Судеб яростная плеть

      (Документально- художественная повесть)      
                Предисловие   
Не о цифрах Катастрофы, не об ужасающих масштабах зверств фашизма. Пронзительная мысль поражает простотой прозрения. Перебирая фотографии людей, о которых пойдет речь в повести, вспоминая их поступки, их радости и беды, вижу, что все у них было, как обычно в мире людей. Рождения, влюбленности, семейные ссоры, тайны, даже предательства. Примирения, болезни, преданность, невзгоды, счастье,  разлуки, встречи, ненависть,  надежды, падения, удачи. Одним словом – жизнь. Такая же, как и у нас сейчас в любой семье, в любое время до Катастрофы и после нее. Все  происходило так же, как у каждого из миллионов тех, жизнь которых была отнята безвинно, беспричинно.
В одно мгновенье исчезло  всё. Сразу и неповторимо. Только что человек существовал, был частью вселенной, крупицей человечества, вершиной творения. Но  кто-то совершает одно движение. И все. Нет человека. Нет навсегда.
Хочу, чтобы читатель, как и я, прожил с моими невыдуманными людьми  их прерванную жизнь. С каждым из тех, о ком расскажу. А потом, если  смог, представил себе, эти миллионы. Не всех скопом у расстрельной ямы или в  газовой камере. А в отдельности.
                Каждого.  Каждого.  Каждого.
 И даже тех, кто остался жить. Ведь они до самой смерти несут в себе душу, исхлёстанную яростной плетью судеб Холокоста.   


               
                ОЛЬГОПОЛЬ.
Первая Мировая война, один из самых широкомасштабных вооружённых конфликтов в истории человечества, началась 28 июля 1914 года. 31 июля  Российская империи объявила мобилизацию.  В Украине,  в поселке Ольгополь Винницкой области семья Моисея и Лукерьи Гринис проводила на фронт двух сыновей. Сначала  призвали девятнадцатилетнего Давида, а чуть позже  и младшего – Эмиля. (Правда, его так никто не звал, с детства и до смерти для всех  он просто Миля)
   
  Пока братья воевали, умер их отец, Моше ( Моисей) Гринис. В полном неведении о судьбе сыновей мать жила с подрастающей красавицей дочкой, названной при рождении на русский лад  Катериной. Братья хлебнули в полной мере пороху, прокляли и войну, и царя, и случившуюся затем революцию. Наконец однажды,  уже близко к концу гражданской войны (на которой одни сограждане убивали других своих сограждан. Потом подсчитали: погибло около 10,5 миллиона человек) объявились сыны Гринис один  за другим в родной дом бравыми  отставниками, вовсе не собиравшимися  заниматься ни военным делом, ни тем более политикой. Сначала  младший Миля прибыл. Приглядел по соседству  Анну Гороховскую, ладно скроенную молодуху, сироту. Живет одна, дом хорошо содержит, всегда прибранная, скромная. Стал  Миля ухаживать  за ней по всем правилам  Ольгопольских неписаных законов.
 - Какая она тебе  Анна,  - увещевала сына счастливая мамаша,  - Хайка она!  Погромщики у нас тут бандитствуют.  Вот она и  сделалась Анной.
- Да ладно, маманя! Гороховская она,  из полячек, знать… Женюсь я на ней.
-  А  я что? Я  не против. Я только хочу сказать тебе все,  как есть, чтоб потом не кусал рукава. Должен знать: еврейка она. Никакая не полячка.  Ее тут один приличный, состоятельный господин привез откуда-то, из еврейского – польского  местечка, приютил  в своем доме, собирался жениться на ней,  а не успел. Его - то, как и вас, на войну забрали.  Чуть раньше, чем Давида и тебя. Он на всякий случай  перед тем, как  призвали его, дом и все имущество на нее отписал. Она ждала, не могу сказать ничего плохого, честно ждала, А потом, значит, похоронка  о нем пришла. Вот так и осталась владелицей дома и всего, что в нем есть.  Женой не побыла, а уже вдова…  Ну, если ты ей по душе пришелся, а она – тебе, так и женись.
     Тут как раз  вернулся с кровавых битв  и старший сын.   Давид. Бравый  артиллерист. Высокий стройный, шевелюра буйная. Темноглазый красавец - кровь с молоком. Миля рядом с ним – безликий. А главное, в старшем брате то, что – сразу видать, хваткий он,  деловой. Велел называть себя Дмитрием («Целее буду»,  - объяснил.) Тут же нашел какую-то артель, влился в нее, быстро завоевал авторитет, стал правой рукой хозяина.  В семье появились и хорошие продукты и справная одежда. Катерину, сестренку,  одел, как куколку. И маманю не забыл, то платок расписной, то душегрейка теплая. Приметил Дмитрий, что похаживает Миля к соседке Анне Гороховской.
- Что это тебя на полячку потянуло? – спрашивает, - украинок, что ли мало?
- Не полячка она, - отрезал Миля. Маманя сказывала, еврейка, Хайка она.
 - Ладно, посмотрим…
  И посмотрел.
 Понравилась ему Анна. («Ладная  панночка, хоть и еврейского племени», - поёрничал перед мамашей.) Недолго  думая, позвал Анну замуж.
 Анна, конечно, и не против, уж больно хорош Давид. И красив, глаза пронзительные, глянет, сразу, как током  - до сердца искрой  просквозит, а к тому  же и успешен. Только приехал, сразу же  хозяйство свое завел, дом в порядок привел. Речи у него – сладкие, не в пример Миле молчуну. За
 Дмитрием - как за каменной спиной. Анна не спрашивала, почему он  вроде  как отмахивается от еврейства, и так понятно. Осторожничает. На то, ведь, не мало причин! Сколько уже от погромов погибло в Ольгополе! Анна по себе знает: отмахивайся, не отмахивайся, а  все равно: еврей, он и есть - еврей. А это для Анны немаловажно. Заветы Торы не зря даются.  Евреям   имена  не раз приходилось менять, а то  иной раз и  крещение принять, чтоб жизнь сохранить. В Торе  сказано, что жизнь человека  - святое. И чтобы сохранить ее – разрешено на все пойти. Только в душе не изменяй Всевышнему, тайно храни заветы до самой той поры, когда можно будет сбросить с себя маску. А парень Давид – что надо!  Кто ж  от такого счастья откажется? Однако Анна честно отнеслась к двум сватовствам:
– Вы - братья. Сначала меж собой разберитесь, а потом уж  я и выберу, - сказала и запретила обоим к дому ее приближаться.
 Давид сначала сказал брату по-хорошему:
- Отступись, что ты ей, красавице  да разумнице, дать можешь? А у меня она будет – как сыр в масле.
Миля, ясно дело, заартачился. Тогда Давид предложил стреляться:
- Любишь ее? Ну, вот и докажи. Кровью порешим, чья она. Ты же меня знаешь, я просто так не отступлюсь. Хочу ее и добуду. А женишься на ней по своей воле, я все равно ее от тебя уведу. Куда тебе такую кралю потянуть!
         В Первую Мировую на вооружении Российской Империи для ведения ближнего боя имелись револьверы   и самозарядное оружие.  У Давида
( конечно, негласно) с войны привезено было несколько штук. Стрелялись на пустыре, у речки Севранки в тайне от всех.  По счету раз, два, три. Одновременно. Миля, не решился стрелять в брата, сделал вид, что промахнулся. А Давид ранил его в ногу. Сухожилие перебил. До конца жизни Миля  так и остался с хромотой.
    Тихо справили свадьбы. Сначала Дмитрия с Анной, а чуть позже нашлась и для Мили невеста. Дмитрий перебрался к Анне, а Миля  привел жену Валентину в дом к матери. Немного времени прошло со свадьбы Мили,  как
случилась в семье Гринисов страшная беда. Любимица «мезинка»  Катерина, нежная,  тихая, как ангел,  пошла по грибы с подружками. Началась гроза. Ударила молния. Сожгла Катеринушку.
- За какие мои грехи?! - Кричала в отчаянии  мать, выла, как раненая волчица…  С той поры никто не видел, чтоб она хоть раз улыбнулась. Возненавидела весь мир и себя в нем.
 Однажды только, когда у Дмитрия и Анны уже подросла вторая дочурка Дина, бабушка глянула внимательно на девочку и ахнула:
- Диночка,  Жизнь моя! Да ты же – вылитая наша Катериночка, - и стала просить у Анны:
- Дай мне ее в мой дом, пусть у меня живет дочкой моей.  У тебя старшая есть, - тычет свекровь старческим пальцем в первенькую, в Лидусю, которую Анна подарила мужу в 19- ом году, прямиком через девять месяцев после  свадьбы.
-А у меня,- зло  жалуется старуха, - никого. Валька  и Миля мне даже внука родить не сумели.  Отдай  Диночку…Старость мою скрась. Не упрямься. Отдай! Вы с Митькой еще нарожаете.
Сердце у Анны дрогнуло от жалости к Лукерье,  но больше того  испугалась она: уж очень  крута да сурова  свекровь. А Дина  ведь совсем маленькая, худенькая, пугливая, чуть что – в слезы. Сломает ее свекруха.
- Не дам. Я не кукушка, чтоб своих детей по чужим домам раскидывать.
 - А! Значит, чужие мы тебе? Митьку приворожила, он чуть брата из-за тебя  ни прикончил!  И все у нас наперекосяк от тебя! И Миля бездетный, и Катеньку мою ты, ведьма, оговорила, видать. Всю ее красоту Динке своей отмолила! Поплатишься еще за это!
    Не сразу сбылось ее проклятье. Еще успели Анна с Дмитрием родить, наконец,  третьего ребенка, долгожданного сыночка Виталия. Дома его мягко
-  Аликом - кликали. Малец глазастенький – копия Мити, такой же пронзительный взгляд, горячий, даром, что совсем еще несмышленыш. А уже –
красавчик. Худощав только, и росточком - не очень. Мельче всех своих сверстников. Медленно растет.
- Ничего! – Утешает отец. Раскормим.  В семье достаток.
 Дом, что оставил погибший барин жене несостоявшейся, постепенно обветшал, но Дмитрий не таков, чтоб жить абы как. И крышу черепицей перекрыл, и сад обновил, и комнаты по последней моде упорядочил. Считай, дом-то по - настоящему новый построил. Не сам, конечно, людей нанимал. Но платил исправно. За что и с работников требовал хорошую работу, чтоб все по - честному.
В семье – мир и согласие, Анна тоже старалась, чтоб доволен был муж.
         А все-таки накликала  Лукерья. Материнское проклятие – оно самое  изощренное, потому и страшное.
Лидочке было уже 11 лет. Она решила: после семилетки в Одессу  поедет, будет в медицинский техникум поступать. Митя ее, первенькую, кажется, больше всех детей любит, балует, рад, что умненькая, и что учиться   ей нравится.  У самого Дмитрия 4 года приходской школы. Хоть и считает, как Бог, и сметливый, за какое дело ни возьмется, везде выгоду сыщет, складка у него  - хозяйская, кажись, с ней и родился. Любого вокруг пальца обведет,  своего не упустит. Обещает отец помогать дочке деньжатами, чтоб не голодала там, в Одессе, чтоб в театры ходила, развивалась культурно и чтоб одета была не хуже других. Однажды позвал дочь в сад за домом.  Поговорить. Сели на витую крашеную скамейку:
- Ты уже большая, Лида, думаю, поймешь отца, знаешь ведь, как я тебя люблю.
  Дело такое: полюбил я другую женщину. Собираюсь перебраться в Умань к Меланье. Там она скоро мне уже  нашего ребенка родит.  Буду с ними  жить. Дина с  Аликом еще маленькие, им мамка нужна. А тебя я с собой беру. Доучишься в школе, а потом в Одессу поедешь. Я тебе там квартиру сниму. Но приезжать на каникулы и на праздники  - только ко мне.
- А как же мама - то, с двумя малышами? – Совсем по - взрослому рассудила Лида, - кто  ей поможет? Она ж теперь работу будет искать, детей кормить надо. Кто за ними приглядит?
 - За это не волнуйся, на детей я буду присылать деньги,  о себе пусть сама позаботится. Мне ведь две семьи не потянуть. Она женщина сильная. Я ей всё, что нажили больше, чем за десяток лет, оставляю. Не пропадет она. Ну, что? Согласна? Едешь со мной?
Лида встала со скамьи, поправила юбочку, зачем-то  пригладила волосы:
  - Почему ты маму бросаешь? Чем она тебе плоха? 
- Не плоха она, Лидусь. Но… Ты этого пока не поймешь.  Подрасти тебе надо, чтоб понять. Одно только пойми покуда:  если мужчина разлюбил,  должен
честно уйти. А не прятаться с полюбовницей по чужим хатам, или врать, что в командировку посылают. Я без Меланьи жить не могу. А обманывать твою маму не хочу. Это не по-людски.
- Пап, я тебя очень люблю. Но маму я бросить не могу. Ты бросаешь. Да еще и     я – брошу? Это, что ль, по-людски?
Дмитрий побелел застывшим лицом, стукнул по скамейке кулаком. Так что треснула  резная планка:
- Хорошо  подумала? Не передумаешь?
- Не передумаю.
- Ну, что ж, - тихо,  уже спокойно сказал  он, - была у меня любимая дочь Лидуся. А теперь, - нет у меня этой дочери, - тоже встал и, не оглядываясь, ушёл. Вскоре собрал баульчик с рубашками, еще с чем - то необходимым на первых порах, поцеловал Диночку, Алика. И уехал к Меланье в Умань.
    Было это в 1931году.  Диночке  6 лет, Алику 4 годика.
Дмитрий  не обманул, деньги на малышей присылал исправно.  Но не Анне, а матери.  Хотел знать и быть уверенным, что та проследит, на кого тратятся его присылки. А Лукерья и не думала все отдавать Анне. У нее к тому времени, слава Богу, и Валентина, наконец « распечаталась». Правда, такой девочки, как Диночка не получилось у них с Милей. Ну да – ничего! Все равно – кровь – то родная. На них и тратилась добрая половина Митиных денег. А уж потом со скрипом  приходилось все же хоть что - то и Анне дать, что осталось. Но всякий раз напоминала:
- Узнаю, что на себя, да на Лидку тратишь, все Мите отпишу!
 Лида маму уговаривала:
 - Спроси у Валентины адрес! Она добрая. Бабку боится, потому и молчит.  Не любит она Лукерью. Просто им деваться некуда, потому и живут с ней. Ты посмотри, Миля-то не такой, как наш Давид.  Совсем кислый - раскислый. Он все делает, как мать ему велит. Да и не любит он Валентину. Попроси ее. Она тебе адрес отца даст. Напиши, что присваивает Лукерья деньги, обворовывает Диночку и Алика.
- Ты - то откуда знаешь все про Валентину да про Милю?
- Я как мимо их дома  из школы домой иду, так, если бабки нет в поселке, Валентина меня зовет. И поговорим, и накормит она меня. Она нас жалеет. Мужу говорит, мол, заступись. А он ей: «Анна  сама виновата, надо ей было за меня «идтить», когда я ее звал, а она на красоту его позарилась. Вот и выбрала себе судьбу»
Лида подождала, когда мама что-нибудь  ответит, но Анна молчала.
- А что, мам, это правда, что не Бог нам судьбу определяет, а мы ее сами выбираем?
. - Ох, доча, рано ты о таких глубинах задумалась. Как-то мне, когда я не Анной была, я Хавой, раввин сказал: «Судьбы - это то, что  мы сами выбираем. Всевышний человеку дал свободу выбора. Судеб плохих нет. Мы сами потом их губим, свои судьбы. Делаем, что хотим, а по этим хотениям да по делам  - и получаем».
- А что ж мы с тобой  не так сделали, что он от нас ушел?
- Этого я тебе сказать не могу. Бог ведь не только прошлое наше судит, он и  будущее знает. Может, то, что у нас сейчас не так уж хорошо, нам в будущем  вспомнится как счастье. А писать твоему отцу я не стану. Лукерья ему – мать. А Митя – горяч. Налетит на мать, обидит…
- Так и по заслугам!
 - Вот  и жаль, что ты у меня еврейская дочь, а Тору не знаешь.
- А что? Там и про это написано?
-  Да. «Сказал Бог Моше: говори евреям так: Кто  не почитает  родителей  своих, смерти заслуживает. И наказан будет  не людским судом, а  справедливостью и милостью Моей». Может, тем, что Давид  от нас ушел,  Бог не нас наказал, а кого-то другого. А нам, может, спасенье приготовил.
- Кого наказал?? Меланью? Отца?
-  Не знаю... Его замыслы нам не ведомы.
 - Ой, мама! А нам в школе говорят, что Бога  и вовсе нет. Выдумали его попы, да раввины, чтобы людям головы заморочить.
- Это ты, дочь, сама должна решить для себя, душой постичь.  Не верить или верить. Потому и называется это: «вера».
 Лида пошла спать в свою комнату и все думала: «Неужто, еще и хуже может быть, чем сейчас?»
 Через год  на  Украину  нагрянул ужас. И  настало то,  что предчувствовала Анна. Пришло  испытание голодом.
                ГОЛОДОМОР
           Насильственная коллективизация, конфискация имущества крестьян, изъятие всех продуктов питания у большинства крестьян (натуральные штрафы), завышенные отчеты о хлебозаготовках, запрет на выезд в соседние «сытые» республики, запрет на ввоз продуктов, окружение войсками «сытых городов» от голодной деревни. Информационная блокада, которая  не давала возможности предоставить голодающим иностранную продовольственную помощь, «Закон о колосках»,  неограниченный экспорт украинского зерна урожая 1931- 32 годов - сделали положение критическим. Голод охватил и  город Умань, и прилегающие районы, в  числе которых и Ольгополь. К началу марта наиболее «поражены продзатруднениями» оказалась  Винницкая, Одесская, Харьковская  и другие области.

Дмитрий Гринис появился в Ольгополе. Не заходя к матери, направился в дом Анны. Лидия только что вернулась из школы.  Отец молча прошел  мимо неё в сад, где Анна и младшие дети сидели у низкого столика.
Мать кормила их какой-то странной смесью из листьев, обсыпанных  зернами сухой кукурузы, размолотой ступкой.
 - Здравствуй, Анна, - сказал, словно виделись только вчера.
Она глянула на него, без вражды, не ожидая, однако,  ничего хорошего от его появления. Только отметила про себя, что он, как и прежде, красив и          
успешен. Одет с иголочки, обувь новая, чистая, руки холеные, глаза живые, горячие.
- Здравствуй и ты, - ответила.
- Я приехал забрать младших детей. Сама понимаешь, три семействия не потяну.  У Меланьи большой сын от первого брака и моя дочка Женя.
Здесь у мамани - она сама, Миля, Валентина и их двое малышей. Им я не помощник. Там Миля пусть шевелится. А здесь двое моих. Если не отдашь, я не смогу больше посылать деньги, да и бесполезны они сейчас.  Я  нашел лазейку. Дорого, но продукты в семье будут. Не так щедро, как раньше, и не
 безопасно, конечно. Но у меня  детям будет сытно. Останутся живы.
Пол-Украины уже вымерло, сама знаешь. Заберу детей. Меланья их не обидит, я не дам. Это все, что я могу сделать. Собирай, что есть детское, чемодан в коридоре. Сегодня же  мы  уедем.
 Анна знала, что иного спасения нет. Дмитрий вышел. Она позвала Лиду. Дине и Алику сказал, что они едут к папе. Трое детей и Анна обнялись и  замерли так, стоя. Никто не плакал. Дети – потому что не знали, что их ждет, а мама и старшая  сестра крепились, чтобы не пугать детей рвущимися из груди рыданиями.
                ***
1932 год погряз в «голодоморе». Ни Анна, ни Лида не знали и не могли знать, откуда накатил он на благословенную, щедрую землю Украины. Единственная забота – выжить - заслонила все. Посадить под деревьями в саду хоть немного овощей, как в пошлом году, не удалось. Нечего было сажать. Все,  что выросло в прошлые годы, уже давно съедено. А тут еще и ни единого дождя, засуха. И деревья не плодоносят, стоят мертвые,  уже давно сняли с них редкие случайные плоды. Грянули морозы.
 По ночам мать и дочь, как и многие  в Ольгополе,  ходили на старые, комьями покрытые поля еврейского колхоза «Працівник» («Труженик») Там давно уже выбрали и сдали государству весь картофель. И земля застыла непробудно,  лежала, освещенная морозным светом тяжелой луны. Анна  белыми несильными руками наобум колупала острой лопатой места, где случайно отыскивались торчком чернеющие хвостики бывшей ботвы. Лида  тянула обкопанный прутик, стряхивала с него комья в надежде найти случайно пропущенный при уборке  клубень. Чаще ничего не находилось. Но иногда все - таки удавалось, покопавшись пару часов, принести домой штук шесть, семь, а то и десять мерзлых картофелин. Тогда их отмывали, складывали в казанок и долго, долго,  долго варили. А картохи все одно - как стеклянные. Прозрачные и почти несъедобные. Однако и это было большой удачей.  А еще ранними утрами, пока не выпал снег, и солнце только  - только спросонья светилось пронзительно сквозь еще нерассеянный  ночной туман, они ходили икать колоски, оброненные по краям  пшеничных и ржаных полей. Где видны были стайки птиц, туда и бежали. Разгоняли  неохотно разлетающуюся стаю, там и находили колоски. Сначала, не боясь и радуясь удаче, несли спасительные драгоценные букеты колосков домой, предвкушая,  как из раздробленных зерен, превращенных в муку крупного помола,  напекут  на сковороде  тонких лепешек. Вот и будет у них – праздник. Это сначала. Пока не свалился на голову «Закон о трех колосках».  Откуда им было знать, что написал Сталин Молотову и Калинину: «Социализм не может добить и похоронить враждебные элементы и индивидуально – рваческие привычки, навыки, традиции (служащие основой воровства)…если он не объявит священной и неприкосновенной общественную собственность (кооперативную, колхозную, государственную) Если не отобьет охоту у антиобщественных, кулацко - капиталистических элементов расхищать эту общественную собственность. Для этого и нужен новый закон. Такого закона у нас нет. Этот пробел надо заполнить»
Вот и издали такой закон. Он предусматривал расстрел с конфискацией имущества, который
 «при смягчающих обстоятельствах»  мог быть заменён на «лишение
 свободы  сроком не ниже 10 лет с конфискацией имущества. Или
  предусматривалось лишение свободы на срок от 5 до 10 лет
с заключением в «ГУЛАГ… Осуждённые по этому закону  не подлежали амнистии.» Порой даже за кочан   капусты, взятый для собственного употребления, люди привлекались и осуждались в общем  порядке.
 Оказалось, что за эти колоски тебя объявляют вором, расхитителем государственного имущества. И сажают в тюрьму. Это, если еще тебе повезет. А так - и до расстрела может дойти дело. Особенно, если фамилия у тебя какая – то и не русская, и не украинская даже.  А дом у тебя личный, шикарный,  ты, сказывают, даже и не работаешь нигде постоянно, а вроде как по людям ходишь и зарабатываешь по черному: кому постираешь, кому уберешь, кому чего-то сошьешь… А налоги – то не платишь!

Поймали мать и дочь с этими колосками.  За Лидой дядя Миля пришел, как только узнал про арест. Забрал ее  как «еще школьницу несовершеннолетнюю».  Успел. Пока арест не оформили ещё.  Свои трофейные австрийские часы отдал корешу, милиционеру знакомому. Отвел племянницу в ее дом под красной черепицей. Посоветовал  крепко держать запертыми  двери. Никому не открывать. И ушел.  Она там одна и  стала жить. Валентина поесть  иногда приносила, что могла укрыть от свекрови.
Лида узнала, что отец все-таки понемногу снабжает  Лукерью и семью Мили продуктами. Время  от времени  приезжают из Умани доверенные людишки, привозят пересылочки.
      Анну держали больше полугода. Пока, наконец, не стало законодателям ясно, что перегибы, наказания по мелочным присвоениям голодными людьми остатков на полях, смазывают само значение Закона о  воровстве. И он был отменен. Когда  Анну отпустили домой, Лида не узнала маму. Вернулась постаревшая женщина с больными отекшими, малоподвижными ногами. Поседевшая. С потухшими глазами на безразличном лице. Судимость с Анны была снята. ( Как стало известно уже  много позже, почти  8 тысяч человек было выпущено из тюрем со снятием судимости в течение 7 месяцев. Но никто из подписавших этот «Закон о трех колосках» не понёс ответственности, а жертвы не получили компенсаций). 
Целый год еще после освобождения мамы Лида ухаживала за  ней, сама выискивала возможности  после школы где- нибудь подработать, чтобы принести  хоть какой-нибудь еды. Растирала Анне ноги, смазывая всякими мазями, и притирками, которые добывала,  где только могла, обматывала  травяными компрессами. К тому времени, когда наступила пора дочери отправляться в Одессу поступать в медтехникум, Анна уже могла самостоятельно, правда с палочкой и потихоньку, передвигаться на своих ногах. Они нашли и пустили в дом квартирантами молодую семью. Пришли проситься на постой, увидели Анну и заговорили с ней на идиш. Исправно платили за жилье  и обещали Лидии, что присмотрят за Анной, будут помогать ей. И Лида уехала  учиться.
                Одесса               
Мамина сестра  Шура встретила племянницу радушно. Жила одна в тесной комнатушке в старом Одесском дворе, где все знали всё друг о друге. Выделила Лидии угол, рассказала сразу же, что можно тут у нее разрешать себе, а что совершенно не допустимо. Призналась без всякого стеснения, что никакая она не Шура, а самая настоящая Шейва. Но больше ничего не стала рассказывать Лиде ни о семье, ни о том, чем вообще занимается. Лида и не особенно расспрашивала. Целыми днями сидела под старой акацией, отмахиваясь от мелких черных мошек, и готовилась к вступительным экзаменам. Она очень старалась. И поступила. Начались студенческие будни. В 15 лет жить лишь на стипендию студентки медицинского техникума – не просто. Но Лидии не
привыкать. Она пережила голодомор. Шура, чем могла,  подкармливала племянницу, хотя и сама не имела постоянного дохода. Зато страстно и постоянно заботилась о нравственности девочки. С неустанной расторопностью контролировала длину юбки будущей медсестры, не позволяла обрезать косички, следила за тем, чтобы на её блузке хорошо и туго заходили в петельки все пуговицы, особенно,  верхние от груди до  точеной белой шеи.
- Ишь! Сиськи-то прямо на дрожжах пыхтят. Застегни, застегни последнюю 
верхнюю пуговку! Нечего оголяться-то. Успеешь еще!
Лиду смешила эта серьёзная озабоченность тетушки  нравственностью племянницы.   Она была хорошо  и подробно информирована двором о личной жизни тети Шуры и о  ее заслугах на  личном фронте.  Тетя Шура цвела, и  пребывала, как говорится, « в самом соку», то есть в возрасте привлекательной женщины, умеющей ценить и пользовалась этим быстро проходящим подарком судьбы с веселой и щедрой радостью. Однако, стоя на страже молодости Лидуськи, постоянно изымала из ее тумбочки и  прятала  дешевенькую девчачью губнушку, черный карандаш для бровей и тушь для ресниц. Когда же к Лиде приходили друзья  и подружки по факультету, тетка вежливо стучалась в  заднюю фанерную стенку шкафа, отгораживающего  Лидин угол от теткиного «будуара», дожидалась дружного «Введите!»  и появлялась с приподнятым кухонным фартуком, в котором барахтались все отнятые  аксессуары красоты племянницы:
- Ну!? Кавалеры  и ихнии подруги!  Хотите посмотреть, чем занимается наша скромница? Вот! А вы думали, она от природы такая чернобрива  краля? Ничего подобного! Эта малявка  малюется! Это ж, хоть вы ей мозги просветите, шо она портит этой гадостью свое нежное личико! А?! А чиво она будет делать со своим лицом, когда состарится, как я? Я вас спрашиваю!
 И тетушка  делала артистическую паузу, ожидая дружного возражения  молодежи и уверения, что тетя  Шура  вовсе, ну,  просто совершенно не старая, а молодая и цветущая дама. Жеманно не соглашаясь с такими дружными заверениями, она еще несколько минут наслаждалась искренними восхвалениями своей сохранившейся молодости  и красоты. Наконец, вываливала и заворачивала все содержимое фартука в старую газету («Не пропадать же добру!») и торжественно удалялась с этими трофеями, уносила их на кухню, чтобы через несколько минут вернуться с большой тарелкой, полной фруктов для гостей. Гости хохотали, они уже наизусть знали сценарий этого представления и с радостью выполняли свои роли  в этих выступлениях, повторяющихся  с определенной периодичностью.
         На втором курсе Лиде дали место в общежитии. А на третьем,  2-го мая,  она познакомилась с парнем по имени Ефим. Он тоже учился в техникуме, только на другом факультете. Это была ее первая и последняя любовь. Как, впрочем, и его. Окончив техникум, они уже вместе в 1937 году поступили в Одесский Медицинский Институт. На  первых каникулах съездили сначала к маме Анне в Ольгополь. Знакомиться. А на следующих - к родителям Ефима в местечко Загнитков. Лидия к этому времени уже обрезала  косички, ей очень шла короткая прическа. Получив благословение родителей и многочисленных тетушек  и дядюшек Ефима, они вернулись в Одессу, сфотографировались вместе  и послали  фото в Загнитков и в Ольгополь.
 Чрез два года  молодые расписались, стали мужем и женой.  Теперь на праздники  они ездили в гости к тете Шуре, а на каникулы по очереди то  в Ольгополь, то  в Загнитков. Там у  Ефима (его дома, оказывается, Хаимом зовут) столько родни, что не сразу и запомнишь все имена: мама Сара, папа Вигдор, сестра Бася, дедушки Золмин и Мойша, бабушки Туба и Туба - Лея, тетушки родные: Этя, Фаня, Злата, Поля, Сурка, Удл, дяди родные по матери и отцу: Вигдор, Лева, Исак, Яков. Братьев и сестер двоюродных – уйма.   Есть такие, что очень близки и дружны с  Хаимом, а есть, которые постарше, так не очень, но все равно – родня ведь!  Лида терялась во всем этом непривычном  многообразии. Но держалась достойно. Даже на идиш разговаривала   с теми, кто постарше. Но по – настоящему, где бы ни была, быстро скучала по Одессе. Только там чувствовала себя, как дома.  Навсегда ощутив себя одесситами,  сроднились  они с этим городом своей первой любви. Ведь именно здесь впервые за всю свою короткую, но нелегкую жизнь, Лида была по-настоящему счастлива.
                УМАНЬ
Но прихотливая ее судьба,  все-таки держала Лидию на кончике неласковой плети, пощелкивая рядом хлесткими оттяжками, не  давая  покоя. Так и не оправилась мама от болезни ног, загубленных в тюрьме. То вроде ничего, а то вдруг – снова рецидив, да такой, что и не встать ей. Болела душа и за Диночку  с Аликом. Как они там, с мачехой? Отец так ни разу и не откликнулся на просьбу старшей дочери разрешить повстречаться с сестрой и с братиком. От Ольгопольских Гринисов тоже ничего не возможно было узнать, кроме:
- Да все нормально. Живы - здоровы, что им сделается? Не с чужим дядькой живут, с отцом. Родным.
 Вот и весь сказ.
  В начале 1939 года, прежде, чем расписаться с любимой, Ефим вынужден был поехать в Умань к отцу Лиды и поговорить о принадлежности его и Анны  к еврейству. Потому что родители  Хаима и многочисленные родственники были настроены не нарушать закон Торы, и  желали  благословить сына на брак  только с еврейкой.
 -Ты пойми, сын.  Мы не буквоеды какие-то. Мы уважаем и русских и украинцев. Нет плохих или хороших наций, есть плохие  и хорошие люди. Но, если семья твоей девушки не еврейская, то и внуки наши не смогут жить, как предписано нашими божьими  законами. И пойдут в семьях разлады. Одни
будут Всевышнему молиться, другие – нашему  мальчику  с крестом, на котором его распяли. Третьи и вовсе по советским законам скажут: «Бога
нет»… А мы ведь живем в галуте, нам нельзя ассимилироваться, иначе погубим, потеряем свой народ. Исчезнет он. Да и какое это семейное счастье, когда  в семье единой веры нет?
 И поехал Ефим в Умань.
Студент мединститута Ефим, как и Лида, был из небогатой семьи. В Загнитковском колхозе «Победа» родителям  не удавалось заработать столько денег, чтобы полностью обеспечить проживание сына в городе. Уж очень скудно оплачивался труд колхозника. У ведь в семье   подрастала  еще и дочка–ученица Бася. Ефим искал себе  работу, такую, чтоб без отрывы от учебы. И нашел место фельдшера  в органах НКВД (тогда называлось это “леч. пом.”  ИТК Исправительно трудовая колония.) Руководство ИТК было недалеко от Одессы. У Ефима была возможность сдавал зачеты в институте своевременно и встречаться с Лидой. Подписал он контракт  на два года, Стал получать зарплату, обмундирование, немного питания.  Удостоверение получил соответствующее. И, хотя  не нравились ему порядки в этом учреждении, но старался лечить по совести, чем мог. Работал. Голод – то  не тетка.  Да и, коль уже и жениться задумал, надо думать о содержании будущей семьи. Дал себе слово, что, как только окончит институт, получит диплом врача и назначение на место работы, тут же по окончании контракта  и распрощается с этим ведомством. Получилось, кстати, так, что  документ, которым его снабдили по месту работы,  очень даже  помог Ефиму в Умани. Без  особого труда удалось  узнать адрес будущего тестя. Нашел красивый  добротный домик под зеленой горой. Зашел, постучал в изящную  колику в добротных воротах.  Ему открыла аккуратно одетая женщина средних лет. Женщина  прикрикнула на огромного пса Полкана. Тот сразу затих. Ефим громко назвался.  Предъявил удостоверение. Она отступила, дала ему пройти на шаг во двор и остановилась, оглянулась на мужчину, стоявшего  на крыльце. Ефим, не закрывая удостоверения, подождал,  когда хозяин подойдет.Заметил хорошо скрываемое беспокойство в прищуренных горячих глазах Дмитрия Гриниса. Тот молча, коротким движением руки пригласил войти.  Прошли в  просторную комнату. Начав с хозяина, Ефим стал приветливо называть имена присутствующих членов семьи, указывая на них взглядом спокойных серых глаз и легким  кивком головы:
- Вы - Дмитрий Моисеевич Гринис, верно? А это ваша жена Меланья,  пасынок Михаил, дочери Дина и Женя, сын Виталий.  Я ничего не перепутал?
Получив  подтверждение,  подождал разрешения присесть. И вежливо осведомился:
 - Вас, конечно же, интересует причина  моего визита к вам? Спешу сообщить, что она - почти  личного характера.  «Почти» - потому, что живем  мы в такое  удивительное время, когда  любой даже очень личный вопрос при близком рассмотрении может обрести государственное значение.
Они сели на  кожаный диван. Ефим снял  фуражку.  И сразу же  превратился в белобрысого  сероглазого паренька, которого  вовсе не следует  опасаться. Но доброжелательная открытая улыбка НКВэдешника только еще больше напрягла осторожного Гриниса. Ефим это заметил и, чтобы, наконец, разрядить обстановку недоверия, мягко посоветовал:
 -Дмитрий Моисеевич,  я думаю, мы не станем  задерживать при нашем разговоре Ваше семейство, да? Мне бы не хотелось прерывать своим визитом их повседневные занятия.
 Дмитрий  Моисеевич с облегчением кивнул и велел всем выйти.
- Я приехал к Вам из Одессы по поводу Вашей старшей дочери Лидии Гринис, -
 Ефим  увидел, как дрогнули от неожиданности губы отца.
Но, тертый калач, он быстро справился с предательским волнением и произнес  равнодушно:
-  У меня нет такой дочери.
-  Тоже самое она сказала и о Вас, -  спокойно отомстил Ефим, -  но в данный момент, меня не интересуют Ваши с дочерью  моральные взаимоотношения. Она  - Ваша  биологическая дочь, это подтверждено паспортом, который она  получила недавно  соответственно метрике о рождении…
-  Но я не общаюсь с ней уже в течение мних лет. И представления не имею, что она за это время могла натворить. Чем я могу помочь Вам?
- Она ничего не натворила.  Несмотря на то, что очень рано вынуждена была икать средства хотя бы просто для выживания, не говоря уже о том, чтобы учиться и получить высшее образование. Вы не выполнили своего обещания и отцовского долга помочь ей в учебе. Но она с успехом осуществляет свою мечту  стать врачом. Учится в Одесском медицинском институте и собирается выйти замуж.
- А за что тогда Вы ее  ищите?
 - Я не ищу её. Я собираюсь жениться на ней. Мои родители согласились благословить нас.  Она им очень понравилась. Но они хотят, чтобы я привез от Вас  Ваше честное слово, что Вы и Ваша бывшая жена Анна – евреи.
 - И Вашему отцу будет достаточно лишь моего честного слова?
 - Да.
- А вдруг мое слово никогда и не было честным?
-  Это очень возможно. Тем более, что Вы уже доказали это на деле.  В чем - то другом, возможно, Ваше  честное слово не стоит и гроша. Но не в вопросе  о принадлежности к еврейству.
-   Ну, если в другом нечестен, то и тут могу соврать. Разве не так?
- Не так. Вряд ли в нашей стране найдется хоть один случай или хоть одна причина, когда нееврей вдруг захотел бы  стать евреем. Когда и кому стать евреем было выгодно? Ни одному нормальному человеку  не придет в голову взвалить на себя эту  избранность, эту  вековую постоянную вину безвинно виноватого. Поэтому, если Вы скажете, что вы еврей, я даже не потребую, чтобы Вы, простите, сняли штаны, - Ефим специально  подставил себя с этой крамолой  о  «нашей стране» и   грубостью о  штанах, чтобы Гринис, наконец, понял, что его не стоит опасаться.
- А я бы не испугался и снял. Мне есть, чем гордится. Эта моя «гордость» постоянна и неистребим, она дорого мне обошлась. Ведь за ее укрытие я выплатил попам сумасшедшую сумму, чтобы они не заметили этой  моей «гордости» и  выдали  мне документ не  «выкреста», а чисто – православного украинца. Это была такая сумма,  что можно было бы, наверно, снова нарастить все, что обрезали мне в младенчестве. Но я не пожалел  об этих деньгах ни разу.  Потому что эта подлая бумажка помогла мне не один раз: в Мировую войну, в  революцию, в гражданскую войну, в голодомор. В погромах тоже не лишней оказалось.
         Он потянул  за цветной шнурок  украинской вышиванки, распустил косоворотку на шее,  подцепил пальцем холеной  руки тонкую золотую цепочку, а на ней довольно массивный, но выполненный легко и изящно    православный крестик.  Гринис хитро и печально улыбнулся, хлопнул крепкими ладонями по крутым коленям, крикнул:
- Меланья! Сообразите-ка нам с нашим гостем стол. Да  не забудь и штоф.
- Спасибо, Дмитрий Моисеевич. Я, пожалуй, уже и попрощался бы с Вами, но  -еще один вопрос, если позволите.
- Да? - Дмитрий  настороженно замер. Он знал эту иезуитскую  уловку: сохранить самый коварный вопрос на последок и,  как бы между прочим,  огорошить им, когда допрашиваемый уже расслабился и  уверен, что благополучно «выкрутился»,- слушаю Вас…
- Зачем было тратиться на  «индульгенцию», если Лукерья – (мама Ваша) -  не еврейка. Мать украинка - значит Вы - не еврей.
 - Это для евреев всего земного шара – я бы считался  гоем из-за того, что мама моя украинка, а не еврейка, а в «нашей стране», как Вы  заметили,  пятая графа  (национальность то есть) – по отцу засчитывается. Но дело даже не в этом. Будь так, я бы не стал давать четного слова Вашему отцу, что я еврей.  Правда кроется в другом! Лукерья ведь – вторая жена моего отца. А моя мать, еврейка, первая жена отца, умерла при родах. Когда меня рожала. Мне даже и в метрику ее не вписали. Отец сразу же привел в дом свою любовницу Лукерью, и в метрику мою в графе «мать» вписал Лукерью. Она меня выпоила, вырастила, воспитала, любит  меня еще и похлеще, чем родного сына. Я на отца похож, а она моего отца Мойшу страстно любила. Часто я от нее слышал такие  признания уже после смерти Мойши, мол, смотрю на тебя, а кажется – это мой Моисей  - рядом. Живой. Что она мне не родная мать я  только недавно узнал. Младший  брат Миля как-то раз меня в злом споре  «мамзером*» назвал.
 *(Мамзер — согласно еврейской традиции - это ребёнок, родившийся в результате прелюбодеяния)
А Лукерья и говорит ему:
 «Помолчал бы ты, Миля! Мамзер – это ты»
 И рассказала нам:
 «Сына Давида от первой  жены, умершей еврейки, Моисей Гринис отнес на обрезание на  восьмой день. А Милю я  долго не давала обрезать, целый год все твердила: « Хватит мне и одного сына еврея». Моше тогда  мне и сказал, что пока Милю тоже не обрежут, брак со мной не оформит.  Он боялся  своего еврейского Бога. Он мне рассказал, что в  Торе написано, как Всевышний  чуть не убил великого Моисея за то, что тот в спешке не успел обрезать своего сына, когда отправился с семьей в Египет по приказанию Бога. Так что целый год,  Миля, ты  «момзером»  пробыл. А у евреев, говорят, если сын родился вне брака, то потом  даже и после купы мамзер так  и остаётся мамзером». Вот такие дела.
       Пока Гринис рассказывал,  Меланья накрыла на стол. А сама ушла к детям. Ефиму очень хотелось хоть немного пообщаться с Диной и Аликом, чтоб потом рассказать Лиде, какими они выросли теперь, ее сестричка и братик. Но Дмитрий  Моисеевич дал понять, что дети его не приучены присутствовать за столом, когда взрослые ведут свои разговоры. Ефим только и заметил, что Дина и Алик – оба очень похожи на отца, а Женя, самая младшая, общая дочь Дмитрия  и Меланьи, больше похожа все- таки на мать.
   Когда Ефим двинулся по коридору на выход ко двору, он замедлил шаг у приоткрытой двери  в детскую. Дети, кроме старшего Михаила, которого Ефим так и не увидел, стояли, облепив, деревянную, отполированную  дверную раму.
Женя, милая кудрявая девочка, светилась любопытством, без страха разглядывая военного дядю, крепко держась пухлой ручонкой за Дину. Та  поразила Ефима совершенно уже сформированной взрослой красотой, лицом абсолютно лишенным детской незавершенности. При этом глаза этой  четырнадцатилетней девочки настолько выразительно отражали внутреннюю тоску, будто они  уже видели   неприкаянное будущее, о котором  сама  Дина еще не знала, как не знал его пока никто. Алик стоял слева от старшей сестры.
Маленький, худой,  большелобый,  уменьшенная красивая  копия  Дины. Но  копия, обведенная яркой выразительной  кистью: темные волнистые волосы,  освещенное бледностью лицо, тонкие  черные брови, длинные, тоже черные, пушистые ресницы и  большие  горячие зрачки. Он не двигался, но впечатление было такое, что этот ребенок не в состоянии выстоять на месте и двух минут. Так неспокойно светились подожженные изнутри  его бархатные зрачки.
 Ефим  запечатлел группу детей своей  встревоженной памятью и унес с собой это изображение на долгие годы. Он так и не смог убедить Дмитрия Моисеевича разрешить детям встретиться с Лидой. Отец остался непреклонен. Тяжелое чувство неблагополучия в этой семье  долго не оставляло Ефима. Он силился вспомнить, какое впечатление оставило его знакомство с Меланьей, но почему - то вместо лица, глаз, губ  всплывала размытая маска… Спокойная и ничего не  выражающая.
Эти «фото» преследовали его всю обратную дорогу  в  Одессу. Вагон  проворно тащился за  маленьким писклявым паровозиком, ласково прозванным  одесситами «кукушкой». Ефиму никак не удавалось мысленно перевернуть  воображаемое  «фото» тыльной стороной и хотя бы на время забыть  тоску на лице  Дины и неспокойный огонь,  рвущийся сполохами в недетских глазах маленького Алика.
     Между тем судьба еще раз звучно хлестнула плетью. Пока еще только рядом. Близко, очень близко, но все-таки рядом. Ефима призвали в Армию. Призывной возраст срочно опустили с двадцати одного года   на 19 - летних.  Осень 1939 года уже занялась огнем, как только что разожженный костер, быстро набирающий  силу. Ефима взяли фельдшером в десантный полк.  Вскоре за первым прыжком последовали учения, затем -  боевое десантирование в Бессарабию, потом  на маленьком парашютике – значке  появилась подвеска с цифрой 100.  Случился жесткий выброс десантников с низкой высоты и приземление на твердый мерзлый плацдарм в полной боевой экипировке. В результате - тяжелые переломы на правой ноге. Лида приезжала к мужу в госпиталь, а потом и в местечко Загнитков, где Ефим  после сложного лечения учился ходить без палочки. Умань и «фото» все еще маячили в беспокойных снах сквозь боль в ноге. Но что-то  изменить он уже был не в силах. Оказалось, что  в конце 1940 года Дмитрий Гринис уехал в командировку, не оставив Меланьи адреса:
- Устроюсь – пришлю письмо. Пока не знаю, где буду.
 Она ждала от него известий полгода, до марта 1941.
 В конце марта написала Лукерье и Валентине:
 « Приезжайте, забирайте своих отпрысков. Ваш Митя куда - то  исчез. Я не намерена кормить  и пестовать чужих детей. Своих бы  не потерять. Не приедете, я отправлю их одних». Миля поехал, привез Дину и Алика к больной   обезноженной Анне. Плакали все четверо: Дети, Анна, Миля. … Сначала от радости, что встретились. Потом от безысходности. К ночи Миля ушел домой. Дина постелила Алику на полу одеяло рядом с маминой кроватью, положила подушку. Укрыла. Он дико и удивленно смотрел на Анну и все пытался вслед за сестрой сказать Анне «мама». Так и не смог. Заснул.
  Анна села на кровать, протянула руки к дочери, тесно обняла ее  всю и затряслась всем телом в тихом, молчаливом рыдании. Потом опомнилась, отерла свое лицо и ласковой мягкой рукой  - слезы дочери:
 - Расскажи, доча, расскажи... Опростай  душу.
Дина помнила все. С самого первого дня, когда  привезли их с Аликом к Меланье. Только понимала, что  рассказывать больной маме ничего не надо. Так ей и Миля сказал, когда вез их от мачехи в Ольгополь.
Дина закрыла глаза:
- Давай,  мама, завтра. Устали мы, долго и плохо ехали.
- Ну, и ладно. Завтра, так завтра. Иди в спальню. Ложись там. Квартиранты  наши к родителям в Каменку уехали, повидаться. У них кровать удобная. Все чистое,  наше. Перед  отъездом они перестелили.   Я попросила. Для тебя. Ступай, поспи в родном доме. Теперь мы навсегда вместе. Наговоримся еще. 
                Дом под Зеленой горой
Дина не заснула. Смешанное чувство радости (наконец-то с мамой рядом!) и страха (как выживать-то будем?)  теснилось в ней. Оно билось в грудь раненой птицей, совсем так, как билось в ее руках сердечко грачонка, выпавший из гнезда в тот первый день, когда отец привез их, маленьких, её и брата Алика, в Умань, в чужой дом под зеленой горой. У самых ворот росло старое дерево. И громкая стая черных птиц кричала на его ветвях. Дина остановилась, подняла голову и увидела, как кружатся  встревоженные птицы, плотно, крылом к крылу, почти сплошной рваной лентой, то опускаясь прямо до травы, то вдруг взмывая  снова вверх.
-  Папа! Птицы плачут.
Дмитрий снял с подводы два небольших чемодана, расплатился с возницей. Секунду назад вокруг он ничего не слышал, словно уши заложило. И только после слов дочери удивился оглушительным крикам стаи больших черных грачей.
 - Ничего они не плачут, Дина, просто разговаривают.
Дина  беспокойно проследила за крикливой лентой грачей, и увидела на зеленой траве черный комок,  к которому пикируют с диким плачем птицы. Она кинулась  туда, где лежал грачонка с переломанными крыльями.
- Бедненький, маленький, упал! – Она вынула из кармашка чистый платочек, завернула птенца, осторожно держа на ладошке. Стая взметнулась вверх и расселась по веткам.
 Дмитрий понес чемодан в дом. Навстречу вышла круглолицая полногрудая женщина. Дмитрий поставил чемоданы, обнялся с женой:
- Принимай! Привез,- и понес чемодан внутрь, крикнув детям на ходу:
- Миша! Иди, помоги, возьми вещи.  Дина! Бери за руку Алика, веди в дом. Ступайте, поздоровайтесь с мамой.
 Четырехлетний малыш выдернул тонкую руку из пальцев сестры, ринулся к женщине, добежал, уткнулся головой в длинную льняную юбку:
 - Мама! Мама, там п..птичка, она п…плачет!  Меланья  твердым пальцем приподняла за подбородок голову  ребенка. Отерла жесткой рукой его слезы.
- Ничего!- Махнула рукой девочке, - Иди в дом, Дина, брось эту дохлятину.   
 Услышав ее чужой голос, Алик удивленно и испуганно широко раскрытыми глазами посмотрел на незнакомую женщину, метнулся от нее  к сестре, еле удержался на ногах:
- Не мама? Не ма-а-ама! Пусти!..Хочу к маме…Пусти!
 Меланья, удержала его за руку, подошла к падчерице:
 - Ну, что же ты стоишь, доченька? Я же тебя просила: выбрось эту мертвую падаль, возьми брата за руку и иди  в дом.  Там у тебя есть еще старший брат Миша и маленькая сестричка Женечка. Родителей надо слушаться! Будешь послушной,  станешь моей дочкой, я буду тебя любить. Отец ведь тебе сказал: «Поздоровайся с мамой». А ты стоишь и упрямишься, как дикая коза.
– Вы  не моя мама, - Дина свободной рукой обняла Алика, прижала его головку к себе, шепнула: «Не плачь». Она старалась говорить вежливо, как наказывала ей на прощение мама, - у меня  уже есть  моя мама, а птенец – не мертвый, он живой, вон как сердце бьется. Хотите потрогать?
Она развернула платочек и протянула птенца  Меланье. Та взяла его весте с платком.
 - Ну, хватит, - сказала спокойно, - там в доме маленькая Женечка, наверное, уже проснулась и плачет, а я вас тут уговариваю уже столько времени. Некогда мне тут цацкаться с вами.
 Она размашисто кинула платочек с птенцом в будку к Полкану.  Дина замерла. Она слышала, как трещат косточки птенца на зубах собаки.
- Все! Домой! -  Меланья потянула  Алика за руку.
 Дина отпустила братика, повернулась и пошла  за калитку на узкую проезжую дорогу, помеченную колеёй от колес бричек. Она шагала по тихой безлюдной улочке, ведущей вверх Зеленой горы. Легко и свободно.
- Ты куда это направилась?! – От неожиданности Дина вздрогнула всем телом и заплакала навзрыд.  Её остановил рассерженный голос и тяжелые быстрые шаги  отца.
 - Домой направилась.
- Разве ты не поняла, что теперь твой дом здесь? 
- Я не хочу здесь жить.
- А вообще жить ты  хочешь? Жить, а не умереть с голоду, Хочешь? Или хочешь, чтоб тебя съели, как Полкан этого грачонка? Или ты не поняла, что твоей маме в Ольгополе нечем тебя кормить? Во всей Украине – голод. Люди мрут. А  кое-где уже и едят друг друга. Тебе Анна об этом  не говорила?  Ты кушать хочешь?
-  Хочу.
- Кто ж тебя накормит, если ты уходишь?
-  Не знаю.
-  А куда идти, знаешь?  Как ты дойдешь туда, где ты раньше жила?
-  Не знаю.
 -  Ничего не знаешь, а дерзишь, не слушаешься, истерики закатываешь.
    Тебе скоро семь лет,  должна уже понимать, в первый класс пойдешь, учиться будешь, а ведешь себя глупее маленького Алика. Ну и кто ты после этого? Умная?
  - Не знаю.
 -  А я знаю. Сказать?
 -  Да.   
 -  Дура.
  С тех пор это обидное слово оценивало в отцовском доме все её  поступки и даже слова. Причем, так часто, что она порой спрашивала себя, особенно, когда уже подросла: «Может, я и вправду, дура?» Бывало так, что она с радостью помогает Меланье, например, готовить стол к обеду. Легко несет тарелки, вилки, ножи… Отец сидит в качалке, читает газету. Исподлобья молча наблюдает, как дочь станет расставлять посуду на круглом столе. Дина делает все, как Меланья учит: справа нож, слева вилка. Но внимательный взгляд отца в полной тишине напрягает в  ней настороженность, Дина  превращается в чуткую, нервную струну. И вдруг голос отца:
- Тарелку не ставь  на самый край, подвинь ближе к центру.
Дина непроизвольно вздрагивает и все, кроме одной, пять белых, дорогих тарелок летят на пол. Она затравленным взглядом смотрит на отца. Он не кричит, не ругает.
 Холодно отворачивается, перелистывая газету и четко сожалеет:
 - Дура.   
Дина не смеет плакать.  Не маленькая уже. Слезы давно все выплаканы.
Собирает в помойное ведро крупные осколки. Меланья тут же с метелкой  заметает  мелкие:
«…Чтоб Женя и Алик, не дай Бог, ножки не порезали, - и тут же тихо добавляет  шепотом в ухо падчерице,- ну и прав отец-то! Дура и есть. Хотели тебе на лето новый сарафан справить, а теперь не будет. Сама себя наказала: на эти деньги не обновку купим, а посуду. Из чего ж кушать-то? Вот и выходит, что «дура».
 Михаил, лениво пришедший на шум от бахнувших  тарелок,  догнал Дину, несущую осколки в выгребную яму:
- Ну?
 - Что - «ну»? Я виновата, что ли, что у меня от одного его взгляда руки трясутся?
-  Он тебя ни разу пальцем не тронул…Чего ты трясешься - то? Отец ведь. Родной…
Дина вздыхает:
- Чувствую я, в нем  внутри что-то страшное холодное и мертвое. Сидит в нем… не знаю что…Мама мне, помню, еще сосем маленькой говорила, оправдывала его, мол, судьба его по двум войнам протащила, душу неокрепшую, юную повредила… Много людской крови пролил по молодости, а и не покаялся. Еще и от веры своей открестился, - она помолчала, а потом виновато добавила,- а, может, я и вправду – дура?
Миша помог сестре опрокинуть ведро с осколками в яму, вернул пустое ведро и посоветовал:
-  Брось эти мысли.  Я тоже иной раз чувствую, холод от него мертвый веет. А  про «дура»…пойми! Знаешь? Если человеку  постоянно говорить, что он – свинья, то он обязательно захрюкает. Не верь, сестричка. Ты -  умная! И красивая».
И ушел в дом быстрым шагом.
За восемь лет, что прожили они рядом, Дина благодарна сводному брату, маленькой Женечке и Алику.  Если бы не они, жизнь ее в доме Меланьи стала бы сплошным адом. Нет, ее не били, не  очень наказывали за всякие провинности, кормили, как всех в доме,  нормально одевали. Но не может
детская душа  обходиться без любви и ласки. А выходило всегда так, что была она и нянька младшим Алику да Женечке и помощницей мачехе. А все  равно получалось, что любили ее только дети. А взрослые видели в ней вечную виновницу всех проблем и всего, что происходило в доме не так, как они хотели. Ни разу руки взрослых  не погладили девочку по мягким шелковым волосам на кудрявой головке, не прижали к груди, когда ей грустно. Ни разу не сказали ей ласкового словечка, не похвалили, не восхитились, как поет, как научилась читать, не заметили, как красиво танцует  тайком от всех под патефон, что бесконечно крутит Мишка. Одна реакция на все, что касается «этой строптивой дикарки»: дура.
А «дуре» - то уже почти  15 лет.  И все-таки думалось ей, верилось, что все когда-нибудь станет по-другому.
                И стало по - другому.
Румыния не случайный сообщник Гитлера во Второй мировой войне. Еще задолго до ее начала   эта страна с головой окунулась в омут гитлеровской политики, сделавшись покорным сателлитом Германии. Этой низкой роли для Румынии упорно и навязчиво добивались ее правящие круги во главе с Антонеску.
22 июня 1941 года Антонеску, выполняя волю Гитлера, бросил свои войска на советские границы. Румынские вояки плохо справлялись с ведением современных боев. Зато они в совершенстве овладели жандармской нагайкой и грабежом. Этим качеством румынская армия неизменно отличалась на всем протяжении войны. Ее путь на земле  Украины отмечен повальными грабежами, разрушениями, убийствами, насилиями и невероятными зверствами над мирными жителями захваченных территорий. В этих делах румынские солдаты и офицеры показали себя достойными партнерами немецких людоедов.
Войдя в Ольгополь, румынские оккупацион¬ные власти превратили еврейский квартал в гетто, где жили около 150 семей местных евреев. А так же туда согнали и несколько сотен евреев, депортированных из Бессарабии. В здании синагоги «Най клюс» бы¬ли поселены евреи, депортирован¬ные из Балты. В ноябре—декабре 1941 г. от эпидемии тифа погибло более половины
загнанных в гетто евреев.
Дом Анны был не в еврейском квартале. Им удалось  избежать гетто. Трудность была в другом: семья, снимающая у нее много лет квартиру, вынуждена была  покинуть насиженное место и явиться в комендатуру  по приказу, вывешенному  оккупантами на  центральной площади Ольгополя. А ведь на деньги за этот съем Анне удавалось хоть как-то существовать. Она  уговаривала квартирантов не уходить:
-   Живите. Нет денег, ничего, живите так, вы мне, как родные уже. Вместе как- нибудь справимся. Я буду шить, война – войной, а людям одеваться все равно надо. Голые ходить не будут. А еще мы тут организуем прачечную,  станем брать на дом стирку, я гладить буду, сидя, вполне могу гору белья перегладить, дочка моя, Диночка, уже тоже большая, поможет. Выживем.
 Но они ушли:
- За укрывательство, Анна, фашисты грозят расстрелом.  В этом им можно верить. Вся улица знает, что мы  евреи. Донесут, загубим и Вас, и Ваших детей. Этот грех мы на свою душу не возьмем. Поживем в гетто. Будем надеяться, что все это не надолго.
Больше  об этой семье никто никогда, ничего не узнал. Скорее всего, сожрал их тиф.
Анне стало совсем невмоготу с болью в ногах. Догадалась она, что дело серьезное, самой не справиться. Нужно к врачу.  Дина  и Алик отвезли маму на старой садовой тележке  в сельскую больницу, которая теперь функционировала как госпиталь. Сюда привозили легкораненых немецких и румынских  солдат,  украинских полицаев. Одна палата была выделена для местных сельчан, сотрудничающих с новой властью. Анна научила Дину, к кому обратиться. Дала  замотанное в шелковый мешочек массивное золотое кольцо, сказала, кого найти в госпитале и кому отдать кольцо. То самое, которое подарил ей Митя, когда приходил свататься.
        - Иначе, доча,  не выживу я. Очень  я дорожила этим кольцом, даже в голодомор не выменяла на еду. Один раз только сняла с пальца. Когда в тюрьму вели нас с Лидой  за колоски. Сумела Миле тайно передать, он сохранил. Тайну мне  поведал, когда снова я пыталась после тюрьмы надеть кольцо:
«Не носи его, кровь на нём. Посмотри внутрь.  Видишь? Два имени выгравированы? Еле заметно: Ёс и Бетя».  «И что?- Говорю. А Миля мне и открыл: «Дмитрий в погроме участвовал. Еще в гражданскую войну. А кольцо это снял с пальца им же заколотой женщины, еврейки. Штыком заколол. Он сам мне рассказывал» Не поверила я Миле. Думала, мстит брату за пораненную ногу. И носила кольцо до той поры, пока отец  не увез вас в Умань. Когда он  велел мне  собрать ваши вещи, я  кольцо сняла и говорю:
« Это тоже забери, я все про него знаю». А сама думаю: « Господи! Спаси его и помилуй! Пусть окажется, что оговорил его брат». А Митя  махнул рукой и легко так говорит: «Пригадала бабка, як дівкою була» (Вспомнила бабка, как девкой была!) Не будь дурой, не разбрасывайся добром. Что было, то сплыло и быльем поросло. Знай мою доброту, поменяй цацку на мешок зерна, аль еще на что. Подохнете ведь со своей щепетильностью».
Я тогда и поняла, Дина: вот что войны с человеком делают. Был ведь когда-то и  он чист душой. А  войны эти кровавые, да смерть лютая,  что прижилась и ходила годами ежедневно рядом, умертвили душу неокрепшую. От Бога отказался.  И стала ему кровь людская, что водица.
Неси, дочка, кольцо. Отдай дьявольский металл. Теперь, думаю, настала  пора поменять его на мою жизнь».
     Только не помогло и кольцо. Взяли Анну в госпиталь. Почти уже и вылечили. Она и ходить начала.
 А под старый новый год,  14 января 1942  года, после жесткого сражения с партизанским отрядом  румынское военное подразделение, стоявшее в Ольгополе, было сильно потрепано. Поступило много раненых.  Мест в старой  тесной больнице не хватало. И  по приказу военного высшего начальства под угрозой расстрела в случае неповиновения, вся палата местных гражданских лиц была просто напросто отравлена  неизвестным химическим препаратом Двойная выгода! И дешевле, чем расстрел ( нет необходимости патроны зря  расходовать!), и тише. А расстреляли только  «виновных», на случай расследования. В  том числе прикончили  и того «доброго» человека, который  за проклятое кольцо устроил Анну в госпиталь. При раздаче родственникам трупов выяснилось, что почти все отравленные носили вполне еврейские фамилии.
 В том числе некая Анна Гринис. Детям труп не отдали, приказали привести взрослых. Им велели  немедленно закопать труп  на старом еврейском кладбище. А потом явиться в комендатуру. Таким образом, выяснилось, что некая Лукерья Гринис, невестка ее Валентина Гринис с двумя детьми, сын Эмиль Гринис – живут себе преспокойно вне гетто. Несмотря на то, что женщины и  дети предоставили документы о том, что они крещенные, а фамилию носят по давно умершему Моисею, власти особо разбираться не стали, тем более, что этот самый Эмиль при проверке оказался обрезанным.  Всю семейку под крики и удары прикладами переселили за проволоку. Туда же отправили и детей Анны. В гетто  всех арестованных немедленно разделили.  Алик, проверенный на  отсутствие обрезания,  и Дина были помещены детский приемник,  у них не нашлось никаких документов, подтверждающих, что они – дети  умершей Анны. Милю отправили  по этапу  в какой-то  концлагерь. Валентину и ее подростков  детей использовали на  сельхозработах для обеспечения доблестных солдат великого Рейха. Лукерья  по причине старческого бесполезного  возраста бесследно пропала. Со старухами немцы расправлялись на месте.
В приюте над детьми взял шефство Ольгопольский ребе. Он учил их молитвам. Но, кроме того,  разделив по возрастам, занимался с детьми  арифметикой, письмом, рисованием. Дети спали на деревянных нарах с соломой, в которой копошилось множество клопов.   
Стр23 Связи ребе с еврейскими общинами  и помощь шойхета, руководителя бывшего ольгопольского общинного колхоза «Працівник» («Труже¬ник»), созданного при советской власти в 1930-х гг. помогли пользоваться иногда  помощью неоккупированных  еврейские общин.   Они иногда высылали  в Украину для детей в гетто еду и одежду. Это случалось не так часто. Но все-таки  дети хоть что-то ели. Хотя так скудно, что им хронически всегда хотелось есть.
После сталинградского разгрома  вдруг все круто изменилось. Румынская военщина и немецкие оккупационные власти окончательно озверели и в бешеной злобе мстили мирному населению за поражение. В декабре 1942 г. отмечены факты группового изнасилования женщин и девушек румынскими солдатами и офицерами.
Ольгопольский ребе, а так же и шойхет неизвестным образом исчезли. Люди поговаривали, что их отправили по этапу в концлагерь. Хотя, возможно,  их одолели болезни, свирепствующие в гетто. 
Занятия прекратились.
          Зима 1942 год  выдалась очень тяжёлая, с большими снегами. Люди в гетто ходили голодные, одетые в тряпки, умирали десятками в день.  Дина насчитала в один из дней, что вынесли 24 умерших… Живые стягивали с мёртвых тряпки и надевали на себя, чтобы спастись…  Случались дни, когда слабый здоровьем Алик от  недоедания не мог ходить, просто не стоял на ногах. Лежал на нарах.
Большие проблемы в гетто были с отоплением домов. Нечем топить.
 Некоторые женщины, рискуя жизнью, выходила за пределы гетто и собирали солому, спасая своих детей от холода. А ради Алика и Дины – некому рисковать. Некому и спрятать их от медицинских опытов, которые проводились в гетто над детьми. Делали им какие-то уколы: в попку, под лопатку, в вены. Дети плакали, сопротивлялись, а им говорили, что это нужно, чтоб они не болели. «Это профилактика»!  Только после такой профилактики резко увеличились болезни и смерти детей. В лабораториях, где детям делали инъекции, к Дине однажды подошла худенькая девочка. Она держала за руку мальчика, чуть младше себя, видимо, братика.
- Ты Дина Гринис?
 – А ты кто? –  Дина  уже научилась осторожничать.
 -  Я тоже Гринис.
 -  И что? - Дина поняла, что это внуки Лукерьи, резкая жалость внезапно  разбудила ее охладевшее сердце.
- Ничего,- девочка повернулась, чтобы уйти.
- Постой! Что с твоей семьей?
- Папа – в лагере, бабушку убили. Мы с мамой работали. А потом мама заболела и умерла. Холодно. И кушать хочется.
Дина размотала с шеи теплый шерстяной шарф. Они с Аликом нашли его случайно в пустом доме с провалившейся прогнившей крышей. Там стоял  полуобгоревший старый сундук, в нем они обнаружили почти целое ватное одеяло, и этот шерстяной шарф. Дина быстро обмотала шарф на шее своей двоюродной сестры:
- Придёшь завтра сюда, я тебе, может, картофелину дам. Если повезет.
 На следующий день Дине не удалось обменять ватное одеяло на картофелины.  А девочка с братом все равно  не пришли. Больше Дина  с ними  не встретилась.
  Она  возвращалась в этот разрушенный дом, где они теперь с братом жили. Не надеясь на удачу, все-таки  решила попробовать обменять  одеяло на пару картофелин.
   -Тетенька, Вам нужно теплое одеяло?
Женщина отрешенно глянула на Дину:
- Уже не нужно.
- Как же не нужно? У Вас вон  полруки побелело, трите быстро снегом, бо потом мясо отвалится. Ой, у Вас и щека побелела.
Женщина тревожно глянула на руку, и продолжала стоять неподвижно.
 Дина набрала голыми руками горсть снега и стала,  что есть силы, растирать лицо женщины. Некоторое время  та стояла по-прежнему неподвижно, потом медленно и сама набрала горстью снега, стала  нехотя, как по обязанности, оттирать свою побелевшую руку.  Она делала это, как во сне. Совершенно безвольно.
 - А почему уже не нужно одеяло?? Нашли себе что-то теплое? Так надо укрываться, что ж Вы так раздетая, ходите? Не лето ведь.
Женщина пошатнулась и села ослабшими ногами прямо на грязный снег.
- О! Господи Боже мой! Адонай Элогейну! Вставайте!-   Дина растормошила упавшую. Собралась  с силами, почти волоком затащила ее  в закуток с провалившейся крышей.
 Алик испуганно перекатился на холодный пол с настила, засыпанного соломой:
- Это кто?
- Не знаю… Тетенька. Упала она. Накрой её, Алька, одеялом. Перекатись снова к ней.  Полежи, полежи  около  нее. Ей тепло теперь нужно, согреть ее надо.
Алик с опаской, осторожно подтянулся на дрожащих руках снова на настил, накрыл женщину, она лежала рядом с открытыми глазами, совершенно  не реагируя на возню детей вокруг нее.
- Не добыла картофелинку?- Почему-то шепотом спросил Алик.
- Не успела. Только  вышла, а тут  - она.
- Ты ее знаешь?
 -  Откуда?
 -  А чего ж  ты тогда…?
-   Ну, ты и спросил! От ты спросил! А? Что ж, оставить, пусть  валяется, замерзает? Ты совсем…ду… Ай, ну тебя!
-  Да уж ладно!! Скажи, скажи… Это ж твое любимое слово.  Скажи: «дурак». Да?
- Это не мое любимое, это бати нашего, подлеца.
 -  Нельзя так про отца! Меланья говорила: грех.
 - Чего ж их вспоминать? Они нам никто.
 - Дина, я есть уже даже и не  хочу. Что-то мне совсем плохо. Умру я, Дин. Ноги сводит, уже не держат. Встать не могу. И туман в глазах.
- Это что-то опять из-за этих проклятых уколов. Хорошо, что не можешь ходить, лежи. Не найдут они тебя тут, в развалинах.  Выживешь.  Терпи, братик. Я же не ною, что у меня волос, прямо клоками выпадает. Как проведу рукой, - смотри- так вот и вся рука в волосах. Терпи, Аленький!
 - Алик всхлипнул:
 - Мама меня так кликала, я помню...
Женщина резко повернула к детям голову:
 -  Подвинься ближе, Алик,-  не бойся!  -  Она говорила негромко, но вполне осознанно, даже почти повелительно. Так может говорить строгая мать своим детям, - Дина, расстегни мне кофту. Три пуговицы. Высвободи мою правую грудь.
Она ловко притянула Алика к себе, приблизила его губы к своему соску:
-  Пей. Полна грудь молока,- и добавила недрогнувшим голосом,-  близнецов  своих похоронила я. Только что.
 Концом одеяла женщина прикрыла  грудь и голову Алика. И тихо пообещала:
- Как только смогу подняться…Отлежусь вот немного…  Еда у меня есть. Припрятана.  Сейчас – все равно опасно. Как стемнеет, отведу вас к тайнику своему. Накормлю.
С тех пор, как Тойба покормила грудью Алика, она словно оттаяла.  Как-то ночью, когда Алик уже спал, рассказала Дине, что  изнасиловал ее и хотел пристрелить сначала немец, за ним румын.  Но итальянский летчик, база которого находилась в это время в Ольгополе, отнял у них Тойбу и велел ей спрятаться  где-нибудь в дальней улице гетто. А потом Тойба поняла, что беременна.
- Ты их сама вытравила, близнецов своих?- не сдержала ужаса Дина.
- Нет. Надо бы. Пока носила, думала: рожу;  и задушу фашистское семя. Ведь если оставить, то  разве я забыла бы, что они - дети убийц  моей матери, отца, сестер и брата? Как бы я с этим жила? Как растила бы их и любила? Родились  они легко. Маленькие, недоношенные. Покормила  их грудью от жалости, а потом уже и не смогла погубить. Но и любить я и их не смогла. Бог меня пожалел. Забрал. Ночью, как ни кутала я их в тряпки, к утру замерзли.  Страшно мне стало. Когда закапывала. Две холодные куклы… мумии.  Хотела сама удавиться. Уже и крюк нашла. А тут ты со своим одеялом.
- А ведь мне  это одеяло случайно отыскалось, как помог кто-то…
- Ничего  не бывает случайно. Всевышний все наперед знает,  что с чем сочетается. Теперь вы с Аликом – мои дети. Я вас не оставлю. Муж у меня ювелиром был. Как налетели эти разбойники - изверги, стали сгонять нас в гетто. Я тут в первую же ночь все и прикопала. Хватит нам. Не пропадем.
 Правду  Тойба  сказала. Бог послал ей этих сирот. А сиротам - послал Тойбу.

                В  44 году шепнул Тойбе  один полицай  из  местных:
- Видела из верхних домов послали  всех рвы  копать?  Для себя роют. Будет на днях большая акция.  Воны уси бежать отсюда собрались, а вас, жидов,… -  он засмеялся и показал, как будут «поливать» их  из автоматов.
- А  ты  ж чего ж такие тайны мне раскрываешь? Не боишься?
-А чего мне бояться?  Ты немцам не скажешь, а больше никто не слышит.
- Ну и какая тебе от этого радость, чтоб  ты мне это сообщал?
-   А такая, что видел я несколько раз, как ты цацки дорогие на еду меняла. Будь это 42 год, я б нашел способ вызнать у тебя, где ты их ховаешь. А потом висеть бы тебе  на площади.  Ну, теперь  44 на носу. Ты теперь подохнешь, а тайника не укажешь, знаю я вас, жидяр упертых. Приходи завтра, как стемнеет, веди свой выводок. Заплатишь хорошо - выпущу.
Ночью Тойба похромала отмороженными ногами  к своему тайнику. Осторожно шла, боялась, не следит  ли тот полицай за ней. Но ничего, обошлось. Да и то, если подумать, то зачем  ему не спать и следить за ней, если он уверен: она поняла, что - на кону жизнь ее и детей. И притащит завтра вечером  бабенка  с собой все, что имеет, потому что и за воротами гетто ей нужно будет чем-то платить за еду и жилье.   Тут он ее, в темноте-то,  и обдерет, как липку. И слава Богу, если не прикончит. Тойба решила – переиграть его. Но сначала пришла к тайнику. А там с ужасом обнаружила, что тайник ее  кто-то разорил.  Тойба долго перебирала в яме песок. Все не верилось ей, что ничего уже не осталось. И уже хотела вернуться, как нащупала в самой глубине почти вросшие в землю два кольца. Только два кольца с большими кроваво красными рубинами  мрачно отражали ярый свет полной луны. Тойба дождалась, когда небо на востоке чуть посветлело. Подняла детей, взяла  их за руки и повела к воротам, где стоял на  охране не «свой» полицай, что приказывал прийти  к ночи, как стемнеет, а другой.  Румын.
 Пальцами показала, мол, хотим, уйти.   
- Выпусти. Откуплюсь.
- Ce ai estu? (что есть у тебя?)
- Кольцо. Инэль. Инэль. Золото, рубин.
-  Arat;-mi.( покажи!) - Потрогал свои глаза и показал,  будто  разглядывает что-то на  ладони.
-  У тебя уже есть такое! Есть! За хлеб тебе отдавала я точно такое же.  Неделю назад! Или не помнишь?
Румын ничего не понял. Но ему не понравился ее  взрывной тон. Он напрягся, оскалился, быстро вскинул карабин, направил его на  Дину.
- Ei bine, m-am dus aici. ;n timp ce ;n via;;. (А ну уходите отсюда. Пока живы.)
Алик в один прыжок встал впереди сестры:
 - Domnule! Ea spune c; acum o s;pt;m;n; ai avut deja un inel pe ea pentru p;ine. ;;i aminte;ti? (- Господин! Она говорит, что неделю назад ты уже  имел такое кольцо от нее за хлеб. Помнишь?)
Лицо охранника опало, он даже улыбнулся. Дина и  Тойба удивленно переглянулись. Дина шепнула:
- Алик! Когда ты по-ихнему научился?
 Мальчик  махнул рукой:
- С волками жить, по-волчьи выть.
-  Trei жид -  (румын выпятил три скрюченных пальца коротких, как стручки зеленой фасоли) trei inele.
- Тойба развела руками,  подняла два пальца:
- Два. Два, Не три!  Нет у меня три! Нет у меня три колец, только два есть, – повторила отчаянно, -  два! Два!
 Румын  согласно кивнул головой, воровато оглянулся. Быстро перехватила из её разжатого кулака кольца, внимательно осмотрел, приоткрыл вход.  Сначала кивнул Дине, карабином, пропихнул ее в спину через узкую щель между забором и тяжелой железной дверью. Девушка проскользнула, мгновенно завернув за высокую глухую стену серого дома, примкнувшего к проволочному забору гетто. Вторым охранник  пропустил Алика. Пропихнул его ладонью  за плечо. И быстро задвинул назад дверь на колесиках. Тойба кинулась к двери, билась о железо, Румын провел сзади нее предупредительной полосой автоматной очереди. С той стороны заграждения  кричала Дина, Алик ругался матом по-русски и по-немецки. Требовал, чтобы их впустили обратно. Дина кричала, что без  Тойбы они не хотят уходить.  Тойба увидела, что румын поднял  три пальца. На двух – по кольцу,  третий пустой:
-Trei жид - trei inele … Dou; inele sunt doi evrei (Три жида- три кольца…Два кольца – два еврея)
  Тойба прильнула к маленькой щели между дверью и железным засовом. Крикнула, что было сил:
 Дети! Быстро убегайте! Быстро, пока на шум не прибежали из комендатуры. Бегите, пока нас всех не расстреляли… Ради Бога! Бегите!  Живите!
 Ради меня, за меня – живите!

                ВОЙНА  ЕСТЬ ВОЙНА
Ефим и Лида потеряли друг друга. Он так и остался в своих десантных войсках. Только теперь это были не мирные учения, а дикая мясорубка человеческих жизней и судеб.  Форсировал Дон, сражался в Сталинграде. Где-то в конце 42 года политработники из дивизии заявили, что ЗУТ в СД (Санитарная дивизия) перебрасывают в Сталинград,  там уже идут  жестокие, затяжные  бои.  Ефим получил назначение:  фельдшер батальона медработников. На передовой, в окопах. Раненых и убитых там было намного больше, гибли чаще, чем  в полковых медсанбатах.
 Обороняли  Сталинградский тракторный завод. Против ЗУТ СД немцы бросили пять дивизий. Часть батальонов была отсечена и окружена противником.  Но десантники на то и - десантники! Никто никуда не отходил. Ночью доставляли еду, боеприпасы, и опять все стояли насмерть. Так врагу тракторный и не отдали, хотя враг был рядом.
В районе Тракторного завода, вытаскивая  раненого полковника из - под   шквального огня,  Ефим получил третье и четвертое ранения.  Дело было так: пополз зачем - то этот  полковник далеко за первую линию окопа  и был ранен.  Ефим послал за ним из своего взвода  одного санитара. Его убили, прямо около раненого. Комбат настаивал, и фельдшер батальона послал второго санинструктора. Того тоже ранило, он не дополз до офицера, вернулся. Тогда комбат стал ждать темноты.  Но за это время раненый  мог истечь кровью, никто же не знал, что у него за ранение. Фельдшер батальона, Ефим, сам пополз и вытащил офицера. Тут он и получил сразу две пули.  Одна на вылет в коленный сустав, другая раздробила кость, и костные осколки зажали нерв. До  КП Ефим дотащил офицера, оказал ему помощь,  эвакуировал в медсанбат и уже только там потерял сознание от потери крови из двух ран. Ранения  его  медики квалифицировали серьезнее, чем у спасенного, а полковник оказался каким-то важным  чином  из штаба дивизии.  Он подарил Ефиму именной пистолет. К нему приложили   справку из Штаба Армии, что это награда за спасение раненого офицера Штаба Армии на поле боя. Медики получили строгий наказ  полковника: «Поставить лейтенанта  на ноги!»  Ефима эвакуировали в санитарном поезде  в Ташкентский госпиталь. Пока лежал в госпитале, узнал адреса справочных бюро по эвакуации населения в Ташкенте и в Бугуруслан. Написал письма - розыски на отца, мать, и сестру, на жену  Лиду и на её отца, мать, брата и сестру.  С помощью  медсестричек отправил эти письма. По его расчетам Лида должна была родить их ребенка в январе, феврале  42 года. Но ответы на запросы пришли неутешительные. Воинская часть,  в которой его жена числилась старшей хирургической сестрой, в начале войны по пути на передовую попала в окружение. Часть разбита и расформирована. «Сведений о Лидии Гринис нет». Ефим получил еще  один ответ на запрос о Загнитковской родне: «В списках эвакуированных имен запрашиваемых  граждан нет» Это означало, что  отец, мать, сестра, два деда, и бабушка, остались в оккупации.  Ефим знал, что это значит. Но он заставил себя надеяться, что возможно, кому-нибудь  удалось выжить.
 Удалось.
Мамин родной брат, кузнец дядя  Вигдор Гамарник сумел сбежать вместе с семьей, (с женой Суркой и с малолетним сыном Давидом), ночью (!)из колонны, которую немцы вели сначала  в концлагерь, а там -  на  уничтожение. Колонна, по сути, двигалась к своей смерти. А дядя Вигдор сумел от этой смерти убежать и спасти семью. Что им пришлось пережить, пока из  еврейского местечка на Украине добрались до Ташкента, в одной главе не описать.  Ефим как  узнал, лежа в госпитале, что Гамарники живы, в Ташкенте живут, решил, что надо немедленно с ними встретиться. Ведь Гамарники,  возможно, знают про всех остальных, Загнитковских! Про маму, про папу, про Басю.  Про дедушек, про бабушку!  Уговорил  Ефим кастеляншу, принесла она ему гражданские брюки, рубаху и сандали, поняла, что парню о судьбе родителей важно узнать. Ефим разыскал на Кашгарке глиняный домик Гамарников. Вигдор – родной брат Фиминой мамы. А жена его, Сурка, – родная сестра Фиминого папы.  Вот такая двойная родственность. На костылях Ефим уже научился двигаться довольно ловко. Добрался на трамвайчиках.  Сурка кинулась кормить  племянника, а дядя Вигдор не стал рассказывать про то, как бежали, как  долго, долго нес на себе  сына с отмороженными ногами. Как ампутировали ребенку в обыкновенной кузнице отмороженные пальцы на ножках, потому что начиналась гангрена. А только выложил  дядя Вигдор  громким голосом кузнеца, как встретил знакомого мужика  из  родного местечка Загнитков, и как тот  рассказал земляку, что  случилось с семьей его родной сестры Сары:
     16 декабря 1941 года  в местечко вошел отряд карателей - немцы и румыны. Всех евреев согнали в одно место, с вещами: “Немного! Только самое ценное!” А потом погнали их в концлагерь. Никто не знает - куда.  Некоторые говорят: «Все просто (Просто!!) погибли в лагере постепенно от голода и болезней»... Другие утверждают, что и не повели колонну ни в какой  лагерь, а  выбрали место около Днестра рядом с  селом Валя-Адынкэ. Об этом гиблом месте давно знали Загнитковские евреи, а местным ребятам – старшим школьникам было строго настрого запрещено  посещать тамошние известняковые скалы, развалы,  трещины и размытые  пещеры. Скорее всего, там и расстреляли стариков, женщин и детей.
  А родители Ефима не пошли на этот сбор. Их спрятал, приютил один украинец -  колхозник Мазур Парфент. Но полицаи, местные, из их же села,  разнюхали, кто-то им донес. И пришлось от Мазуров  уйти. 28 декабря 41 года по дороге семью схватили полицаи. Отца увели и посадили в местную полицию. Женщин окружили два эсесовца и три полицая.   Обе, мать и дочь,  Сара и Бася  - голубоглазые, белолицые,  огненно рыжие. У Баси великолепная, пышная рыжая коса. На косу фашист ногой наступил, чтоб  не дергалась девочка.  Девятнадцатилетнюю  Басю насиловали  на глазах у матери. Сара кричала, рвалась, ей удалось вырваться из рук полицая. Она вцепилась в волосы насильника. Расцарапала  ему морду, оторвала от девочки. Мать пристрелили. А потом обеих, еще живых, бросили в колодец в районе фермы “Березовская”. Местные говорили, что час из колодца слышались крики о помощи. Но кто ж отважится хотя бы подойти к колодцу? А отца  Баси и Фимы, 30 декабря из полиции повели в райцентр, где собирали всех евреев. Но по дороге его зверски убили. Видимо, или сопротивлялся, или пытался сбежать. А может просто так, ради спортивного интереса. Вигдор не стал рассказывать Ефиму, то, что услыхал от знакомого, как надругались полицаи над телом  уже убитого. Пожалел парня.
- А что с бабушкой Тубой-Леей? С дедушками?
 -  Бабушка осталась в колонне. Там же, только в другом конце колонны, шли дед Мойша и дед  Золмин.
  Когда сын решился на побег, он не мог даже найти в колонне  Тубу – Лею, Мойшу и Золмина. Да и не убежали бы они далеко, старые. Погубили бы только молодых, способных  спастись.
Зима, морозы, снега на дорогах. Следы четкие. За  одной семьей беглецов никто и гнаться не станет: «Сами сдохнут, или на патруль напорются». А групповой побег – другое дело! Подняли бы все отребье на преследование, чтоб другим не повадно было. Желающих  «поохотиться» за беглецами не мало найдется. А потом еще  устроить показательную казнь. Под прикрытием фашистского режима  в селе лютовали полицаи: бывшие обиженные, обобранные,  «раскулаченные», ненавидевшие советскую власть, и просто бандиты - погромщики, националисты и тру;сы, подстраивающиеся под новую власть. Дома;  в местечке разграбили, разрушили. Так вот и случилось, что в 22 года остался  Ефим один, без родителей, «без кола, без двора». Но узнал  он о том, что родного дома уже нет только после  освобождения села, в конце 1943 года.
         Однако есть, видно, у судьбы спасительный закон, если не милосердия, то во всяком случае – равновесия. Хотя, кто согласится, что можно уравновесить гибель самых близких и дорогих  родных, одним  счастливым   случайным подарком  разъяренной судьбы? Если даже этот подарок стал единственным счастьем за все годы проклятой войны. Лида нашлась! Оказалась живой! И мало того, она  ищет  его, своего Фимку, да не одна, а с  сыночком. С их ребенком, которому уже третий годок.  Ефим получил от нее короткую весточку. Ответил. Потом они слали друг другу длинные письма. Рассказывали о том, как прошли почти три года их разлуки.
            Ефима  все  еще  не выписывали из госпиталя. Он доказывал врачам, что готов  вернуться в свою часть, боль за убитых жгла его душу, он не хотел ни оного дня оставаться  в постели. Только на фронт. И мстить. Мстить за каждого, за всех, Иначе и жизнь не мила!
Но профессор, который восстанавливал  его ногу, пригрозил совершенно определенно:
 - Не долечишься, вернешься к нам самое большее через месяц, тогда уже поможет только ампутация. Этого ты хочешь? Тогда – выпишу
Думай не сердцем. Головой! Ты же десантник.  К тому же медик. Понимаешь, что один  экстремальный прыжок – и ты готов. Лечись. Хватит еще войн и на твою жизнь. Ты пацан еще, – только начал ее, жизнь свою. А я почти что прожил. Верь мне. 
- Не пацан я. У меня  жена, и  ребенку два года.
- А где они? Почему не навещают тебя? 
-   Жена – в военном госпитале, в Грозном. Хирургическая медсестра.
- С ребенком? И служит?
 - Служит. Нас ведь со второго курса мединститута призвали. Скрыла на призывном пункте в Одессе, что беременная. Родила уже прямиком  на передовой, а перед этим еще и в окружении побывала. Её начальник госпиталя, в нарушении приказа, не демобилизовал. Некуда ей было деваться. Мать убили  в 42 году румыны, отравили. Места нужны были для немецких солдат.   Больных всех в одну ночь  и приговорили. Отец – неизвестно, где. Были еще сестра и брат, тоже не  известно, что с ними. Тетя  родная жила в Одессе, Шейва! Что за женщина была! И красива, и умна и добра! А и словечко – скажет, все хохочут до слез.  Свободу любила больше жизни. Её расстреляли немцы  на второй день, как  вошли в город, оставленный  Советской армией. Такой город! После кровавой обороны, где  одесситы стояли  насмерть. Повесили немцы Шейву на фонарном городском столбе по списку доносов, что Шура – не Шура, а Шейва.
       Профессор потер пальцами  виски. Снял очки, зачем-то отошел к окну. Долго молчал, стоя спиной к раненому. Потом вернулся, взял стул, подвинул его близко к Ефиму сел рядом.
- Послушай меня, сынок. Я понимаю. Месть – тебе душу выжигает. Рвешься на фронт. Ну, выпишу я тебя. Убьешь ты с десяток этих нелюдей. Ладно, не дергайся. Пусть не десяток! Пусть больше. Я знаю, за такую беседу меня, военного хирурга, и расстрелять могут. Но сейчас я с тобой говорю не как старший по званию  и вообще не как офицер, а как аид – с аидом.
 Не о мести ты сейчас должен думать. А о том, что не подсчитано еще, сколько нас, евреев, они погубили. И как мало нас осталось. И неевреев тоже. В беде все.  Это понятно. Но я о другом - послушай. Если  сейчас себя на заклание приговоришь, кто тогда продолжит жизнь твоих погибших? Вот ты говоришь – «жена, ребенок…» Кто о них позаботится?  Если  даже тебя  и не убьют, то ноги лишишься - это я тебе гарантирую. Причем, не уверен, что и вторая твоя нога не подведет тебя. Какой из тебя воин? Тебя комиссовать нужно. Хотя практически  мы обязаны довести и доведем тебя до строевой пригодности. Ты понимаешь? А вернешься ты инвалидом, что с  твоей семьей будет? С твоей женой и с ребенком? Вызови их сюда. Повидайся, восстанови семью. Нарожайте евреев, назовите их именами тех, кого погубила война, а они вырастут и еще вам нарожают. Внуков, а те – правнуков.  А те – еще… Вот это и будет – твоя месть. Фашистов уже и без тебя добьют!  Всем ясно, что война скоро закончится.  А миллионы, которых сожгли, расстреляли, повесили, утопили, эти проклятые пустоты  прерванных родов, берущих начало еще от горы Синай,  возродить надо. Закончится война,  восстановись в институте, и ты  и твоя жена. Я вас еще на кафедре хирургии или педиатрии увижу. Запомни мою фамилию. Будете  мне еще  экзамены сдавать. Вот там я с вас всё спрошу, от А до Я. Будете  хорошими врачами. Людей спасать от смерти. Это и будет наша еврейская месть. Поверь, мне тоже есть за кого мстить. Всё. Я всё сказал. Скачи на своих костылях  в палату. И думай.
   Ефим перестал писать раппорты  с требованием отправить его немедленно в его гвардейскую дивизию, в СД. И не столько потому,  что  разговор с  профессором  переломил его упорство, сколько потому, что, действительно, он чувствовал, что ноги его еще не готовы к нормальному прохождению дальнейшей службы.
Перед приездом жены и дочери он решил найти Дмитрия Моисеевича Гриниса  и подготовить почву  к примирению его с  Лидой. Встретились, поговорили. О том, что дочь его старшая в военном госпитале и что у него, у Дмитрия Моисеевича, в г. Грозном в 42 году родился внук, что сейчас внук - в круглосуточном детском  саду в г. Грозном. И что Лиду должны были с ребенком уволить из Армии, но так как она отступала с этим фронтовым госпиталем с начала войны, ещё с Одессы, её оставили в госпитале. О многом говорили. Спокойно, без подозрений  и без излишних эмоций.
 Горел уже на Земле - 43 год.
               
                Неприкаянность.
Казалось, теперь они – свободны. Но от чего? От гетто?  От кого? От  немцев? От румын? От войны, от смерти? Все осталось, как было. Ничего не изменилось. Жить  негде. Заступиться некому, еды нет. Кругом разбой, насилие, грабеж. Страх и безысходность Ничего не ушло. Нет рядом Тойбы и неизвестно, что с ней стало.
 Как и предвещал полицай перед тем, как дать деру от наступающей красной Армии, акция расстрела состоялась. Но попала ли Тойба в число погибших,  или спас ее Бог, дети не знали.
Местечко Ольгополь располагалось в низине. С одной стороны возвышалась Бершадская гора,  с другой – Стратиевская. С  нее  и начинается шлях. Вот по этому шляху,  истерзанному машинами, в черноземной грязи отступали немцы: и те, что лютовали в Ольгополе, «свои», и   те, которые убегали от возмездия Красной Армии через Ольгополь, когда им удалось вырваться из «котла»  советских войск. Через Ольгополь двигалась техника.  Вид у немцев был далеко уже не такой бравый, как в злопамятном 41-м.
Ольгополь прижался к маленькой речке Савранке - притоку Южного Буга. В сухое время года Савранку можно даже перепрыгнуть, но в марте 44-го  речка разлилась до пятидесяти метров в ширину и превратилась в солидную водную преграду. В Ольгополе немцы пережидали бездорожье. И напоследок по привычке хозяйничали.  Алик и Дина прознали, что на улицах ловят девчат и парней,  готовят их к угону в Германское рабство. Дина приближалась к своему 19-тилетию. И как ни тяжела оказалась  судьба девочки, про;клятой родной бабкой Лукерьей, а не зря в свое время ненавидела её мачеха, сравнивая свою  подросшую родную Женечку с рано расцветшей падчерицей, хотя обе еще были совсем дети. Но уже  тогда выявлялось: никакие  невзгоды, никакие обидные слезы не портили красоту строптивой девчонки. Одно тайно мучило Дину: волос на голове   у нее становился все реже и слабее. А в  Гетто даже Тойба заметила, как переживает ее названная доченька эту беду. Принесла вдруг однажды Тойба в их развалины, где они нашли прибежище, легкую цветастую косынку, продела   её в простенькое медное колечко.  И надела Дине на голову, как чалму, закрыв все прогалины. Алик восхищенно щелкнул  языком, вынул из кармашка осколок зеркала:
              -   Дивись, Діна!  Какая ты!
 Дина успела глянуть, но тут налетела Тойба:
 - Сума сошли! Нельзя в чужие осколки смотреться. Чужие тяжести судьбы на себя брать.  Своих мало? Выбрось подальше.
 Алик обиделся:
- Як же вона дізнається, що красива? (- Как же она узнает,  что красивая?)      
 Тойба не стала больше кричать, попробовала отнять осколок.  Но мальчишка крепко держал его. Тойба дернула за край и обрезалась. Паренек отшатнулся, как от удара:
 - Мама, Мама!  Я не хотiв, Мама! (Мама! Я не хотел, мама!)
 Она побелела, но улыбнулась: 
- Ты сынок, не бойся. Кровь - это не страшно. Говорят пророки, что душа любого существа – в его крови. Дай – ка мне твой палец, ты ведь тоже обрезался. Соединим свои души. Вот, вот приложим наши порезы и смешаем нашу кровь. Вот! Теперь ты мне кровный сын. Если со мной что случится, молись за меня. Молитва за мать – и самих молящихся  детей бережет.  Сестру – береги. Ты у нас в семье - один мужчина.
И Алик решил:  сейчас, когда нет с ними Тойбы, он должен заботиться о сестре.
В низине, где почти все хаты с соломенной крышей погорели, стали искать в развалинах  сохранившийся погреб. Отыскали  обгоревший кусок древесины, бывший кода-то  дверью. И  стали жить в погребе. Ночью они выходил «на промысел». Приносили все, что могли  отыскать, выпросить или найти в отбросах за зданием комендатуры. Иногда  Алик отваживался и на дневные вылазки.  Чтобы хоть узнать, что  происходит в местечке. Дина уговаривала брата:
- Не выходи днём. Облавы участились.  Немцам сейчас нужны молодые ребята, рабы:  разгрузка, погрузка, вытаскивать из грязи застрявшую технику. Утащат вас в свою сраную Германию, а  там и пристрелят за ненадобностью. Лучше  я пойду.
- Еще чего! Слишком ты красивая.  Изнасилуют. Не немцы, так румыны, не румыны, так и наши. Все они сейчас - озверевшие. Не пущу! И выходил сам. Но после того, когда ему чудом удалось увернуться от облавы, дневные вылазки пришлось прекратить.
В один из весенних дней они услышали близкую канонаду. За комендатурой высоко в небо поднялся столб дыма. Так продолжалось до темноты. Что  там творилось,  никто не знал. Все это усиливало тревогу. Утром Аликин знакомый парень крикнул им в закрытую дверь:
- Виталька! Вылезай! Наши пробиваются!
Они  выбежали на улицу. Все двери и окна в комендатуре оказались открытыми настежь. Ворота в здании пожарной команды, которую румыны превратили в конюшню, тоже настежь. Алик и Дина кинулись к воротам гетто. И там  исчезла охрана. Полицаев и след простыл. Уцелевшие евреи, те евреи, у которых сохранились дома за пределами гетто, стали в них возвращаться.  Алик и Дина стояли у ворот. Они ждали Тойбу …
    По данным  румынской статистики «в гетто Ольгополя проживало  (всего-то!!!) около 700 евреев». Брат и сестра стояли у ворот до тех пор, пока не вышли все, кто остался жив. Кода поняли, что больше никто не выйдет, они вошли внутрь, долго бродили  по знакомым закоулкам, расспрашивали тех немногих, которые остались в домах, в своих и в чужих, опустевших после  расстрельных акций.  Не нашли. Вернулись в свой погреб. 15 марта 1944 года  в  радостный день освобождения Ольгополя они в третий раз осиротели. 
                ***               
Наступили мирные дни. Алик и Дина  не спешили выходить  из погреба. Некуда. Дома, оставшиеся  целыми, заняли семьи местных жителей, жилища которых, как и два дома Гринисов, сгорели. Есть по-прежнему нечего. Они, как могли, искали способы выживания.
Хотелось бы, конечно, как это часто бывает в книгах и фильмах о войне, радостно рассказать, о счастье остаться в живых, о том, как прекрасно затем постепенно все  улучшилось, как замечательно сложилась жизнь у тех, о ком эта повесть. Но в жизни так  бывает не у всех. Есть такая, мало кому  известная строка стихотворения:
                «Никуда не девается прошлое,
                всё слоями прессуется в нас».
             В это время Ефим и Лида с ребенком тоже боролись за выживание.  Лида  написала, что если  муж вышлет ей справку из госпиталя, что  он тяжело ранен, то её, учитывая ещё, что у неё ребенок, демобилизуют. Справку  он выслал. И вскоре Лида с ребенком  отправилась на почтовом  медленном поезде в Ташкент. По дороге весь вагон учил  мальчика говорить «папа»
            - Зюня! Скажи: па-па»!
           - Мама,- произносил малыш. 
          - Нет! Скажи: «па - па»! 
            Малыш радостно улыбался, и упрямо твердил: 
         - Ма - ма!
         -  Па -па,  малыш! Ну? 
- И в ответ опять упорное:
-  Мама! Мама, мама!          
            Вещей, конечно, как у военной, у Лиды никаких не было. По дороге даже гимнастерку с тремя кубиками старшего военфельдшера  она поменяла на  молоко для ребенка. Взяла её к себе в семью на «поживи пока у нас» старшая сестра  Фиминого отца, тетя Этя, которая жила в Ташкенте еще с 31года. Тогда, в начале голодомора, пока еще можно было уехать, пять сестер Фиминого отца ( кроме Сурки) уехали со своими мужьями в Ташкент на поиски работы.  Подальше от голода.  Там и остались. Прижились.  Семья у тети Эти  не маленькая, да они с мужем еще взяли к себе двух детей, эвакуированных  из Белорусии, по дороге потерявших родителей. (Взяли до выяснения, где они,  эти родители)  Так что Лида не очень-то изменила нелегкое благосостояние семьи.
             -Уже все равно!- Шутил Лева, Этин муж,- улыбайтесь сегодня, завтра будет хуже, не улыбнетесь.
           Ну, куда деться тете Эте, если Лида  - это жена Ефима, а  Ефим -  теперь сирота, и он ведь - сын родного брата, зверски  убитого в их родном местечке?
            – Во всяком случае, - философски заверила она всех, - с голоду никому помереть не дам.
            Встреча Ефима и Лиды взбудоражила всех. Плакали и смеялись. Особенно поднялся гвалд одобрения, когда Ефим взял на руки мальчика, а он на Лидино: «Это твой  – папа», громко и радостно повторил:
-  Папа!   
   В 1943 году  Фиму выписали из госпиталя с предписанием: “Ограниченно годен. 1 степени. С переосвидетельствованием через год”.  В Ташкенте  он  обратился   в медотдел округа, и был направлен в авиаистребительную воинскую часть, дислоцированную на полевых аэродромах в Казахстане, Готовили  летчиков для фронта. Было тяжело. Семья - в населённом пункте, где живут все жены офицеров. Впроголодь. Работать им негде. Магазины снабжаются  без учета прибавившихся семей офицеров. Вечный дефицит. А если что и появляется, так на одну зарплату мужа семье не просто купить все необходимое. Хотя бы ребенку. Ефим экономил свой паёк, тащил его жене и  сыну. Летом днем и ночью он -  на аэродроме. Часто их перебрасывали с аэродрома на аэродром. Жен тоже перевозили следом в другие населенные пункты.  Курская область (Уразово, Валуйки), Чугуев, хутор Благодатный, Булатовка. Летали и с Белорусских аэродромов.  Служили и  в 65 –ой  Армии Батова.
               И наконец -   май 1945 г. Война окончена. Ефим - старший лейтенант медицинской службы. Он  просит отправить документы в Военно-медицинскую академию. Вроде и не отказали…Но  долго тянули с отправлением. Опоздали к учебному году. Тогда он подал рапорт на демобилизацию. Они с Лидой решили все-таки учиться, окончить ВУЗ. Иначе можно остаться вечными недоучками. Вернуться  в Одессу в свой институт, конечно - самое желанное! Демобилизованным оплачивался проезд семьи к месту жительства. Но как жить дальше? «На какие шиши»?  Решили возвращаться в Ташкент. Там  тетушки, родные сёстры отца, там, какой никакой -  Лидин отец.  Написали отцу.  Дмитрий Моисеевич ответил, что, он, естественно, их понимает, но  квартира у него с новой женой - однокомнатная. Лида все поняла: « К нему – нельзя». А Фима сказал:
- Поедем. Я с ним поговорю, как аид с аидом.
- Фима! Какой он аид! Выродок из аидов! Спроси его, где его дети? Ты писал запросы, искал Дину и Алика. А он и не пошевелился.
 - Ну, тогда я поговорю с ним, как мужчина с мужчиной и как десантник с бывшим артиллеристом.
Собирались не долго, вещей мало.  Остановились у второй тетки, бездетной Поли, бросили чемоданчики – и к отцу. Неожиданно все повернулось так, что  не пришлось «по - мужски»  разговаривать с отцом. Жена у него  в это раз  оказалась  русской женщиной - Марией Ивановной. Она торговала газводой, а отец работал в горместпроме. Мария взяла на руки  бледного легонького Зюму, прочувствовала под руками все ребрышки ребенка и заплакала.
 - Да, - честно сказал дед, глядя на хилого отпрыска,- не жилец. Не жилец.
 И тут, (как выяснилось многим позже, - впервые за все шесть лет их совместной жизни) Мария повысила на мужа голос:
- Вы что,  Дмитрий Моисеевич! С мозгами поссорились? Разве так можно говорить про ребенка? Он же  - Ваша кровь! Ваш внук! Самый первый!
 Да  я его так  выхожу, так откормлю! Еще такой мужик вырастет! Всем на зависть.
 У Марии не было детей. Зюма стал ее первым и любимым. Она то лаской, то упреками вынудила мужа помочь дочери. Отец нашёл в Ташкенте на Кашгарке (еврейский район) квартиру: одну комнату у узбеков, заплатил за  три месяца вперед. Лида и  Ефимом пошли в ТашМи (Ташкентский медицинский институт), сдали сохранившиеся документы, о том что учились в институте до войны. Их  приняли. И опять началась борьба за выживание. Даже две стипендии – мизер. Три месяца проскочили быстро. Пришло время платить за квартиру. Хлеб по карточкам, в квартире вместо стола – большой фанерный ящик из под каких-то товаров. Хозяин узбек приволок. Спали на  земляном полу, настелив на него одеяла, которые состегала  им Злата, (третья Фимина тетушка), из кусочков материи  (муж у нее работал в пошивочной мастерской). Лида падала в обмороки от недоедания, Ефим по ночам ходил на товарную железнодорожную станцию  разгружать вагоны.
Мария и вправду выходила Зюму, полгода не отдавала родителям ребенка. Пела Зиновию свои колыбельные, отпаивала бульонами, откармливала котлетками, рассказывала сказки.  Он любил ее, и когда мальчика устроили в  круглосуточный детсад, тосковал по ней, просился к «Маии».
В 1946 году отец Лиды по настоянию  жены  послал  Ефима в Ольгополь. Дал денег, чтобы тот привез в Ташкент Дину и Алика. Ефим поехал. Искать их долго не пришлось. В селе уже давно приметили двух сирот.  Бывало, что и помогали, чем могли. А иной раз приходилось повзрослевшему Виталию  силой отстаивать честь и права, свои  и своей сестры. Дрался  он яростно и бесстрашно, даром, что ростом не вышел, даже в свои 18 лет выглядел хрупким и немощным, лет на 12.   Но больше всего недруги его  опасались взгляда «этого волчонка». Его черные, пронзительные  зрачки, казались изнутри подсвеченными адским огнем. Мало, кто выдерживал его взгляд. И никто не знал, что неделями после таких столкновений, абсолютно не раненый и не побитый, он лежал в своем укрытии  неподвижно и молча, с искаженным от боли лицом. Дина ухаживала за ним, отпаивала травами,  приносила святую воду, накладывала мокрые повязки на воспаленный лоб. Она понимала, что это последствие тех экспериментов, от которых не сумела уберечь братишку, когда они попала в гетто. Она и сама часто ощущала в себе тяжелое недомогание, сильнейшие, до тошноты, головные боли. Несмотря на все это, брат и сестра умудрялись посещать школу. За два года они догнали своих сверстников.  Оба в 46 году уже имели документ об окончании семилетки.  Перед отъездом Дина, Виталий и Ефим  попытались найти могилу Анны. Но к ужасу своему обнаружили, что большая часть еврейского кладбища, именно та часть, где была похоронена Анна, уже закатана под новую  объездную дорогу. А то, что осталось, заросло бурьяном, закидано разломанными остатками  порушенных памятников.
 Ефим привез  детей. Мария отнеслась к ним неплохо. Алика вскоре взяли в Армию. Служил он на Дальнем Востоке, в Корее. Оттуда после службы вернулся в Ташкент. Перед его  возвращением из Армии Мария принесла с работы домой новые, мягкие, хромовые сапоги ручной работы. Их сшил ей на заказ за  немалые деньги, но зато добротно и красиво, знакомый сапожник, который уже много лет часто пил в ее будке газ воду. Каково же было ее разочарование и одновременно радостное удивление, когда вернувшийся Виталий поразил всех необыкновенной переменой. Вместо бывшего бледного мелкорослого заморыша перед  родными появился высокий, стройный красивый молодой человек с бархатным взглядом спокойных ласковых глаз. А размер обуви у него теперь был на три номера больше.
- Боже Мой!- удивилась Лида, - Алик! Да ты – красавец!
 - А глаза у него, - почему-то  радостно ругнулась Дина,- такие же ****ские, как у отца.
- Как, кстати, и у тебя, сестричка, -  засмеялся Виталий.
- Да, - подтвердила Мария, загадочно, - глаза такие!  Не устоять. Сведут с ума,- туманно сказала о чьих- то глазах.  И все поняли: повезло отцу с Марией.
Но не  умел Давид Гринис ценить и беречь женскую преданность. Сидел в нем ненасытный Бес, не  выносивший постоянства. Словно кровавые сквозняки прошлого  ледяными ветрами выметали начисто из его души тепло простого человеческого счастья, потребность любви, семейной привязанности и преданности. Уехал в командировку во Львов и там нашел себе новую пассию: шикарную, холеную Клару в атласах и панбархатах. Золото, бриллианты, сервизы, ширмы из китайского шелка. Шубы и муфты из редкостного коричневого  каракуля  новорожденного барашка.
 Отписал Давид Марии добротный домик  в центре города. Оставил ей все до единой  дорогие старинные копии картин знаменитых художников,  писаные маслом.  Две комнаты, со стенами, обитыми шелковыми обоями,   заставленными  полированной мебелью  со старинными фарфоровыми статуэтками балерин, целующихся пар и голубок, На высоких потолках   нежно позвякивали хрустальные люстры, на полках синела гжель. Красовались дорогие ковры  на тахте и на кафельных полах.  А еще  оставил  Дмитрий Марии не заживающую рану на душе. С собой, как всегда, взял Дмитрий свою  старую кожаную «балетку» с деньгами, документами, галстуками,  сменой носков и  нижнего летнего белья. И стал мужем Клары. Пустился во все тяжкие. Клара деньги любит. Давид  организовал подпольный  пошивочный комбинат полковничьих папах, женских муфт и шуб. Нашел скорняков, изучил  и освоил их сложное мастерство, ездил по горным труднодоступным кишлакам и аулам, дешево скупал каракулевые шкурки молодых барашков. Сам их обрабатывал, выделывал, высушивал, передавал в подпольную пошивочную  мастерскую на дому  в скромном еврейском домике. Отдельная группа выполняла продажу,  принимала заказв.  Дело пошло. Приобрело размах. Завертелись большие деньги. Кому -то, видно, плохо  подмазали. И попались. Вся прибыль шла на имя Клары. Но она, естественно, «отмазала» только себя. А Давид отсидел полгода, пока Ефим  нашел ему по своим воинским каналом отличного адвоката. Выкупили Давида. А краля его, Кларочка, ни разу даже передачку не принесла мужу. За все слезы и обиды предыдущих брошенных женщин – с лихвой отомстила, сама того не подозревая.
Дети Марию уважали, не забывали,  но жить у нее,  считали уже, не порядочно.
Виталий нежно и уважительно попрощался с  Марией у нее дома, а с отцом  - прямо у ворот тюрьмы в день освобождения Дмитрия из под стражи. С сестрами и с Ефимом - на вокзале. Вернулся в Украину, учился там в техникуме на зоотехника, попал на работу в колхоз недалеко от Винницы.  Там и женился. Родились у него дети. Двое.  Девочка и мальчик. Писем он писать не любил. Писала Дине редко его жена. А еще Женя. Алик все-таки так и не освободился до конца от последствий фашистских экспериментов. Он умер рано, едва дожив до 50 лет. О смерти брата узнала и  написала сестрам - Женя, когда ей стало известно от семьи Алика,  что  его уже похоронили. В этом же письме Женя умоляла Дину приехать в Умань: «Мама очень плоха. Прошу тебя, Диночка, это ее последняя просьба, увидеть тебя. Не отказывай умирающей. Приедь. Дорогу мы оплатим». Она поехала. Скорее даже не ради Меланьи, а ради Жени. Она помнила ее ребенком, помнила, что Женя и Алик были детьми, которых она любила и которые любили ее в отличие от взрослых. Кроме того, она хотела попрощаться с братом хотя бы уже на его могиле. Ведь с тех пор, как он уехал после Армии, они больше так и не виделись. Дина вслед за  братом  в тот же месяц тоже ушла из дома Марии.
   Она окончила курсы медсестер, работала в воинской части вольнонаемной медсестрой, влюбилась в офицера, сына родила от него,  а он честно сказал ей, что не может на ней жениться. Потому что ему надоели ее косынки  на полулысой макушке. Он не может привести ее в качестве жены в приличную офицерскую компанию, хотя, в общем – то, он ее обожает, она красива, умна. «И впереди  даже не всегда и заметна  почти пустая розовая  макушка. Но  эти вечные опасения, что вдруг она просвечивается, и забота, чтобы не  сдвинулась косынка или  модная шляпка «минингитка». У него  - высокопоставленные друзья, они не поймут. «Невозможно же всем объяснять  про  оккупацию, это наверняка  помешает карьере. Сейчас к бывшим в оккупации относятся с некоторой осторожностью» Он не   собирался «прозябать в Узбекистане». Его впереди ждет  повышение  и перевод в Москву. «Нет, парик тут не поможет. Это еще хуже косынки».
  Его, действительно, перевели в Москву, он женился там на дочке какого-то генерала. Почти исправно по договоренности,  скорее всего, тайно от жены, пересылал по почте  алименты. Естественно, намного меньше, чем  положено это официально. Но Дина не стала предъявлять ему претензий. Она только использовала все  квитанции его почтовых переводов, где было четко отмечено его рукой, что это  -  алименты на сына (перестраховался господин офицер!) Этого  стало достаточно, чтобы сын  в 16 лет получил паспорт на фамилию отца. Дина верила, что она отвела от сына семейное Гринисовское проклятие, и теперь яростная плеть судьбы  не достанет его. Сын заявил, что ему не нравится чужая фамилия Крутов. Он хочет остаться на маминой фамилии. Но Дина настаивала категорически. И тогда он  перестал спорить, но сказал ей так же категорично, проявив в полной мере их семейное гринисовское упорство:
-Учти, мама, я ношу эту «крученую - верченую» фамилию только до тех пор, пока ты жива.  Жаль, что  ты  так и не поняла, что жизнь твою испоганила не фамилия, а та мировая беда, которая называется войной. И ее адское порождение – ХОЛОКОСТ.
 Дина   молча   согласилась с ним. Ведь она сама приучила сына все называть честно и прямо своими именами: «Как думаешь, так и говори».

                И они поехали в Умань. 
 Их встретила Женя, обе были рады увидеться.  Сыну сразу понравилась тетя. Ее мягкий украинский акцент, простота, сердечная прямота, с которой она   сразу напрямик сказала Дине: «Жаль, что ты забрала у мальчика  нашу фамилию». В комнату к Меланье Дина зашла одна.  В душной полутьме  пахло лекарствами и еще чем - то непонятным,  до головокружения знакомым с детства.  Дина  подумала, что, оказывается, есть память не только звуков, но и запахов. Меланья, до неузнаваемости измененная  временем и болезнью, полулежала, приподнятая подушками на той же самой кровати,  на которой, молодая, желанная и уверенная в нескончаемом своем счастье спала с ее отцом. Дина вспомнила, как она боялась ее окрика, и, горько улыбнувшись, тихо поздоровалась.
 Меланья повернулась к ней только головой, не двинувшись телом.
Говорила медленно, тихо, натужно, знала, что ее никто не перебьет:
 - Спасибо, что приехала.  Перед смертью прошу тебя о милости. Виновата я перед тобой. Прости меня за все твои слезы, за все обиды, за все беды, что принесла тебе. Прости милосердно, что заставляла вас при живой матери называть себя мамой. А когда могла вывезти вас вместе со своими детьми от беды и от войны, то  по злобе и жадности  не сделала этого. Прости, что  отправила вас к больной и беспомощной женщине.  А потом и вовсе забыла о вас. За это, Дина, я при жизни наказана. Погиб мой Миша, сынок родной.
Знаю все, что вы с  Аликом прошли. Помню все, что перенесла ты у меня из-за гордыни моей и ревности. Прости. Она вздохнула, отвернулась и закрыла глаза. Дина не знала, что говорят в таких случаях. Сказала, что почувствовала в эту минуту:
- Мир тебе, Меланья. Простила я тебе всё.
 И тихонько вышла. На улице поняла: в комнате  пахло мелиссой.
Потом они с Женей и сыном съездили на могилу Алика. На памятнике  его надпись: ПЕРЕЖИЛ ХОЛОКОСТ, НО ИМ ЖЕ И УБИТ.   Познакомились с  Аликиными детьми и уехали домой.
                Судьба же, видно, убедилась, что главное предназначение спасенных в катастрофе, выживших в огне холокоста уже выполнено: род продолжается, растет новая поросль.  И уже невозможно больше охранять израненные тела и души. Еврейка Фейга, пятая жена неугомонного Давида, сына Мойши Гриниса, обрезанного и  крещенного православием  еврея, была на 20 лет моложе Давида.  Он умер внезапно, скоропостижно, но  в полном сознании. Она похоронила его, девяностолетнего,  на еврейском кладбище. На памятнике выгравирована звезда Давида, царя Израиля. И читал над ним кадиш еврей из синагоги. Но о смерти отца  и деда  сообщила  Фейга детям и внукам через неделю после похорон. Хотя жили  Лида и Дина и внуки, и правнуки Гриниса не далеко, в том же городе. Ни одного родного человечка на похоронах не было. Не нуждалось ни в ком из родных и  при жизни  его сердце, ожесточенное с юности в войнах  да погромах, а уж после смерти и вовсе они ему ни к чему оказались. Но на могилу к нему и дети, и внуки ходили, пока не разметала их жизнь по  другим странам. Семидесятилетняя  Фейга умерла после мужа Давида через полгода.  Как выразился раввин на её похоронах, «увел муж жену за собой».
 За Аликом ушла Дина, рано ушла, сердце остановилось. Внучку ее сын именем бабушки назвал и  фамилию дал свою - Гринис. Так что живет на земле молодая Дина Гринис. Эту же фамилию носит и  внук Дины.
 Женя Гринис умерла через много лет после Меланьи. Но после неё никого не осталось. Не дал Господь Меланье внуков. Ни от Михаила, ни от Жени.
 Не дожив немного до развала СССР, под ударами «Дела врачей - вредителей», неоправданных Хрущевских швыряний на пенсию  еще не старых ветеранов врачей,  от переживаний и скорби молодых лет, от боли старых ран и надорванного сердца - в один год с Диной на 72 году жизни ушел из жизни и Ефим. Но до внуков он дожил. Внуки его помнят и чтят. Лиду дети, и  внуки  увези с собой в Израиль. Там она без Ефима уже и не долго прожила.  Светлая им всем память. Всем. Всем, кто погиб и тем, кто всё пережил, выстоял, как мог,  и дал жизнь  новому потомству. Сохранив и преумножив свой народ.  Ведь  за ними – вот что:
«Количество евреев в мире в настоящее время
достигло уровня, предшествовавшего Холокосту.
            
Институт планирования политики еврейского народа
 в ежегодном докладе правительству заявил,
 что в настоящее время в мире проживают
        14,2 миллиона евреев.
Если учитывать потомков смешанных браков,
идентифицирующих себя как евреи,  это число
 возрастает до 16,5 миллиона
          А это показатель, действующий
          накануне Второй мировой войны.


Рецензии