С. П. Шевырёв. Три повести, Н. Павлова

С.П. ШЕВЫРЁВ

Три повести, Н. Павлова.
Москва. 1835. В типографии Н. Степанова.


Случалось ли вам ехать по длинной, длинной, однообразной, скучной степи и вдруг встретить зеленую рощу, холм, реку, встретить ландшафт и отдохнуть на нем глазами? Вот впечатление этой книги в нашей Литературе.
В то время, когда нам некуда деваться от кучи пошлых и бездушных Романов и Повестей, на сочинение которых истрачены только бумага и чернила, а не издержано ни одной мысли, как сладко остановитесь вы на этих трех повестях, как на светлом оазисе литературной пустыни! Как редки у нас книги, которые заставят вас задуматься над ними, вглядеться в их физиономию, сморщат ваше чело мыслию, остановят глаза на резкой странице, на живом эпитете, на грациозной картине, и утомят карандаш критика беспрерывным NB! Эти три повести принадлежат к числу таких редкостей. Для того, чтобы оне явились, надо было не только прочесть Бальзака и Мериме, не только раздражить свое воображение, навострить ум свой на причудливое изобретение, на пестроту и яркость сравнений и слов... Все это делают и другие повествователи, но всего этого было бы мало для того, чтоб явились такие повести... Надо было для них пожить и почувствовать жизнь, пожить в России и  наблюдать за обществом, запасти порядочный журнал замет опытности, светских характеров... Надо было подчинить воображение - жизни: трудная задача для повествователя!.. И еще нужна была вещь, которая почти потеряна в нашей Словесности, вещь, о которой осталось у нас предание, как о золотом веке: это труд классической отделки, это бережливость и красота слога без причудливости!.. Книжка маленькая, незаметная по величине, но физиономия которой так ярко отстает от этих четырех-томных романов, от этого крупного ожерелья необточенных повестей Библиотеки для чтения, где изредка мелькали Пиковая Дама, Княжна Мими, Может ли это быть? и еще немногие, и как будто удивлялись тому обществу, куда им случилось забресть...
Повесть есть вывеска современной Литературы. С тех пор, как Поэзия стала Повестью, кто не Поэт? кто не Автор? кто не печатает? От чего это? Да у всякого есть своя жизнь, у всякого есть свой анекдот, свой рассказ, одним словом: у всякого своя повесть. Вот пословица нашего времени! Она выражает состояние Литературы. Дело идет, кажется, к тому, что все люди земного шара будут Авторами, всякой захочет рассказать жизнь свою - и Поэзия сделается исповедью всех и каждого, записками на весь род человеческий.
Но с тех пор, как стало так легко быть Автором, с тех пор, как все начали рассказывать - сколько пошлых Повестей, сколько бездушных Романов пущено в свет! Литература сделалась похожа на общество, куда сошлись от нечего делать расскащики анекдотов. Все в запуски рассказывают то, что слышали; все перебивают речь друг у друга: рассказывает всякой: у кого же нет анекдота? Но каков иной анекдот, как рассказан - не судите.
Повесть тем более доступна для всех и каждого, что ее форма есть та же проза, которою все говорят. Жизнь под руками у всех; разговор в устах: кто ж не готовый повествователь? - Но что бывает легко для всех, то обыкновенно и трудно. Где толпа, там немногие продираются.
Жизнь есть какое-то складное бюро, со множеством ящиков, между которыми есть один глубокий, тайный ящик с пружиной. Все повествователи шарят в этом бюро; но не всякому известна пружина закрытого ящика. В нем-то лежит тайна повести истинной, повести глубокой. Автор повестей, мною разбираемых, нашел путь к этому секрету; он открыл в нем маленький уголок; но этот ящик чрезвычайно сложен. В нем так много пружин и пружинок. Есть надежда, что и те он откроет со временем, после такого прекрасного начала; но есть святое место этого ящика, которое надо непременно заранее открыть всякому повествователю, но которое наш Автор только что вскрыл слегка, коснулся одной его поверхности. В этом ящике лежит вещь, сильно действующая в нашем мiре, лежит половина нас самих, а иногда и все мы. Это сердце женское.
Но об этом после. Из тайного ящика, к которому доступ нашел Автор, он вынул следующую записку - и в ней была тайна повестей его. Вот что мы читаем на 11-й странице: «Человек везде равно достоин внимания, потому то в жизни каждого, кто бы он ни был, как бы ни провел свои век, мы встретим или чувство, или слово, или происшествие, от которых поникнет голова, привыкшая к размышлению. Приглядись к мирному жильцу земли, и последнему из людей: - в нем найдешь пищу для испытующего духа точно так же, как в человеке, который при глазах целого мiра пронесется на волнах жизни из края в край, кого закинут оне на высоту бессмертного счастия, или сбросят в пропасть бессмертных бедствий. Сильный характер обнаруживается часто в тесном кругу, под домашнею кровлей; причудливый случай выбирает иногда жертву незаметную, и его поучительные удары падают без свидетелей, посреди тихого семейного быта, как падает молния на путника, застигнутого бурею в безлюдной степи».
Это место принадлежит к числу многих ярких замет, которыми обильно блещут его страницы.
В этих словах заключается теория Автора и тайна современной Повести. Иные ищут повестей за тридевять земель, на горах Кавказа, в степях Африки, в жизни людей великих, в своей фантазии. Нет, найдите повесть здесь, около вас. Взгляните очами мысли, на эту жизнь, которая в своем ежедневном, изношенном платье мелькает перед вами! Вы хотите глядеть на жизнь все в праздник: взгляните в будни на нее, как она есть, с ее обыкновенными людьми, с ее пустою светскостию - и из-под ее скуки, из-под ее обыкновенности, спасите нам событие, выдвиньте характеры, разоблачите чувства: вот где Повесть, вот где ее тайна. Надо, чтобы она выходила из этой же нашей жизни и сливалась с нею, надо, чтобы Повесть, эта яркая картинка из жизни, была так искусно из нее вынута, чтобы концы этой картинки уходили в жизнь, как концы ландшафта сливаются с небом и морем, которые он изображает.
И так вырежьте мне эту Повесть из бесконечной ткани жизни, но так, чтобы она осталась прикована к ней каким-нибудь сильным чувством; разгадайте обыкновенные характеры, всякой день говорящие с вами; покажите их сущность - и заставьте задуматься над тем, мимо чего все равнодушно проходят. Вот тайна светской Повести, которую наш Автор разгадал в своем Ятагане.
Здесь вы не найдете никакой внезапности события, никакой тайны, завлекающей ваше любопытство вперед, никакой задней мысли, насильно одушевляющей иную повесть. Происшествие развивается просто, как оно есть, как оно должно быть в обычаях и уставах нашей жизни. Схвачены главные минуты этого происшествия - и эти минуты исчерпаны до дна. Характеров немного: это лица обыкновенные, которые вам часто попадаются в обществе: Полковник, Адъютант, княжна, Корнет, разжалованный в солдаты, мать его. Но всякой из этих характеров схвачен в глубине своей; всякое из действий его выворочено наружу; подмечена не одна тайна этих действий, но даже тайна движений человеческих. Нагромоздите событий внешних, сколько хотите; оне мелькнут перед воображением, как китайские тени; но если вы означите на этих событиях след души человеческой, если вы проведете по ним живые черты чувств и страстей, - тогда эти события оставят на душе читателя глубокое впечатление. Повествователь должен быть психологом. Повесть, без знания души, скользит по моему вниманию, как рассказ обыкновенный.
В Авторе Ятагана я особенно замечаю этот дар наблюдения души человеческой - и вижу в этом зародыш не поверхностного, а глубокого повествователя, который черпает жизнь не с верхушки, а со дна. В Именинах это также заметно; но самое происшествие не предлагало автору такой поживы для его наблюдений.
Этот дар описывать душу и вникать в ее движения характеризует и стиль Автора. Его повесть не любит разговоров, а совершается более в описаниях. Он не заставляет говорить свои действующие лица; он сам говорит за них, следя их поступки и движения. Нельзя ручаться за будущее, но кажется, этот описательный стиль будет характеристическою чертою нашего повествователя, потому что он проистекает из главного его свойства - дара наблюдать душу и описывать ее тайные события. Его повесть будет повесть психологическая.
Но для того, чтобы повесть его обняла жизнь, и душу вполне, ему надобно проникнуть еще в уголок того тайного ящика, о котором я упоминал, в святилище женского сердца. Автор виноват перед женщиной - и особенно перед женщиной Русской. Он взглянул на нее поверхностно; он не вник ни в характер ее, ни в назначение. Женщина, как он создает ее, суетна, легкомысленна, тщеславна, и даже способна из одного тщеславия играть благороднейшими чувствами души! Он смотрит на нее с каким-то сарказмом, с какою-то ветреною усмешкою. Если бы женщина, к несчастию нашему, была у нас действительно такова, - мало было бы на нее легкомысленной эпиграммы, острой шутки; непростительно бы было слегка смеяться над такою женщиной: надо бы было предать ее позору!
Литератору-повествователю не должно шутить своим взглядом на женщину. Такой легкомысленный взгляд был виною повести Автора: Аукцион, которая есть неизгладимый проступок перед лицом женского пола - и непозволительное злоупотребление таланта писателя.
Не говоря об Аукционе, и в других повестях мы видим тот же взгляд на женщину. В Именинах она непростительно легкомысленна: она нарушает счастие мужа. Даже в Ятагане, эта милая Княжна, так свободно предающаяся любви, эта фантастическая Княжна, которую я будто вижу с ее солдатом, кокетничает с его соперником… и кокетничает не из какой другой цели, как из любви к этому невинному занятию. Эта Княжна, в минуты вдохновения сердца, лукаво помнит о каких-то ядовитых безделках общества, о карете, в которой нельзя ездить ее солдату...

Нет, не такова женщина у нас в России! Она едва ли не лучше мужчины; она его образованнее, потому ли что образование женское не так сложно, как мужское; потому ли что ей более досуга предаваться свободным занятиям ума, чем мужчине, рано увлекаемому службой; потому ли наконец, что в России все женские заведения выше мужских. Если когда мужчина в России будет достоин своего назначения, это будет дар женщины, плод ее заботливости о нем. Посмотрите, как она посвятила себя у нас воспитанию детей, как она отказывается от веселий света, как она сама себе создает свободный гинецей, как любит детскую и живет в ней своими мыслями и чувствами! Все новое поколение женщин может нам это свидетельствовать: уж это не прежняя женщина ветреная, бальная, усталая от танцев, утомленная от толпы обожателей! - Нет, это женщина-мать, воспитательница будущего человека в России. Вот - теперь наша женщина! Ее назначение велико и славно. Она, в своей детской, кормилица и няня детей своих, кладет основание делу великому - воспитанию народному; она достойнее здесь служит отечеству, чем мужчина, увлеченный чувством - то честолюбия, то корысти!
Изобразите же мне эту обновленную женщину, Г. Повествователь? Изобразите мне ту женщину, о которой вы сами говорите, что она оторвется от великолепной жизни, от друзей, от родных и пойдет за вами в Сибирь, на край света, всюду, где только можно умереть за вас... Изобразите мне женщину еще выше этой, потому что к высоким пожертвованиям мы часто бываем способны, но не бываем способны к пожертвованиям ежедневным, обыкновенным, не сопряженным ни с каким говором славы, чуждым всякого подозрения в тщеславии, в притязании на публичное мнение; изобразите мне, во время пышного бала, который и пылает, и гремит, и блещет, и ждет женщины... изобразите мне ее во время такого бала, в своей детской, у колыбели, с младенцем у ее груди, в ту очаровательную полночь, когда все о ней думает, все полно ею... И тогда только, Г. Повествователь, вы достойно загладите ваш Аукцион, вы создадите нам женщину, достойно ее самой, и одушевите вашу повесть этим созданием. Я не хочу вашей женщины задним числом, которая только что кокетка и готова сей час же нарумяниться.
А вы можете это сделать, Г. Повествователь! У вас же мы читаем страницу, о женщине, взятую из ее души, страницу, упитанную чувством любви материнской. Вот она:
«Бьется сердце во многих объятиях, при многих встречах: есть друзья, жены, невесты… есть горячие поцелуи и радостные слезы, но нет слезы чище, нет поцелуя откровенней, как слеза и поцелуй матери!.. Весь этот корыстный мiр приязни, склонностей, страстей, лобзаний, и клятв, и восторгов не может проникнуть в сокровеннейшие изгибы нашего сердца и наполнить его таким твердым убеждением, такою светлою уверенностию, с какою сын кидается на грудь матери!.. Не только труды, заботы и все вещественные удовольствия она приносит ему на жертву, лучшее чувство души, невыразимую радость свидания, свое высочайшее наслаждение - спешит отдать за его спокойствие. Она исчезает, точно нет ее.
- Сашенька устал с дороги, Сашеньке надо отдохнуть, приготовьте поскорей комнату, что возле кабинета. Ты, друг мой, спишь на тюфяке или на перине! Да ты весь в пыли, да что ж Сашеньке ужинать?
Напрасно он говорит: «Я не устал, я не хочу спать, позвольте мне побыть с вами»… она не верит, она все хлопочет, как бы уложить Сашеньку, а столько лет не видалась с ним, а так пристально смотрит на него!..».
Тот, из-под чьего пера вылились такие строки, тот, кто умел уловить эти оттенки материнской любви, несмотря на то, что, по его же словам, они так же нежны и неуловимы, как цвет неба, - тот может иначе смотреть на женщину!..
Середи нашей периодистой, вялой, многословной, длинной и предлинной прозы  - слог нового повествователя есть явление редкое: это цветок благоухающий и прекрасный. Его округленный период, его резкий эпитет, его обточенная фраза, все это у нас как-то ново, свежо, как-то веселит сердце и вкус, к сожалению, очень неизбалованный. В этих описаниях есть ясная очевидность и какая-то вдумчивость в предмет. Часто яркая замета опытности наблюдателя мелькает как живая мысль и дает значение описанию. Новый повествователь Романтик в классических формах. Его фраза - фраза Шатобриана по щегольству и отделке, но украшенная простотою. К тому же, Автор открыл в Русской прозе тайну, не многим доступную, тайну роскошной грации. Может быть, эта грация иногда и манерна у него, - но трудно здесь проложить черту простоты и сказать: не далее. Резец Кановы даже не постигал этой тайны. Красавица будет и не манерна, но ее невольно подозреваешь в манерности. Такова повесть нового повествователя: ее наряд прекрасен и богат без излишества, но какой красавице не захочешь придать еще более простоты? Где пределы для этого?

С. Шевырев.

(Московский Наблюдатель. 1835. Март. Кн. 1. С. 120 – 130).


Рецензии