Бетховен

                (Повествование третье)


       Когда черное, словно крышка рояля, солнце как бы подпрыгнуло, выйдя из-за горы, Чиля, оборванный и безногий еврей Чиля, которого до сих пор не знает никто ни из старых, ни из новых евреев, посмотрел на большой, похожий на потухшее солнце и похожий на самого Чилю, с красно-синей, потертой от беготни на вечном своем колу стрелкой компас и определил: без двадцати восемь. До города - с волнением и сладким неверием в обещанное вспоминал Чиля, где недалеко от Седого переулка, в самом его конце, где он переходил в упругую и желтую глину, как раз за старой синагогой, там, где Чиле обещал кто-то подарить его совершенно новую, такую нужную ему правую ногу, - оставался совсем пустяк; какая-то сотня километров. Зачем Чиле нога? А затем, что хотя у Чили и поседела его большая, лохматая голова, ему предстояло еще много и много идти. Зачем идти?.. Дело в том, что совершенно определенно Чиля знал о своем продолжении на Земле, и он искал его; старый Чиля отнюдь не желал уходить из этого мира, не оставив ему ничего. И потому Чиля хотел не только знать о своем продолжении, но непременно увидеть его. И Чиле было наплевать на всякие там ухмылки, кричащие что-то вроде того, что, мол, сиди, безногий! куда уж тебе! Или: безногий, иди, я что-то покажу тебе!.. Чиля знал, что он не так уж глуп, как это казалось всяким там рыбакам, инженерам, поэтам, академикам, пьяницам, артистам, женщинам, торговцам папиросами и рыбой, птицам и прочим... Только не думайте, будто бы Чиля был сумасшедшим. У Чили, старого, седого еврея, Чили, которого вряд ли кто знает из старых и новых евреев, просто не было ноги. А вы представляете себе, что значит не иметь ноги, когда вот уже примерно сорок лет ищешь свое продолжение, если хотите, свое творение... Но и не думайте также, будто бы Чилю нужно жалеть; будто бы Чиля нарочно ковырял в себе старую рану и ублажался этим, - о нет! Чиля был из тех людей, которые только однажды, сразу после потери, с большим вниманием оглянутся вокруг - не споткнулся ли кто о его потерянное - и с грустной улыбкой идут дальше; а дальше они понимают и чувствуют, что, потеряв, обрели, обрели, обрели... И потому надо сказать о Чиле следующее: Чиля уже давно забыл о своем уродстве и совершенно как-то не замечал его, кроме, пожалуй, тех случаев, когда ему снились примерно такие сны:


       Чиля - уже не Чиля; он длинноногий, в синее яблоко, великолепный, как сама Рахиль, молодой жеребец, который ЛЕТИТ безудержно и безрассудно по белой дороге; на себе он везет, нет-нет, не везет, а бережно летит ее, его прекрасную Рахиль, чьи рыжие волосы напоминают красных скакунов, рвущихся, как и Чиля, вперед; в полете Чиля начинает постепенно сознавать, что Рахиль легка, словно слеза любви, скатывающаяся по длинной мягкой морде Чили; еще бы: его Рахиль, его Жар-птица! Чиля глотал эти безвкусные слезы и ждал другие, потому что ему очень хотелось пить, но вокруг совсем не было воды, а Чиля был уже не жеребцом, а красивым узником беспощадных турок; вдали же, около желтой стены старого, всего в лучах солнца храма стояла его Рахиль, его прекрасная зеленая лань, и манила Чилю уздечкой и пиалой, наполненной до краев прозрачной водой; вода все время переливалась через край пиалы, и громадные капли, похожие на слезы любви, падали со звоном и глубоко уходили в стеклянный песок; Чиля рвался, Чиля метался, но всякий раз голубые Чилины глаза натыкались на кривой меч безобразного кащея-турка. А лань звала; тогда Чиля начинал плакать и пытаться глотать слезы, которыми никак нельзя было напиться, потому что , дойдя до верхней потрескавшейся губы, они высыхали от жара солнца и от жара губ Чили; обиженный этим Чиля кричал по-еврейски: «Солнце! ты мой враг!» - и хотел изо всех сил, изо всех - изо всех сил ударить копытом в землю: он поднимал свою правую ногу как можно выше, он напрягался, устремив взгляд на Рахиль, он готовился с ожесточением вогнать копыто в землю так, чтобы провалилось все на свете, кроме него и Рахили, он останавливал дыхание и... проваливался в пустоту. А Рахиль оставалась на месте, и продолжались ее метаморфозы: вот она уже не Жар-птица и не лань; она уже белая, как сама невеста и как сама смерть, и она уходит за черные стены разрушенного здания с жестоким, как свастика, в инквизиторском капюшоне, злым Торквемадой; а Чиля, молодой и статный Чиля, оказывался вдруг впереди Рахили и загораживал ей дорогу, пытаясь спасти от Торквемады; а Торквемада гоготал и рычал львом: «Отдай мне правую ногу, и тогда я подарю тебе Рахиль, отдай!..» Чиля, прекрасный и юный, с синими, как море, глазами смело подставлял Торквемаде свою правую ногу и жмурил глаза в ожидании, пока Торквемада опустит на нее, чуть выше колена, белый меч... Меч свистел, опускаясь, жужжал, кричал что-то о Христе и о цели, гоготал вместе с Торквемадой и Рахилью над каким-то гетто и... врезался в пустоту, в землю, но только не в живое мясо загорелой, с курчавыми волосами ноги молодого и старого Чили... А Рахиль исчезала, исчезала, исчезала... А Торквемада, схватив ее в объятья, опять гоготал и странно подмигивал, напоминая собой то Торквемаду, то Эйхманна, то шестиугольную звезду, то желтую тень от правой ноги Чили...


       Последнее время, правда, после обещания кем-то совершенно здоровой правой ноги Чиля до того захотел получить ее, что стало ему не до снов; а если уж и удавалось Чиле кое-когда уснуть, то мерещилось ему его продолжение - маленькая девочка с черными, навыкате глазами, маленькими ножками и огненными волосами.


Перед последним тяжелым маршем - сто километров - Чиля решил отдохнуть; он снял с левой руки компас, лег на траву, отдышался, потом перевернулся на спину и увидел в небе самолеты; самолеты вычерчивали хитроумные зигзаги, прямоугольники, резко опускались вниз, потом опять поднимались вверх... Самолеты резвились! Они радовались. Чиля долго смотрел на них, а потом с горечью подумал о том, что в самолетах сидят люди, и эти люди наверняка с двумя ногами, - так почему же вы, люди, не ходите, не прыгаете; почему вы, люди, не хотите радоваться ощущению твердой, как камень - и как крепкие соски Рахили, - земли...


       Чиля вскочил и на одной своей левой ноге начал приплясывать, потом приседать, потом, очень высоко подпрыгнув, стал выписывать в воздухе левой ногой кренделя и опять опускаться на нее же. Во время этого то ли танца, то ли упражнения Чиля радовался, весело смеялся и показывал язык летчикам; его седые волосы растрепались, а дыхание участилось... Самолеты скоро улетели, и Чиле стало обидно оттого, что они теперь не увидят его, не услышат, не смогут понять его радости от ощущения твердой, как юные соски Рахили, земли... Чиля решил тогда перекрыть назойливый гул моторов; успокоив дыхание, он прыгнул на белую клавишу ручья - разбилась, засмеялась и полетела за самолетами звенящая брызгами высокая нота; из ручья Чиля прыгнул на черную клавишу рыхлой межи -ухнула и захохотала вслед самолетам гулкая нота земли... Не разбираясь, Чиля перепрыгивал с белой на черную клавишу, с черной на белую - разостлалась по всей земле семицветным покрывалом музыка безудержно, великолепно, героически...


       Но опять недолго радовался Чиля: справа, там, где серой змеей вилось кольцевое шоссе, запахло бензином; шли и шли беспрерывно машины: грузовые - большие и маленькие, красные и зеленые; легковые - красивые и некрасивые, низкие и высокие, но все пахнущие бензином... И опять Чиля прыгал на одной ноге и показывал язык шоферам, на что те отвечали легким покручиванием пальца у виска, но Чиля не видел этого. Он вновь и вновь прыгал, извлекая из земли и ручья музыку - безудержную, великолепную и героическую.


       Черное, словно крышка рояля, солнце спряталось, и темнота разогнала всех по домам; Чиля же, измотанный до предела самолетами, машинами и музыкой, упал рядом с компасом в траву и прикрыл глаза...


       Очень давно, когда Чиле было только двадцать лет; в то время, когда жаркое лето только-только начинало переходить в осень, а деревья в горах неуловимо меняли свой цвет, Чиля, идя по лесу и очень устав от ходьбы, набрел на полуразвалившуюся избушку. И только в избушке, стоя у незастекленной рамы окна, Чиля почувствовал, как вохкий вечер незаметно пробрался в его тело; кашель и судороги от кашля начали душить Чилю. Он подумал о необходимости костра, но кроме сбитых из толстых бревен нар в избушке ничего не было. А на лес неожиданно и сочно упал ливень. Чиля тут же отмел возможность выхода из избушки; от холода и от озноба дрожало даже единственное его колено. Необходимость как-то согреться толкнула Чилю на неожиданное и счастливое, как он позже понял, решение: кое-как Чиля разобрал, а потом, засовывая в щели пола, разломал костыли, сложил их кучкой рядом с нарами и поджег. Костыли долго не хотели разгораться, но через некоторое время все-таки поддались усилиям Чили; получился отменный костер...


       Чиля лег на нары и прикрылся ВЕСЬ лохматым одеялом, которое он вечно таскал с собой. Тепло костра и напряжение, вызванное уничтожением костылей, сделали свое дело: Чиля уснул тихим детским сном, чуть покачиваясь из стороны в сторону и чуть похрапывая. Ливень прекратился. Горы и деревья гор окутала настоящая темнота, бесстыжая, жуткая, первородная темнота. В тихом сне Чиля ворочался, улыбался, шевелил губами и протягивал руки вперед, к огню; пламя лизало эти руки и отталкивало их назад, а на лбу Чили выступал холодный пот, потому что то в жар его бросало, то в холод...


       Чиля был девственником; но давно уже прошло то время, когда он с ужасом и стыдом открыл (вернее, узнал через двуногих), что его убеждение в КРАСИВОМ исполнении любовного акта, во время которого женщина лежит только горизонтально, НЕ ИСКАЖАЯ этой горизонтальности порывом странным, жутким и необъяснимым, было смято...


       К двадцати годам Чиля уже многое понимал и со многим был согласен.


       Но не давала покоя иногда кажущаяся Чиле обреченность никогда не испытать самому волшебного, радостного чувства; Чиля прекрасно понимал, что он УРОД, и все-таки в лучшие минуты ЕСТЕСТВОМ СВОИМ он верил в явление ему Христа. О да! Чиля давненько уже, потянувшись как-то навстречу опускающемуся с гор вечеру и почувствовав загадочное томление в душе и теле, незаметно для себя, шевеля только губами, слил эти два титанических понятия - женщина и Христос...


       И он явился!


       И Чиля, мучимый и радостный, бродил после ЯВЛЕНИЯ вот уже сорок лет в поисках своего продолжения. Он знал, этот старый одноногий еврей Чиля, о том, что он не одинок; он знал и слышал, как его кто-то постоянно зовет, - зовущих полон мир!..


       Уже далеко за полночь Чиля, неудачно скрипнув доской от нар, приоткрыл чуть-чуть глаза: костер погас, и только тлели еще кровью остатки костылей. Чиля было хотел поудобнее укутаться ВЕСЬ и продолжить сон, как у дверей раздался похожий на скрип нар звук; Чиля насторожился... На пороге, впереди звездного прямоугольника, стояло что-то длинное и очень бледное; нет-нет, Чиля привстал: это было что-то белое-белое, а за ним летали медленно белые-белые мухи звезд... Приближаясь к нарам, что-то белое превращалось в лепесток лотоса; потом лотос посередине сузился и обрел форму женщины...


       Задрожали тело и душа Чили, и Чиля, молодой безногий еврей Чиля, понял, что это явился ему Христос.


       Чиля забыл о пустоте вместо правой ноги, прикрытой сейчас лохматым одеялом; он все забыл, и потому сделал себя и счастливым, ПОЗНАВ, и самым несчастным, ПОЗНАВ... Чиля никогда не видел и тем более не чувствовал рядом с собой женщину, да еще такую белую, словно лотос, да еще с запахом леса, да еще с чуть выпуклыми карими глазами и грудями, которые были не частью ее тела, а чем-то совершенно самостоятельным, живым; это были еще женщины, это были еще лотосы...


       Чиля целовал ее всю и не верил своему счастью; молодой и безногий еврей Чиля стал мужчиной - настоящим, здоровым, двуногим мужчиной. Чиля тихо смеялся и брал губами твердые, как земля, соски Рахили; Рахили было щекотно, и она тоже тихо и радостно смеялась...


       Чиля смотрел сквозь слезы на распятый, измятый лотос и очень-очень радовался, что ЭТО  именно так, как ему говорили двуногие, и все-таки это было не так, это было совершенно ТОЛЬКО ДЛЯ ЧИЛИ, и так оно и должно быть...


       Утром, когда белые-белые мухи упали в речку и утонули там, Чиля проснулся от жуткого крика Рахили; Чиля, ничего не понимая, не очухавшись от счастья, потянулся к ней, увидел ее, ЕГО Рахиль, с живыми, как дети, грудями и твердыми, как сама земля, сосками... Рахиль отпрянула; глаза ее почти выскочили из орбит, и она кричала, плакала навзрыд и ругалась по-еврейски, указывая на Чилю: «Дура! дура!..» Вернее, она указывала не на всего Чилю, а чуть ниже пояса, туда, где была ПУСТОТА.


       Утренней росой покрылся лоб Чили, и Чиля увидел лежащее на полу одеяло, которое он всегда таскал с собой; и Чиля увидел, что он опять не мужчина; и Чиля понял, что Рахиль уйдет, уйдет, уйдет...


       А Рахиль, его единственная Рахиль, уже бежала, мелькая белыми-белыми ягодицами меж деревьев и изрыгая искренние проклятья в свой и в адрес вчера самого счастливого, познав, а сегодня самого несчастного, познав, Чили.


       Проскакав вслед за мелькавшим белым-белым метров двести, Чиля упал под старым дубом, задушенный горем; а немного придя в себя, молодой и безногий еврей Чиля очень ясно вспомнил и даже ощутил, как вчера Рахиль вздрогнула и застонала В ОДНО ВРЕМЯ С НИМ, тоже вздрогнувшим и буйно-радостно застонавшим... Так у Чили появилась претензия на свое продолжение в этом мире...


       Всю осень и начало зимы провел Чиля в избушке. Новых костылей он не заводил, в глубине души надеясь на возвращение Рахили. В теплые дни бабьего лета Чиля привык отдыхать под тем дубом, где он последний раз видел белую Рахиль. Немало слез пролил под старым дубом Чиля, и однажды, зашумев ветвями, Дуб заговорил: «Спасибо тебе; ты поливал меня так обильно, как не поливает ливень; твои слезы углубили мои корни. Я знаю о твоем горе, и я хочу помочь тебе».


       Чиля поначалу удивился ожившему Дубу, но потом привык и теплыми вечерами бабьего лета подолгу разговаривал с ним. В последний их разговор уже начало заметно холодать; Чиля предвидел расставание с Дубом; он вспомнил, ЧТО ЭТО ТАКОЕ - расставание и вспомнил Рахиль... Обильные слезы побежали сквозь рыхлую землю к корням Дуба. Старый Дуб очень жалел Чилю, когда тот вспоминал Рахиль. Он так сказал Чиле: «А ТЫ остался бы с БЕЗНОГОЙ ЖЕНЩИНОЙ?» Чиля прекратил плакать и выдохнул: «О нет, Дуб! Я бы ее ненавидел». Тогда Дуб спросил: А если бы эта женщина была Рахиль?..» Чиля молчал; он упал на землю, забарабанил по ней кулаками, вновь заплакал навзрыд, причитая: «О Рахиль, моя Рахиль...»


       «А потому, - продолжал Дуб, - не тревожь понапрасну свою плоть и воображение сладкими мечтами о теплом и вздрагивающем; будь честным, ставь себя на место других...» Чиля не знал, что ему отвечать; а дуб, прикрыв плотно ветвями Чилю от начавшегося дождя, говорил: «Откажись от теплого, ибо что может быть прекрасней и заманчивей СКРЫТОЙ СИЛЫ... но не отказывайся от друга, который забудет навсегда о твоем уродстве, который будет всегда рядом ИМЕННО с тобой». Слушая, Чиля находился где-то совсем близко к разгадке слов Дуба, но понять их до конца мешала свежая еще память о тугом, а потом смятом лотосе; и только много позже он понял, что прав был Дуб в отношении друга, который делал его вновь двуногим и счастливым; и друг этот был то усталым муравейником, то мокрым утром, то белой весной, то героической музыкой ручья и земли...


       «Скажи, Дуб, - обратился Чиля, - а что, если тебе подрубить корни? что, если тебя лишить земли? что тогда?» Мудрое дерево зашелестело большими ветвями: «У меня нет Рахили... Это раз... И потом, мне вообще легче: подрубленный, я могу быть резным креслом; я могу быть перилами на мосту; и я же могу служить крышкой гроба... Но и не забывай о том, что мы все-таки с тобой разные: ты - дух, а я - дуб; я сейчас - ИСКЛЮЧЕНИЕ, а ты - все вы, люди...»


       Дуб так и не успел окончить мысль; ударила молния; Чиля, безногий ДУХ Чиля, прыгнул в канаву и пролежал там, наблюдая, как корчится в муках горящий Дуб, не в силах помочь ему...


       Прошло с тех пор много времени. Были у Чили еще переживания и радости; не раз еще сталкивался он и с горем; но все отметалось, сравнивалось временем. Иногда, вдруг вспомнив Дуб, Чиля улыбался и долго не мог понять, был Дуб или его не было. Но старый, безногий еврей Чиля совершенно определенно знал о том, что была Рахиль, что был одновременный стон, а значит, где-то есть продолжение...



                * * *


       ...Вместе с утром и пробуждением к Чиле вернулись силы. Он потянулся, наклонился надлежащим около руки компасом; вокруг того броуновским движением суетились муравьи. Чиля потрогал их пальцем, муравьи задвигались еще быстрей, сосредоточенней; муравьи не бросали дело. Чиля, старый безногий еврей Чиля, улыбнулся муравьям, вечным трудягам и ценителям музыки земли... Потертая стрелка компаса подсказала Чиле, который час.


       И побежала скачкообразно под ногой Чили длинная, в сто километров, дорога; на пути ему никто не встречался. Это к лучшему, думал Чиля; я бы не хотел столкнуться сейчас с разными инженерами, торговцами, женщинами, шоферами, летчиками...


       Черное, словно крышка рояля, солнце выскочило из-за старой развалины-горы. Чиля смахнул со лба пот; пройдена четвертая часть пути; еще пара дней - и старый безногий еврей Чиля получит свою правую, совершенно здоровую ногу, которая ему так необходима...


       Черное, словно крышка рояля, солнце подпрыгнуло и опустилось медленно за каменного верблюда в противоположной стороне от показавшегося города; Чиля радовался увиденному городу и своему хорошему еще зрению...


       Черное, словно крышка рояля, солнце описало дугу и спряталось в гнилых зубьях гор; Чиля, старый безногий еврей Чиля, прыгал на единственной своей ноге то в белый ручей, то на черную межу рыхлой земли, раздавалась музыка - красивая, мощная и героическая...

       Рано поутру Чиля вошел в город: Улицы его были пусты и гулки, и подпрыгивающий шаг Чили отражался в булыжниках мостовой, в окнах и желто-серых стенах домов, в которых отдыхали артисты, инженеры, женщины, торговцы папиросами и рыбой... Только дворники могли видеть в это утро подпрыгивающего человека с лохматой седой головой. Необычайно громко застучало сердце Чили, когда он вышел к Седому переулку; еще более напряженно он почувствовал себя, остановившись перед синагогой; длинные, заостренные кверху окна синагоги напомнили Чиле башмак на его правой ноге. Чиля улыбнулся и, радостный, запрыгал вправо от синагоги, туда, где должна быть его правая, совершенно здоровая нога...


       Он нашел ее; она была завернута в пожелтевшую под дождем и солнцем рекламу.


       Он верил и не верил тому, что теперь можно было не прыгать, а плавно переставлять НОГИ...


       Но, странное дело, ко времени самого верхнего солнца он заметил: что-то неестественное творится с ним, что-то совершенно чужое и непонятное. Он ВДРУГ потерял ощущение твердости земли; вернее, не потерял, а просто вдвое меньше стал осязать ее; земля потеряла для него свою девственную упругость, похожую на твердые соски Рахили...


       Получив вторую, совершенно здоровую ногу, Чиля, старый и седой еврей Чиля, метался по городу в поисках того самого старого и родного ему ощущения. Дряхлый Чиля даже как-то забыл о поисках своего продолжения; однако долго в забытьи он не мог находиться, потому как случилось, что в этот город заехала труппа бродячих артистов-цыган...


       Двуногого Чилю вообще-то оглушил маленький город; особенно днем, во время суетливого бега людей, машин и животных. Чиле пришлось много поработать над собой, чтобы не шарахаться от всего этого; а позже, к вечеру, он, манимый кочевым духом бродячих артистов-циркачей, даже купил себе входной билетик на место под брезентовым шатром...


       Все Чиле нравилось в цирке: он смеялся, задыхался от восторга и страха, хлопал в ладоши. Нарядные, в голубое яблоко, мерины носились, обдавая зрителей «Шипром»; у самого носа Чили замечательная наездница с рыжими...


       Чиля, двуногий еврей Чиля, которого не знает никто ни из старых, ни из новых евреев, АЖ АХНУЛ; все остановилось в нем, потемнело в глазах, а мимо, на расстоянии протянутой руки, еще и еще носился сине-белый мерин и наездница с огненными волосами.


       Чиля рванулся с места, на него шикнули, усадили обратно; он опять рванулся; на него еще больше зашикали, загудели, придавили местные инженеры, продавцы, поэты и женщины...


       Чиля от ужаса и восторга, от перипетий сегодняшнего дня потерял сознание; он не мог больше рваться к грациозной юной наезднице; он опустил на грудь голову, седые волосы застлали ему глаза; и сквозь сон он слышал, как черно-белый мужчина объявил о том, что рыжеволосая наездница ЧИЛИАНА улетит сейчас на Луну...


       Чиля хотел проснуться, чтобы остановить всех этих, чтобы они не позволяли улететь на Луну его продолжению, но бесполезно: БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ  гремели и давили вместе с тяжелым сном на Чилю, и вот он уже с невероятным наслаждением подставляет свою новую, совершенно здоровую правую ногу под белый меч Торквемады и смеется, чувствуя, как снова и снова меч ВХОДИТ в настоящее Чилино мясо, кромсая его, брызгая Чиле в лицо зеленой кровью и кусочками мышц; а Чиля опять смеется и радуется, потому что возвращается к нему та утерянная твердость земли, потому что вот-вот злой Торквемада выпустит из своих объятий его Рахиль, его Рахиль, его Чилиану...


------


Рецензии