Рапсодия для сумасшедших
А.С.Пушкин.
Увы, Александр Сергеевич, времена нынче не те, осенняя пора не та, и мы не те…
Итак, произошла эта история осенью в психиатрической больнице. Располагалась она в старом особняке, не имевшем, однако, исторической значимости. Обветшалые, нереставрированные здания старого поместья были нелепо перемешаны с безликими, кирпичными постройками, в духе социалистического реализма.
Древний парк, с тополями и липами да зелеными елями спасал пейзаж сего убогонького и весьма унылого места. С сидящими на суках деревьев серыми воронами да вездесущими дворнягами, виновато заглядывающими в лица прохожих.
В ветхой беседке с четырьмя колоннами, наполовину скрытой кустарником, стоял Пушкин. Пожилой человек, носивший фамилию Пушкин, был действительно похож на поэта: кудрявый, с знаменитым профилем. Он, к тому же, и стихи писал:
– Что печально плачешь, ветер?
Что сегодня ты не весел?
Заплутал, наверно, в поле,
Где твой дом?
– Мой дом на воле...
– Ты не можешь быть бездомным,
вспомни, вспомни, ветер, вспомни!
– Дома нет, один скитаюсь,
на ветвях берез качаюсь,
тучи в небе разгоняю,
дом не знаю где, не знаю,
потому, наверно, в поле
я печально завываю.
Безобидного Пушкина время от времени, после долгих запоев, привозили в больницу. Порой больным он декламировал стихи, того, настоящего Пушкина, и свои:
От этой стынущей зари
Мне до весны уж не согреться.
Тревожно воронье звонит,
И ветер не находит места.
И ты мне, осень, как отрава:
Горчишь во рту и жжешь в груди!
Пора дождей – кому забава,
Кому затмение в любви!
– Эй, Александр Сергеевич! – это сестра зовет нашего Пушкина (имя и отчество у ненастоящего были другими, просто над ним так шутили). – Тебя за пробирками послали, а не небо созерцать. Еще бы цилиндр на голову нацепил да трость взял в руки. Марш в отделение, живехонько!
На отделение пора,
Пускай осмотрят доктора,
И выпишут пилюлю.
А я в ответ им дулю:
Чего же взять от дурака,
Послание из кулака:
Как будто эта дуля –
Дантесовская пуля.
…Вот таков он, – Пушкин.
***
В палате, кроме Пушкина, были весьма интересные личности. Сорокалетнего «графа» с острова сокровищ выловили на городской свалке.
Это была романтичная жизнь в сказочном мире покинутых вещей. Графу повезло, он нашел вполне пригодную для жилья бытовку – фургон от старого автомобиля, и был чрезвычайно счастлив в этом замке, который защищал его от непогоды, недоброжелателей и крыс.
Граф любил утро на острове. Солнце нехотя ощупывало свалку лучами, иногда одергивая их брезгливо. Видимо, после леса и полей, речек и озер, листьев и цветов ему не очень-то хотелось пробуждать уродливое скопище, не гармонирующее с миром. Лучи лениво скользили по свалке.
Граф же любил утро на острове. Туман, порой, скрывал всю грязь, и только кучи возвышались. И свалка казалась другой планетой или, по крайней мере, горами где-то на Кавказе. Где граф никогда не был, но он мог представить эти скалы и себя на вершине одной из них, с кинжалом и эполетами, гордого и смелого.
Граф был богат необычайно. Он имел: две серебряные ложки, обручальное золотое кольцо, одну золотую сережку с великолепной жемчужиной. И все это состояние было найдено на острове сокровищ. Путешествуя по свалке, граф мечтал найти настоящий клад в старинном, кованом сундуке, полностью набитом царскими золотыми червонцами.
Увы, граф не обладал полной властью на свалке и не был единственным ее правителем. Сюда приходили бомжи и беспризорные дети, они рылись в свежих кучах мусора, привезенных машинами. Кроме того, граф часто видел старуху, видимо, она и ночевала в какой-то берлоге среди тряпья. «Баба-яга» неизвестно откуда появлялась и куда исчезала: она явно конспирировала свое пристанище.
Старуха часто взбиралась на курган, и, опираясь на клюку, которой и копалась в отбросах, всматривалась вдаль. В одном месте постоит, в другом, – в той же позе: как призрак. Увидит: чайки кружатся – туда, будто не пешком – в ступе. Один раз старуха постучала в дверь к графу. Тот нехотя впустил. Она была очень худа, большой и горбатый нос, немытые космы и сутулая фигура придавали ей весьма реалистичное сходство с ведьмой. Но она не была такой уж замшелой старухой. Если бы ее еще и в баньке помыть, причесать, да одеть что-то поприличнее, то может в какой пьяной компании и за коленки пощупали, кто знает.
«Баба-яга» села, и смахнув сопли грязным рукавом, беззастенчиво осматривала замок. Большое кресло удивило ее: с львиными головами на подлокотниках, вырезанных из красной древесины, обтянутое вытертым и полинявшим зеленым бархатом.
На кресле возлежал кот, похожий на дворецкого с пышными бакенбардами. Он нехотя, с пренебрежением, смотрел на столь редкого гостя.
– Что надо? – отводя нос в сторону и стараясь не дышать, спросил граф.
От гостьи пахло очень дурно, даже для графа, привыкшего к запахам свалки.
– Ничего мне от тебя не надо, – ответила Яга. – Мы с тобой люди, обществом кинутые, не нужные, как и все, что на этой свалке. Я ведь ни на что не претендую, мне б в уголку, вот здесь, посидеть. Иногда так поговорить с человеком хочется, что свихнуться можно. Да к тому и женщина я... Старуха смолкла, ибо граф смотрел на нее совсем непонимающе, и глаза у него готовы были вылезти из орбит.
– Пошла вон! – заорал граф, чем больше напугал кота, нежели гостью.
Та нехотя поднялась и, открыв дверь, медленно произнесла:
– Ну, импотент несчастный, я тебе не позволю на социалистической свалке выращивать ростки капитализма. Зажрался, честную женщину на улицу! К приличной даме здесь еще никто не обращался так по-хамски. Затем дама, набрав полный рот слюны, плюнула в сторону графа и выскочила вон.
Вечером в дверь стали бить ногами. Граф не открыл. Но дверь выломали, и в домик с криком «На абордаж!» ворвались старуха и еще несколько разбойников в лохмотьях, с небритыми рожами. Они налетели на графа и, избив, его до полусмерти, вынесли все, в том числе: две серебряные ложки, обручальное кольцо и сережку с такой теплой и ласковой жемчужиной.
Избитого графа нашли. И попал он в заведение, где его и прозвали графом, где реальное было расплывчато, где сочинял стихи Пушкин, похожий на настоящего Пушкина, особенно в профиль.
– Собаки выли на луну,
Как на заблудшую овцу.
Собакам надо лишь немногого:
Облаять ночью одинокого.
Но луна не одинока:
Звезд-ягнят на небе много,
Всех их и не сосчитать,
В одно стадо не согнать,
Если это и случится,
То все небо загорится.
В этом заведении странный, непризнанный актер подражал Гитлеру, и весьма удачно. Он и сошел с ума из-за своей роли.
– Да! – говорил режиссер. – Герой у тебя очень отрицательный – попросту исчадие ада. Но ты не унывай, дерзай и перевоплощайся. Доброго любой сыграть может, даже баба Дуня из нашего буфета, а вот злодея, да еще такого гнусного, тут талант нужен. Так что давай Толя, твори. И Толя старался. Ему перевалило за тридцать. Жизнь протекала не по намеченному им плану: из тех сладких грез, что так часто обволакивали его мысли, ни одна в реальность не воплощалась.
Жена называла его в гневе сопливым платком, в который любой может высморкаться. И в том была доля правды: есть же люди, не приспособленные для обитания в среде человеческой, которая их всячески хочет отторгнуть. Они не доехали, или проспали несколько остановок в истории, вышли и с недоумением и полной растерянностью бродят по станции, где им все так чуждо.
Толя был мало заряжен отрицательной энергией, и естественно, играть роль Гитлера он не мог. А режиссер кричал:
– Толик! Это твоя последняя попытка! Не хочешь играть коварного злодея, будешь играть тарелками в буфете под руководством бабы Дуни!
И вот однажды, после очередной взбучки режиссера, Толя стал чувствовать по дороге домой, как в него вселяется неведомое доселе чувство власти, чувство превосходства над всеми. Он без очереди, сам того не сознавая, взял в ларьке кружку пива, и ему на это никто не сказал ни единого слова. В переполненном трамвае он толкался пуще всех, и когда полная женщина пыталась сунуть в его ребра локтем, он не своим голосом закричал:
– Отожрались, свиньи! В трамвай стало не пробраться! Я наведу порядок в этой стране
С тех пор Толя ходил по палате, и, поднимая правую руку вверх, приветствовал всех словом «Хай». За это ему частенько доставалось, но выбить дух Гитлера из него не получалось. Видно не на шутку перевоплотился.
Некоторые относились к Толе лояльно: демократия многих не устраивала. Впрочем, людей интересных в больнице было предостаточно.
Ефимыч (Ефимович) был одним из уважаемых в палате. Он, во-первых, мог найти спиртное, что оставалось большой тайной. И несмотря на то, что он был алкоголиком с нарушенной психикой, по части философии был первейший: говорят, не один институт за плечами.
Сядет, бывало, на кровать и начнет:
– Хочу быть тараканом! – Мерзким, маленьким, ползающим, но зато не думающим. Эй, люди! Эй, звезды! Я хочу быть та-ра-ка-ном! «Таракан» – звучит? Звучит! «Человек» – звучит? Не звучит! Таракашечка, козявочка, букашечка!..
– Ефимыч, – прерывали его. – Как же душа?
– Молчите! – кричал он. – В пьяном теле и дух нечистый. Про вечность души, – Ефимыч показывал рукой в сторону кладбища, – они знают, а я еще умирать не собираюсь, там не подадут. Да меня ни один червяк жрать не будет: я весь проспиртован, хоть в кунсткамеру ставь, тысячу лет простою и буду как огурчик.
Однако, кроме этих разговоров на публику, переполненных сарказмом, у Ефимыча под подушкой лежала тетрадь, куда он записывал весьма интересные и не идиотские мысли. «Рассуждения обывателя» – озаглавил эти записи Ефимыч.
Тетрадь свою Ефимыч не показывал почти никому: назидательными рассуждениями, считал он, никого не проймешь. Если представить Египетские пирамиды на фоне российского ландшафта, то они должны стоять вершиной вниз. Естественно, они будут становиться на основание, на котором стояли тысячи лет. Но это же Россия, – мы их подопрем чем-нибудь и сами поддержим, чтобы не качались. Прав Пушкин, говорил философ, когда написал:
– Говорю о России,
А мне жалко себя:
Что живу я в России,
Никого не любя.
В землю кровушки сколько
Пролилось дождем,
Но живем мы и только!
Потихоньку живем.
Ах, Россия! Россия!
Я, наверно, не прав:
Говоря о России,
Вся история – прах!
О тебе, мать-Россия,
Сколько спето, не счесть.
Не пропить бы Россию,
Не забыть свою честь.
...Однако и Ефимыч, и Пушкин, и другие известные личности отошли на второй план после того, как в палате появился новенький.
Утром сестра привела больного и, показав на кровать, сказала: «Вот твое место». – А, вы, – обратилась она к любопытным, которых было большинство, – пришельца не обижайте. На том и ушла. Новенький был странным типом. Нет, на алкоголика он не был похож. Его большие глаза источали огромную силу интеллекта, в них нельзя было долго смотреть: мысли путались, и по телу пробегал холодок. Выпуклый огромный лоб, приплюснутый негритянский нос и маленький рот делали лицо еще более необычайным. Кроме того, новенький был очень высок, с длинными руками до колен, худ и двигался неестественной, нечеловеческой походкой.
– Хай! – приветствовал его Толя.
– На троих будешь? – пошутил какой-то больной.
– Да это не алкаш. Видно, что шизик. Как будто с иной планеты свалился, – вторил другой, – правильно его сестричка инопланетянином назвала, так оно и есть: новенький-то на инопланетянина похож.
– Что пристали?! – подошел на выручку Пушкин. – Человека не видели, давай знакомиться, я – Пушкин, фамилия моя такая.
– А я, – наклонился к уху Пушкина новенький, – и есть инопланетянин.
Вокруг услышали и засмеялись. В этот момент, звеня связкою ключей, вошла сестра Галя.
– Так и есть, – сказала она, – обступили и ржут! Сами-то кто? Ну-ка, гуманоид, – так и звать буду, пока фамилию не назовешь, – пойдем со мной на анализ крови и к врачу, знакомиться.
– Проходите, – встретил вновь поступившего Николай Иванович, молодой лысеющий очкарик. – Начнем с того, что я хотел бы узнать вашу фамилию, имя, отчество, адрес – где живете? Слышал, что вы зовете себя пришельцем. Но вы не оригинальны: у нас таких пришельцев много. Молчите? Ну-ну, хорошо, пусть будет так. Вы оттуда, с неведомых звезд, и ваша летающая тарелка потерпела аварию, и вы, конечно, обессиленный, принятый за психически больного, попадаете в нашу больницу.
– Да! – сказал новенький необычным голосом. – Ваш ход мыслей весьма логичен.
– Интересно, – доктор, подперев рукой подбородок, с иронией смотрел на больного. – Рассказывайте, что же вас привело на нашу грешную землю? Кто вы: гости, завоеватели, путешественники? Или, может быть, вы посланы высшим разумом, чтобы предостеречь нас от ошибок?
– Я хочу сказать прежде всего, – ответил больной, – что человечество – это непредсказуемая биологическая масса с мощным зарядом отрицательной энергии, движение которой не способствует совершенству цивилизации. Как много странного в вас, люди, даже в обыденном, не считая вечных проблем. Одеты вы нелепо и нерационально. Одежда для вас – это не есть что-то материальное: одеждой вы перевоплощаете сущность свою. Поглощение пищи у землян не есть простая процедура – это одна из наивысших ценностей в жизни. Не мысль, как прожектор, проникающий в тайны вселенной, в центре вашего бытия. Для вас главное – накормить, напоить, одеть и понежить свою оболочку, хотя земное существование – это только одна из стадий совершенствования сущности духовной. И, возможно, появление человека новой формации. Такие люди будут не просто открывать тайны вселенной, но и сеять разум на ее просторах, обживать космос, как некогда обживали землю. Но, к сожалению, ступень очередного витка прогресса, на которую должно подняться обновленное человечество, землянам пока недоступна, ибо процессы существования цивилизации иррациональны, нелогичны, абсурдны.
– Все, что вы говорите, – сказал Николай Иванович, – любопытно, но, голубчик мой, не ново. Этим меня не убедишь в вашем неземном происхождении, лучше спуститесь на твердый грунт с высот неземных.
Резкий стук в дверь перебил необыкновенный диалог. В кабинет вкатилась медсестра Галочка: небольшого роста, кругленькая и крепкая, как белый гриб, с редкой в наше время косой и ярким румянцем, не сходившим с ее щек.
– Николай Иванович! – взволнованно сказала она, показывая доктору пробирку, в которой колыхалась голубая жидкость. – Николай Иванович, а кровь-то у него, – стараясь успокоиться, повторила сестра более тихо.
Доктор, стараясь не глядеть в глаза ни сестре, ни больному, взял пробирку в ладонь и вышел.
– Что вы чушь несете! – кричал на Николая Ивановича главный врач.
Огромный, лысый мужик с крупными чертами лица, больше походивший на костоправа, чем на психиатра. Он ходил по комнате и, жестикулируя правой рукой орал:
– Бред, просто бред! Что вы мне суете под нос эту пробирку! Вы знаете, какую гадость они пьют! Кровь не только голубой, – она тягучею, вонючею станет и всех цветов радуги! Я не понимаю, вы - человек образованный, несете ересь про инопланетянина. Вот оно, тлетворное влияние демократии. Да у нас через одного: то Пушкин, то Гитлер, то Ленин, то марсианин.
– Но, извините, – пытался оправдываться молодой доктор, – вот же у меня аргумент в руках.
– Ах, аргумент! – обиженно, с нескрываемым раздражением произнес главврач. Хотя он был отходчивым человеком, и, не смотря на его грозный вид, был не лишен добра. – Вы что, со своими новшествами из гнилых пней хотите молодую и здоровую рощу вырастить. То пейзажики на стену вешаете, то музыкой лечить хотите. Да если вы будете со своим бредом мне надоедать, я вас, дорогуша, и самого буду за сумасшедшего считать!
– Вы уж не обижайтесь, – более миролюбиво наставлял главврач. – Не концентрируйте внимания на одном больном, мало ли что говорят, ну их... Мы и все-то сумасшедшие, вся страна. Так что идите-ка вы, милок, со своим аргументом... И пусть еще раз кровь возьмут, да пробирки лучше вымоют.
На том и закончили разговор, а про кровь голубую поговорили, да и смолкли, и так забот хватает: то зарплату в срок не выдадут, то комиссия внезапно нагрянет.
Пришельца Пушкин и граф в обиду не давали, так он и жил тихо, все своими глазищами в окно поглядывал. Что взять – не от мира сего.
А за окнами зима тихонечко подкрадывалась. Кто не любит зиму?! Нет, не дождливую, когда вместо снега лужи. Конечно, весна и осень и, тем более лето, ничуть не хуже: каждая по-своему хороша. Но зима настоящая: морозная и снежная, – самая сказочная.
На новый год Николай Иванович решил провести в палате настоящий праздник: были закуплены апельсины, конфеты, привезена из лесу елка. О, елка, новогодняя елка! Зачем, казалось бы, рубить молодою ель, тащить ее в дом, и там с таинством облекать лесную пленницу в величественный наряд? Потом, налюбовавшись на лесное чудо, умирающее в неволе, безжалостно срывать с нее великолепные наряды и, осыпающуюся, выносить вон, на свалку. Но, все же, все же, что за Новый год без елки.
Николай Иванович распорядился, чтобы зеленую красавицу украсили, вопреки запретными инструкциями, электрической гирляндой и несколькими великолепными стеклянными шарами.
А как уж радовались больные елке, торжественно стоявшей в углу! Все были очень веселы и возбуждены за общим столом.
– Друзья! – сказал граф. – В нашей стране все перемешалось, полный хаос, у нас же здесь тихо, спокойно и порядок. Я пью этот стакан лимонада за нас, дураков, Иванушка-дурак всегда на Руси положительным героем считался.
– Ну, зачем уж так категорично о себе, – сказал Николай Иванович. – Просто вы немножко не похожи на общую массу людей.
– Дураки нужны, – донесся голос Ефимыча, который отводил в сторону помутневшие глаза, – хотя бы для того, чтобы другие думали, что они умные.
– Кто знал бы, что есть тьма, без света, кто знал бы, что есть свет, без тьмы, – эти слова были произнесены кем-то тихо, кто сказал, никто не понял.
– Можно мне, – как школьник за партой, поднял руку Пушкин, – я прочитаю два стишка, так сказать, к теме:
– О, дай надежду в виде света:
В окне, костре или звезде,
Чтобы тепло светилось где-то,
Нас согревая в суете.
Пусть не рукой достать до света:
В других галактиках манит.
Пусть это будет свет рассвета
Или заката, но горит!
Все были серьезны. Многие захлопали. И только пришелец смотрел в окно отрешенно, какими глазами, не видел никто. Пушкин продолжал декламировать уже другое стихотворение:
– Обезглавленные храмы,
Ослепленные глаза.
И доколе будут правы
Те, кто храмы истязал?!
И доколе дураками
Будут умных называть?
Золотыми б куполами
Мне Россию узнавать!
И бескрайними палями,
Где высокие хлеба,
Золотыми б головами
Кланялись издалека!
Иль по русскому уж духу
Мне Россию не узнать?
Не узнать вдали старуху:
Да ведь это моя мать.
В это время доктор подошел к тумбочке, на которой стоял старый проигрыватель, поставил на диск пластинку и негромко сказал: «Шопен, рапсодия».
Помещение наполнилось звуками. Люди переглядывались, не зная, что делать в такой ситуации, а музыка кружила, захватывая их мысли и чувства.
Пушкин стоял на белом снегу... Напротив – темный силуэт человека... Его лица не видно... Рука поднимается с пистолетом... Темное существо целится... Падает снег... Тихо... И выстрел, как будто сук треснул на дереве, сломал тишину... И хочется лететь куда-то вверх, освобождаясь от тяжелого тела, там ждут.
Граф вспомнил свалку, и ему очень хотелось туда, в это зловонное царство. Он был счастлив там, он был свободен.
Пришелец, на которого никто не обращал внимания, все это время смотревший в окно, вдруг вскрикнул и заметался, ища выхода.
Посреди сквера светился многочисленными огнями шар, как в фантастическом фильме. Но это был не фильм и не наваждение, это был настоящий космический аппарат.
Да, сколько необычного было в этом новогоднем празднике, и этот шар стал волшебным дополнением всего происходящего. И все высыпались из палаты на улицу, в открытую кем-то дверь. Из шара появилось высокое существо в скафандре. И всем, почему-то, стало не по себе: беспокойство и страх овладевали телом, ноги не слушались, сделались ватными. И только сумасшедший гуманоид, который, как уже все понимали, не был сумасшедшим, а настоящим внеземным существом, подошел к шару. Между ним и вышедшим из летательного аппарата произошел бессловесный, мысленный диалог. Пришелец, бывший душевнобольной, повернулся и осмотрел всех не таким, как прежде, холодным взглядом. Глаза его сияли, как звезды, как снег, как новогодняя елка. Он ничего не сказал, подошел к Пушкину и к графу, и, взяв их за руки, повел в нутро летающего объекта.
И шар, подняв облако искрящегося снега, взмыл вверх и исчез, и в вышине, среди звезд, появилась еще одна маленькая яркая точка.
И вот граф и Пушкин, вцепившись друг в друга, очумевшие от происходящего, несутся в блестящем шаре по новогоднему небу.
– У вас, – слышат они голос, – есть совсем немного времени, чтобы подумать. Полетите с нами, – назад не вернетесь: не должны знать люди то, что им пока не нужно, но мы не принуждаем, ваше право на выбор, остаться на земле или покинуть ее.
Пушкин поглядел в иллюминатор, ахнул и толкнул графа плечом. Внизу голубела планета, такая величественная и такая беззащитная. Вот она, без свалок и домов для сумасшедших, летит земля, без видимых болячек, причиненных ей людьми, таинственная и одухотворенная.
– В звездном небе
Колыбель-земля.
В ней человечество-дитя,
Грудь сосет бытия.
Непокорное дитя,
Не балуй – живи любя,
Это божья, для тебя, Колыбельная.
«Всем бы нам на тебя, далекую, из космоса посмотреть, – думал Пушкин, по-другому бы к Земле относились. Куда мне без тебя, – матушки, принимай обратно меня дурака.
– Слушай, граф, – хотел он было сказать. Но тот и сам понял: – Ну их, со своей планетой, мне и на земле хорошо. – А, может, их планета хуже моей свалки, – совсем тихо закончил граф. – Кто знает?
Их слова были услышаны. И они вновь уже на земле, запорошенной снегом, стоят, с ноги на ногу переминаются.
Утром ходил Пушкин у ворот больницы в нерешительности.
– А, может, зря я не полетел, – думал поэт. – Надо было стаканчик пропустить для смелости, и привет тогда, миры незнакомые. Встречайте Пушкина, только я не тот, не настоящий, просто у меня фамилия такая.
– Вернулся, – улыбаясь, с ехидцей спрашивал Пушкина главный врач. – Видно, на планетах других хуже, чем в дурдоме.
– Может, хуже, может лучше, только не полетел я, – отвечал Пушкин.
– Вот и молодец! Живи потихонечку на казенных харчах, уж не молодой.
– Но вот что я тебе скажу, – уже с угрозой произнес главврач, – журналисты нас одолели. Так что ты, Александр Сергеевич, смотри, ничего не видел, ничего не знаешь! Никакой летающей тарелки не было, всем показалось!
– Я и то думаю, показалось, – ответил Пушкин.
2006 г
Свидетельство о публикации №217062301791