а потом - я даже движенья его рассмотреть не сумел - его кулак с такой сокрушительной силой влетел мне под дых, что я свернулся, как береста на огне, и остаток родственной беседы пропустил. Задышал я, когда уже все линкесты убрались во дворец из палестры.

- Очухался? - участливо спросил Александр. - Ты попрыгай, руками помаши, вздохни поглубже... Ничего он тебе не отбил?
Я на четвереньках сполз во двор и блеванул в лужу - вроде, живой.

- Нашел на кого лапу поднимать. Ванея в прошлом году с Адметом на поединке на равных бился, с тех пор никто не рискует его вызвать, кроме тебя, дуралея.

Его слов мне медом на сердце легли. Я еле распрямился, живот болел до слез, но настроение заметно улучшилось. Я был собою горд и счастлив, что огреб прямо на глазах у Александра. Может, теперь он перестанет говорить, что я мало его люблю.
Он вытер мне лицо платком и помог подняться.

- Ну как?

- Ничего, не помру, - прохрипел я.

Он засмеялся и поцеловал меня в нос.

- Старый Линкест, как дохлая жаба, - сказал он. - Раздавишь - будет много вони. Но лучше все же нос заткнуть и раздавить.


Лунатик


Наконец, и я узнал, что стряслось: Александр сегодня опять ходил во сне, как в детстве, и всё получилось плохо, хуже быть не могло. Его заметили, когда он брёл по дворцовым переходам, предельно сосредоточенный и голый, как лягушка. Он не слышал окликов -только протяжный зов луны; его меловое лицо было обращено вверх, словно он и сквозь потолок видел призрачный лик Селены. Вместо того, чтобы остановить его и тихо вернуть в постель - сообщили по начальству, всех перебудили и устроили облаву. Я представил себе всполошенный шум просыпающегося дворца, дикую пляску теней на стенах, коптящее, дергающееся на сквозняках пламя факелов, женские причитания, хлопанье дверей, топот ног и лязг оружия. Но Александр, ничего о том не зная в лунном забытьи, безмятежно ускользнул от загонщиков и, вслепую находя дорогу по лестницам и переходам, поднимался все выше ("В горы! В горы!" - исступленный зов менад) - и через знакомый с детства тайный лаз выбрался на крышу, к свирельным голосам звезд.

Его искали всем дворцом, пока кто-то не заметил маленький силуэт на гребне крыши. Чей-то пронзительный вопль разбудил Александра. Удар лунного света, как камнем в голову, голубая и золотая кровь растерзанного титанами Диониса хлестала с небес. Ошеломленный, он закачался на крутом и скользком скате, хватаясь за лунную пряжу, тающую в руке. Чудом не сорвался.

Стражники лезли за ним с руганью, громыхали черепицей, ловили, как вора. С восторгом отчаяния он побежал от них, легко, как во сне, приходя в себя на лету. Вдруг лунная дорожка кончилась - обрыв под ногами, мощеный камнем двор внизу.
"Не знаю, почему я не прыгнул. Я думал, упаду вверх, а не вниз, небо насквозь пробью. Там - жизнь, здесь - сон. Если прыгну - очнусь от сна".

"Нет, нет..." - говорил я, сжимая его ледяные руки. Иногда я вижу в предсонье: Александр падает с растянутого барсовой шкурой неба, а я бегу изо всех сил с протянутыми руками: «Ловлю! ловлю!» И не успеваю.

Принеслась полуодетая Олимпиада; она драла волосы, выла, смеялась, благодарила богов и проклинала людей. "Мама целовала меня так, что губы онемели. Словно жизнь из меня пила, а потом новую вдыхала. А вокруг смеялись, я слышал". Потом его, закутав в плащ, отвели к отцу. Слишком взволнованный разговором с ним, Александр резко мотнул головой и вдруг почувствовал, что сознание улетает от него в узкую черную воронку с ослепительной искрой в конце. Филипп подхватил его, а когда Александр очнулся, говорил с ним ласково и испуганно… "Он смотрел на меня, как на Арридея, - горько сказал Александр. - Решил, что у меня священная болезнь". В таком отчаянии я его еще не видел.

Поутру в каждом углу говорили, что и третий царевич с ума спрыгнул.

Мы сидели, соприкасаясь головами, и его горячечный шепот лился прямо мне в ухо. Каждый день на закате у него жутко болит голова и звуки вокруг становятся мучительно острыми - "словно раскаленный клинок сквозь уши протаскивают". Ему снятся мучительные сны ("Только не спрашивай, ради всех богов! я их забыть хочу.") А порой - вдруг голова кружится, в глазах звезды, и слабость такая, что ноги не держат, язык заплетается. После обморока в царских покоях он еще пару часов еле ползал. Шея, сволочь, еще болит, поворачивать больно.

Невыносимая печаль окутывала нас обоих. Александр был так подавлен, что готов был сам себя признать помешанным. Ата с крыльями нетопыря раскидывает крылья - и сила, разум, и доблесть отступают перед ней. Она сожрала Геракла, Аякса и Беллерофонта, и вот теперь подобралась к Александру.

- Мне надо в пустыню, к змеям и паукам. Я не могу жить с людьми, - тихо и страстно шептал он пепельными губами.

Мне было все равно, сумасшедший он или нет, но больно было слышать его западающий неровный голос, видеть потерянный взгляд. А еще вертелась в голове поговорка: "Когда собаку хотят убить, говорят, что она бешеная".

Я утешал, как мог: какие пустяки, и я сознание терял, и Гермон во сне ходит, только всем на это наплевать. "Тут кто-то нарочно из лягушки быка надувает. Ты сам хоть на это не поддавайся!"

И утешил его, в конце концов. Он шмыгнул носом и уже деловито сказал:

- Мне теперь надо в одно место сходить. Пойдешь со мной?

Ну конечно. Я теперь от тебя ни на шаг.

Лечебница


Александр собрался в лечебницу Менекерта. Не знаю, просил ли его царь об этом или Александр сам решил посмотреть в лицо безумию.

Этот сиракузский врач был знаменит на всю Элладу тем, что излечивал священную болезнь. Исцелившиеся, по уговору, должны были служить сиракузцу рабами несколько лет кряду. Он обряжал их богами – Гераклом, Гермесом, Аресом, Герой, Афродитой, себя же скромный ученый считал Зевсом и ходил в пурпурном плаще, золотом венце и со скипетром.
От его письма вся Пелла с месяц ухахатывалась: «Менекерт Зевс шлет Филиппу привет. Ты царствуешь в Македонии, а я в медицине… Тебе служат македонцы, а мне – все грядущие, ибо я Зевс-жизнодавец». Царь наш ответил вежливо: «Филипп желает Менекерту доброго здоровья».

В конце концов, чтобы иметь удовольствие не только по переписке, Филипп пригласил Менекерта в Пеллу вместе со всей его божественной свитой, и первый раз принял его торжественно: на пиру перед врачом курили ароматы, благовония, - жрать, правда, не давали из принципа. Менекерт тогда всем на радость устроил скандал со слезами, так что теперь его кормили от пуза – дабы он вовсе не лишил нас своего общества. Царь время от времени лукаво спрашивал: «Менекерт, а как ты лечишь сумасшедших?» Врач принимался горячо описывать свои целительские приемы, все больше впадая в возбуждение, и на словах, что больным следует держать голову в тепле, а то ветер, проникая сквозь уши в голову, производит смятение и путаницу в мыслях, Филипп оборачивался к слуге и невинно просил: «Принеси Менекерту шапочку, чтобы головку прикрыл».
Филипп любил разных чудиков, и этот был из самых любимых, хоть Арридея он вылечить не сумел. Царь даровал ему поместье, где Менекерт устроил лечебницу, куда съезжались больные со всего света - при всех своих чудачествах, он действительно многим помогал. Я недавно видел его в городе - он гнал своих безумцев хворостиной, как коз, они же послушно трюхали впереди взволнованным лопочущим стадом.

Лечебница была недалеко от города - храм Асклепия и маленькая гостиница для больных и их родственников в сосновой роще. Красивое место, тут дышалось легко. Тучи разошлись, и, наконец, солнце засияло. Александр не торопился к сумасшедшим, но и разговора не начинал. Мы бродили в светлом сосновом лесу, который с каждым годом все сокращался. Чтобы не молчать, я искал зарубки на деревьях: "И это срубят, и то..." Сосны истекали смолой, белка метнулась вниз, как струйка крови, ветер гудел в верхах, а внизу, среди розоватых стволов, было тихо, и солнце играло, как в открытом храме. Откуда-то доносилось бряканье лиры и звуки флейты - говорили, буйнопомешанных, как змей, завораживают музыкой и дымом лавровых листьев, но стоит флейте замолчать, как они тут же сцепляются в бессмысленной драке, кусают друг друга за ноги, пытаются выдавить глаза, а крепкие жрецы бегут их разнимать, размахивая дубинками.

У гостиницы стояли вновь прибывшие со своими больными: угрюмая женщина с трясущимся мальчиком, дерганный воин с перевязанной головой, скромная девочка с родителями - я подумал, что она, должно быть, лунатичка, ничего сумасшедшего в ней с виду не было. Была там богатая семья со стариком в запачканном драном хитоне и скрученными за спиной руками. Родня обращалась со стариком как со строптивым рабом, которого собрались продать в рудники, маленький внучок все забегал сзади и пинал деда ногой под тощий зад, а тот выгибался, как в припадке, и кричал гусём. Видно, для мальца это была привычная забава, и родители не удерживали. Я вспомнил старика с топором, который ждал нападения болотного кота, - должно быть, и его сюда привезут, бедолагу.

Менекерт был чем-то занят, а гостей развлекал один из больных, прикованный длинной цепью к стене. Рядом с ним стояли образцы его работы - расписанные чаши и кувшины; их линии были неровны, краски резки, фигуры неестественно выгибались и слишком много там было чудовищ. Не знаю, кто бы осмелился их купить - в такой чаше только цикуту подавать, но все это странно привораживало взоры.

- Духи меня морочат, - как по писаному рассказывал безумец посетителям. - Когда люди заговаривают со мной, вместо приветствий мне слышится самая грязная брань, все чудится: страшные рожи насмешливо скалят зубы и черные руки показывают мне непристойные жесты. А кровь у меня горячая: глядь - мой несчастный собеседник лежит на земле, весь избитый, и зубы по одному выплевывает, а мне уж руки крутят. Вот в такие неприятности для себя и для людей ввергает меня сумасбродство и озорные голоса в голове.

- А сейчас что ты чувствуешь, на нас глядючи? - спросил воин. Больной гладко отвечал:

- Здесь, благодаря великому Менекерту, я безопасен для себя и для людей, занимаюсь своим ремеслом и живу спокойнее и счастливее, чем прежде. Ну и цепь опять же. Что мне на тебя кидаться, брат, если я знаю, что не дотянусь? Ты сперва поближе подойди. - И забавник расхохотался.

- Учись, балда, - сказал мне Александр. - Каждый человек осознает свои возможности, один ты на людей бросаешься, не задумываясь. Надо бы и тебя на цепь посадить, целее будешь, и мне спокойней.

- Давай мне его сюда, - сказал безумец. - Я научу твоего парня благоразумию.

Появился Менекерт, разряженный, как хорег. Сандалии на толстых подошвах придавали ему росту на ладонь, пурпурный плащ волочился по земле, на завитых и умащенных кудрях - с места не сойти - золотой венок. Странная свита окружала его - мужчины и женщины в театральных одеяниях, раскрашенные, как мимы, все в венках; они приплясывали, спотыкаясь и сталкиваясь, восклицали "эвоэ" и "славься, Менекерт", глаза у всех были сплошь черные и пьяные.

Менекерт, порыскав хитрым взглядом по сторонам, убедился, что впечатление произвел; щелкнул пальцами - вакханты разом замолчали; повел дланью - и они разбрелись меж деревьев, растерянные, как заблудившиеся дети. А он подошел к Александру, оставив прочих посетителей на попечение жрецов.

Отойдя в сторонку, Александр чётко, по-военному, описал свою болезнь. Он ничего хорошего не ждал, но лицо было непроницаемое, только ноздри раздувались, словно ему было больно дышать. Сиракузец лениво слушал, вид у него был совершенно необеспокоенный, вроде как пустяками занимаемся, и у нас тоже от сердца отлегло. Он ощупал шею и плечи Александра, прошелся жесткими пальцами по его хребту, задал несколько дополнительных вопросов и сказал, что никакая это не священная болезнь, что за глупости, а причина головной боли и обмороков - судорога в шее, надо компрессы делать и особую размягчающую гимнастику. Что же до хождения во сне - у детей такое сплошь и рядом, и с возрастом, обычно, все проходит бесследно. Лекарство же от сей хвори незатейливое: таз с холодной водой перед кроватью, чтобы, когда встал с постели, непременно туда ногой угодил, - враз проснешься и не будешь людей смущать.

Александру точно смертный приговор отменили. Он задышал, заулыбался, на Менекерта теперь смотрел доверчиво, с благодарностью, и не хотел его отпускать. Сперва они поговорили о Дионисии младшем, карфагенянах и Тимолеонте Коринфском, который недавно отправился на Сицилию порядок наводить, потом вернулись к медицине.

- Где бывает душа, когда теряешь сознание?

- Кто знает? Обморок - не сон, памяти об одиноком блуждании души не остается. Может, взлетает к богам, подобно обратной молнии, что бьет с земли в небо, и, не принятая бессмертными, падает назад. Но я думаю, что это, скорее, прикосновение к миру подземному, краткий опыт смерти, ибо большинство очнувшихся от обморока поминают тьму, а не свет.

- А сны безумцев отличаются от снов обычных людей? - Александр опять забеспокоился, я понял это по его нарочито небрежному тону. Менекерту вопрос понравился.

- В снах мы все безумны. Чего только люди не видят: любящие отцы во сне насилуют и пожирают сыновей, почтительные сыновья скармливают отцов собакам и мочатся на их останки. Но толкователи скажут, что эти ужасы предвещают события самые обыденные - урожай репы, золотуху или просроченную долговую расписку. А врачи - что это все от несварения желудка. Что же касается безумцев, их беда не в том, что они видят страшные сны, а в том, что они не могут очнуться от кошмара, и наяву видят чудовищ, обращаются в собаку или пытаются летать. Пока ты отличаешь сон от яви, беспокоиться не о чем. Впрочем, я, пожалуй, назначу тебе диету, чтобы спалось лучше.

Менекерт усадил Александра на скамью под сосной и быстро показал, как разминать шею, а потом, видно, решил заговорить его до смерти.

- Хотелось бы думать, что безумие - это воздаяние гордецам или предостережение неистовым, но оно мало чем отличается от поноса или лихорадки, и поражает несчастных без всякой системы, - говорил он. - Мало кто переносит болезнь с кротостью, а сумасшедшего в добавок не сдерживают ни рассудок, ни пристойность. Мягкий, терпеливый и добродушный человек отгрызает уши жене из-за сущего пустяка, почтенная жена домогается рабов и собственных детей...

- Кто-то уши жене отгрыз? - потрясенно спросил Александр. - За что же?

- Мясо пережарила, - безмятежно сказал Менекерт, и в его глазах блеснуло что-то дурное, как у бодучего козла . - Я тоже этого не люблю.

- Откуда берется зло в сумасшедшем, если прежде его в человеке его не было?

- На востоке считают, что в безумцев вселяются злые духи, я же склонен полагать, что зерно зла есть в каждом, как и зерно добра, - заговорил Менекерт так гладко и бодро, что меня сразу в сон потянуло. - Хорошее воспитание выпалывает сорняки и заботливо взращивает полезные плоды, а у умалишенных душа зарастает бурьяном, потому что они уже не в силах ею управлять. И тогда безумие показывает звериный лик.

Звериный лик! Девочку-лунатичку повели в храм; она отчаянно оглядывалась на родителей, будто прощалась с ними навек, гоплит с перевязанной головой подошел к нам послушать умные разговоры, лицо его то и дело кривилось от боли, свита Менекерта тихо плясала под деревьями, а настоящий зверь бродил внизу, во тьме, на болотах, и пожирал детей.

- Безумию чаще поддаются люди измученные; в нем есть соблазн, который манит отчаявшихся и тех, кто жаждет невозможного, и они тонут в нём, как обессилевшие пловцы. Мы все порой стоим на краю бездны - лёгкого порыва ветра довольно, чтобы сбросить в пропасть влюблённого или скорбящего, расточителя и пьяницу, скупца или гордеца, обжору и привереду. Грань тонка, полупрозрачна, почти неразличима.

Александра он зачаровал и напугал. Руки у него дрожали, и он не знал, куда их спрятать под ленивым любопытствующим взглядом Менекерта. Мне это все не нравилось.

- Нужно противиться, - пробормотал Александр. Его лицо горело от тайных мыслей, и вся эта путаница с безумием, я видел, причиняла ему боль. Он дергал головой и смотрел в одну точку на земле; я тоже посмотрел - ничего там не было, только прошлогодняя хвоя и вылущенные шишки.

- Человек может понять, что сходит с ума? Есть какие-то признаки? - быстро спросил я. - А то мне иногда кажется, что у меня с головой не всё в порядке...

Александр потрясенно взглянул на меня.

- Можешь не беспокоится, - небрежно сказал Менекерт. - Все мы иногда заглядываем за грань и отшатываемся в ужасе. А истинные безумцы страшно самоуверенны. Они скорее признают, что весь мир свихнулся, чем усомнятся в собственном здравомыслии.

- У меня бывают видения, - гордо сказал я.

- И как?

- Ничего. Смотрю.

- Они что-нибудь предвещают?

- Я об этом не задумывался.

- Правильно, и дальше в голову не бери. Когда сойдешь с ума, это будет уже не твоя забота - другие свяжут и ко мне приведут.

Языкатый мужик, такого на кривой не объедешь.

- А тот, кто убивает детей в городе, преступник или безумец? - спросил Александр. Значит, и его мысли туда же обратились. - Ты лучше всех на свете разбираешься в сумасшедших - может быть, знаешь, как его поймать?

- Если бы я видел его, я бы знал, - надулся Менекерт. - Душевнобольных часто тянет в определенные места. Один мой подопечный все время прятался в голубятне, другой, мегарец, выбирался из дома, прибегал на агору и раздевался догола перед школой для девочек. Сумасшедшие ходят в лабиринте своего искаженного рассудка, по одним и тем же путям, и никак не могут найти выхода.

Мне сразу вспомнился лабиринт болотного тумана и зыбкая земля под ногами.

- Значит, сумасшедшего убийцу нужно искать там, где он и прежде совершал преступления? - уточнил Александр, со значением взглянув на меня. Я как раз сегодня собирался показать ему сгоревшую кузню.

- Возможно. Только не забывай: большинство преступлений в нашем мире совершают люди, гордящиеся своим здравым рассудком, а душевнобольные, большей частью, слабоумны, неопрятны, пугливы, бесстыжи, лживы, но лишь немногие по-настоящему опасны; их сажают под замок только потому, что родственникам стыдно за них. Какая насмешка: человеческая жажда убивать болезнью не считается, наиболее преуспевших в этом деле прославляют в стихах, а того, кто представляет себя перепёлкой, сажают на цепь.

- Ты же сам сказал - звериный лик... - вмешался Александр.

- Среди зверей не все хищники. Есть волки и овцы, куры и ястребы, щуки и плотва. Да, иные способны на страшные дела. Они изощренные лжецы и притворы, и пускаются на невероятные ухищрения, чтобы сбежать из-под надзора и сделать то, к чему их неодолимо влечет. Но после того, как они удовлетворят свою жажду, их охватывает страшная слабость или гордое довольство. Безумец заснет рядом со своей жертвой или в окровавленной одежде пойдет чваниться на агоре, а скрываться не подумает. Безумцы толстокожи, не испытывают жалости и считают себя правым во всем, точно звери. Но, как зверей, их можно обуздать.

Жирный мужик из свиты Менекерта на четвереньках подполз к нему, врач рассеянно погладил его по голове и почесал за ухом. Сумасшедший гончар тоже бросил свои чаши и подобрался к нам, насколько позволяла цепь.

- А порой они действуют как бы во сне, завороженные, и поутру полностью забывают о содеянном. Такой будет искренне клясться в свое невиновности, и всей душой верить, что так оно и есть. Хотелось бы мне изучить вашего убийцу, если его поймают. Впрочем, я склоняюсь к мысли, что его не стоит искать среди больных.

Старика подвели к храму и развязали ему руки. Он немедленно вырвался от родни и, гогоча, как стая гусей, бросился бежать, а родня - с проклятиями - за ним. Это отвлекло нас от беседы. Старикашка показал невиданную прыть, мы с Менекертом болели за него, я даже вскочил на лавку, кричал: "Давай, давай, дед, еще чуть-чуть и мы выставим тебя в Олимпии!"

- Может быть, он был достойный человек, - сказал Александр треснувшим голосом. - И эта свора родственников искала его благоволения, а теперь гоняют, как бешеную собаку.

- Великий Менекерт его вылечит, и старик оставит наследство ему, а не им.

- Умный мальчик, - сказал Менекерт и погладил меня по голове. Он угрелся на солнышке, вытянул ноги и шевелил скрюченными пальцами - должно быть, нелегко целый день на котурнах ходить.

- Как определить, безумен человек или преступен? Лечить его или казнить? - спросил Александр.

- Казнить, оно всегда верней, - встрял с советом сумасшедший гончар, и гоплит сурово кивнул головой.

- Может ли человек с этим бороться?

- Может и должен! - оживился Менекерт. - Прежде всего, следует определить, какие способности пострадали из-за болезни: память, воображение или рассудок. Затем, воздействуя то на одно, то на другое, можно настроить больную душу, как кифару. Мы знаем, что безумие обратимо, и моя деятельность - тому лучший пример. Представьте, дети, сколь великим должен почитаться среди людей тот, кто может излечивать безумие!

Он запрокинул голову и посмотрел на нас так величаво, что я снова подумал: "Да ты сам без ума, как овца в крутячке".

- Я делаю для больных больше, чем сумел сделать Орфей для Эвридики, ибо я вернул их души из тьмы, и теперь они служат мне как отцу и царю. Мои дети, омывшись тьмой, невинны, как новорожденные, и я мягко, но строго, творю из них совершенных людей, - сказал Менекерт.

Одна из женщин трясла грудью, как трещоткой, и вываливала язык ниже подбородка. Александр краснел и отворачивался. А вдохновлённый Менекерт вдруг спел дифирамб безумию:

- Заметьте, душевнобольные не болеют, они могут спать нагими на снегу, долго оставаться без пищи, и при этом почти все обладают нечеловеческой силой. Если найти дорогу к светлым сторонам безумия, минуя темные, - мы отыщем путь в золотой век.

Я представил себе этот золотой век - счастливые сумасшедшие пожирают мозги друг друга, как Тидей, выкалывают себе глаза, как Эдип, догоняют на бегу ланей и раздирают их голыми руками... Благодать-то какая!

Перед уходом Менекерт что-то передал Александру, тот сразу спрятал это под плащом. Я потом спросил: оказалось, мешочек с хмелем.

- Он собирает армию из безумцев, - пробормотал Александр, когда мы попрощались с врачом. - У них всех синяки и рубцы от ошейников... Любопытно, насколько они ему подчиняются на самом деле?

Трясущегося мальчишку жрецы окуривали дымом, он сидел тихо, тиская глиняного коня и улыбался.

- Он выглядит счастливым, - сказал Александр

- Счастливых здесь нет, - отозвался жрец.

На обратном пути было куда веселее, Александр шел, посвистывая, и я чувствовал, что в нем снова закипали мысли, планы и надежды.

Наслаждаясь легкостью, мы говорили о дурных снах и Линкестах, о сладких снах и их толкованиях, о добрых предзнаменованиях и вечных проклятиях, о царях и демократах, об оленях и кабанах, об Ахилле и новых сандалиях, о перепелах и Дельфийском оракуле, о море и медовом печенье, о закалке железа и силках для птиц, Артаксерксе и фараоне, гетерах, баллистах, глистах у собак, об Александровой бабушке Эвридике, масти лошадей, Пиндаре и волчьих следах у ручья... Только сейчас я почувствовал, как тягостно было во дворце - хуже, чем среди безумцев на цепи.
Небо вновь просело. Солнце, похожее на бельмастый глаз Аэропа, еле пробивалось сквозь тучу. Свет вокруг нас переменился, тени выцвели, запахи усилились, словно лесное варево закипало; сперва пала тишина, а потом поверху бурно зашумело - словно кто-то бежал по верхушкам деревьев.

- Дождь сейчас ливанет. Вымокнем.

- Не растаем.

Александр думал о своем.

- Ты знаешь, - бесстрастно заметил он, - мой дядя все же станет царем. Отец это устроил.

- Прекрасно, - осторожно сказал я.

(Мы недавно говорили об этом. Все знали, что Филипп дал слово поставить Молосса царем в Эпире, - но вот когда?

- Представь, - сочинял я, - тебе твердо обещано царство и высшая власть, но это не пойми когда будет, а покуда живи при хозяине, год, два, десять, ублажай, выпрашивай мелочь, чтобы устроить пирушку с друзьями, ешь, чем накормят, носи, что подарят... Молосс от этого с ума сходит.

- Представляю, - сказал Александр с кривой усмешкой. В нем звенела та же тоска. И вот теперь Александр Эпирский своего царства дождался, а моему Александру еще ждать и ждать, конца не видно.)

- Теперь он, должно быть, счастлив. Закрывается у себя в покоях и скачет до потолка - алала-ла-ла!

- Ага. Разом постарел лет на двадцать. Теперь ему придется доказывать, что он достоин своей судьбы.

- И что он делает?

- О, у дяди теперь дела сплошь государственные! Как узнал о смерти Аррибы, сразу бороду принялся отращивать. Это во-первых. А во-вторых, доспех себе заказал, позолоченный с финтифлюшками, в долг.

- Наш царь его с поводка не спустит. Он ведь не для Молосса это устраивал, а для себя.

- Отец так думает, да. Но когда Молосс окажется в Эпире, он сможет позволить себе непослушание... до некоторой степени. Я бы на его месте смотрел бы на запад.

- Почему?

- Потому что Македония пойдет на Восток.

Я мало что мог сказать об Александре Эпирском - он был молчалив, насторожен и слова ронял, только трижды подумав. Красивый, суровый, надменный парень с уклончивым взглядом. С детства в изгнании, под крылом старшей сестры со вздорным нравом.

- Думаешь, он хорошим царем будет?

Александр пожал плечами равнодушно.

- Любая посредственность может быть царем. Вспомни Эврисфея. Дядя не хуже других и не лучше, у отца таких сотни… Думаю, эпироты его примут, а там посмотрим, куда его развернёт.

Александр был невесел, но о дяде говорил без зависти - любая чужая судьба была для него мелка и тускла.

- Царица, должно быть, рада...

- Мама четырнадцать лет рассылала гонцов, надоедала отцу, писала проклятия Аррибе на свинцовых табличках, а теперь решила, что отец хочет отослать ее в Эпир следом за братом. И снова плачет, жалуется, пишет проклятия на свинцовых табличках. Всё делает, чтобы так и вышло. И чтобы мне жизнь мёдом не казалась, Семелу с Дионисом поминает... - добавил он с невеселым смехом.

До меня не сразу дошло, а как понял - испугался: царь Кадм заключил Семелу и младенца-Диониса в ковчег и бросил в море.

- Думаешь, царь и тебя отошлет?

А я? А мне куда? Я уже представил, как набиваюсь в оруженосцы к Молоссу, а он раздумывает, ковыряя в зубах, на что ему такое сокровище.

- Нет, даже сейчас, - нет, - твердо ответил Александр. - Но мама хочет, чтобы я так думал и мучился вместе с ней.

Он говорил о ней, как о ребенке, сдвинув брови, умудренно. Ему не хотелось задерживаться на печальном, и он вспомнил о последнем переполохе в курятнике - царица обвинила Мисию в предательстве.

- Мол, трется у наших врагов, как шелудивая свинья. Та - "все ради тебя, матушка" - и ну пророчествовать! "Люди злые, пурпур в клочья, кровь рекой"... Не помогло. Мама топнула ножкой, вышвырнула ее барахло за порог и даже фиников на дорогу не дала. Так что наша жаба нынче в изгнании. А нечего ловить комаров в чужом болоте!

Я разволновался - карлицу я отчего-то принимал всерьез. "Бойся щита, он ударит мечом. Не тать за ягненком придет, а пастух. Не волчьей поживой он станет - собачьей", - вспомнил я. О ком она говорила, так и не узналось. Опять это ощущение глухой угрозы - "и смерть стережет, как пёс..." Я не знал, стоит ли напоминать об этом Александру, выставляя себя суеверной бабой. Помявшись, все же сказал.

- Да помню я! - отозвался он. - То ли Жабе голос был, то ли она сама что-то вынюхала, то ли наврала, чтобы важности себе придать. С этими пророчествами всегда так - начнешь загадки разгадывать - что за клёпанный щит, да что за грёбанный пастух? - и тут тебе меч в живот прилетает, потому что ты весь в мыслях об этом дерьме и у себя под носом убийцу проглядел. Все предсказания нарочно человеку глаза отводят, чтобы сбыться вернее, понимаешь?

Я, конечно, восхитился его мудростью, но заметил себе: надо бы разыскать Мисию и вытрясти из нее все, что знает, - и тут же об этом напрочь позабыл.

Разъяснилось и насчет внезапного буйства сбрендившего Герода. Олимпиада лихорадочно готовилась к процессии мималлонок на Великих Дионисиях, в святилище кабиров ходила каждый день, постилась, жгла благовония, натащила змей к себе в покои, и вся пылала мистическим огнем, и тут Герод, щелкая сахарные орешки, влезает с каким-то пустячным замечанием: мол, если желтенькое надеть - будет миленько, а туда красненький мазочек, немножко пурпура на шафране, а ланью шкурку мы вот так подвернём...

- Шкурка, миленько! - восклицала она во гневе. - Когда все вокруг полно таинственным и божественным и уже слышны шаги грядущего Диониса!.. Какой отвратительный, мелкий человечишко! Все равно что, придя к Дельфийской Сивилле обсуждать ткань ее гиматия…

Герод был потрясен до глубины кишок и разрыдался перед всеми - его, утонченного мистика, который слишком духовен для земной жизни, вдруг обвинили в пошлости! И ведь сам подставился, никто за язык не тянул. Олимпиада же была не в настроении великодушничать и еще пуще принялась насмехаться, а уж как остальные по нему протоптались - ведь какой славный повод соперника при кормушке в грязь спихнуть.

- Все это хрена собачьего не стоит, но мама замечательно умеет делать врагов из друзей, - заметил Александр. (А я подумал: "Она бы и нас врагами сделала, дай ей волю. Не давай ей воли, сердце моё".)

- Герод - невелика потеря, его и приближать-то не стоило. Вокруг нее все такие, с треснутой башкой - ничего в них не держится, половина вытекает поносом через рот, вторая - испаряется сквозь уши. Ни одного надежного человека, сплошь сволота брехливая, - Александр шарахнул ногой по сосновому стволу и зашипел от боли. - Теперь этот поганец начнет по углам шушукаться, а остальные подхватят. Кроме меня, ей не на кого опереться, а какая из меня сейчас опора? Было б мне на пару лет больше...

Дождь так и не пролился, как небо ни тужилось. До городских ворот мы дошли - только дюжина крупных капель на плащи упала, а как во дворец забежали - хлынуло стеной. Александр сказал, что ему надо зайти к отцу - рассказать, что Менекерт не считает его болезнь серьезной. Новость была хорошей, но Александр все равно нервничал. Ему не нравилось оправдываться, и опасливые взгляды отца он тоже вряд ли забудет.

- Нужно быть спокойным, - говорил он. - Все эти мелочи, болтовня глупых людей, болезни, теснота... Иногда я вздохнуть не могу, до того тесно вокруг! Глупо, надо дышать свободно, надо быть выше... Раздражаться недостойно, надо принимать с благодарностью. Это ведь тоже испытание. Чем подлее вокруг, тем больше чести остаться спокойным. И вся эта женская дребедень... Ни одна женщина не может причинить ни добра, ни зла благородному мужу, если только он сам не позволит. Это какой-то мудрец написал, не я придумал. Умная мысль, если вникнуть. Я ее про себя повторяю, когда мама... Я должен ее защищать, но как бы сверху, а не лезть с головой во все эти слезы и вопли. Меня это касаться не должно.

Да, Леониду тут работы не осталось. Александр сам себя и винит, и поучает, и наказывает.

В те времена он часто проваливался во взрослость, также, как сейчас - здесь, в летнем дворце шахиншаха, в Экбатане - он порой проваливается в детство, в свои пять лет: "А т-т-ты п-по-омнишь л-летучих м-м-м-мы-мышей?", "м-м-н-не с-страшно" (это он всегда говорил невнятно, не поймешь "мне страшно" или "не страшно", нарочно так говорил, чтобы и не соврать, и не опозориться). И влажные от подступающих слез глаза, горящие щеки, жалобные брови. Меня это пугает, без уверток, но не настолько, чтобы я отпустил его руку или не захотел его слушать.


Рецензии