Замечательный предел

                — ... Математичекий анализ — это,
                Толян, большая Музыка. С помощью за-
                мечательного предела, например, мож-
                но раскрыть бесконечности определен-
                ных видов... Бесконечности, разумеет-
                ся, в понятии математическом... Но
                только ли? — начал Христофор, друг
                мой, и рассказал следующее.


       Было это в одном из пригородов Энска. Недалеко от дорожного ресторана. И было очень мало денег. Уходили и приходили поезда. В ожидании нашей электрички мы говорили о плазме и пели вполголоса о солнце, потому что была уже промозглая осень. Несмотря на «плазму», нас окружала диковинная простота. Помню, чертовски хотелось есть. Но нам казалось, что это здорово - ходить голодными и говорить о солнце, поскольку мы понимали и чтили Хэмингуэя. Особенно раннего... Но были знакомы и с физиологией. Один из нас был медик... Все имеет свой предел. Мы вошли в тот маленький ресторан. У нас было очень мало денег. У нас была авторучка. На бумаге, выуженной из кармана пиджака и очерченной темной каемкой табака, мы обнаружили «замечательный предел» и целый ряд математических вычислений. Губы наши сложились в таинственные улыбки заговорщиков. Кто работает в ресторане, тот ничего не знает о «замечательном пределе» и о математических вычислениях. Для того - это загадка; это - тайна... Грубый - отвергает тайну и скрывает чувство грубостью. Чувствительный, нежный душой - поддается и отдается власти обладателя тайны...


       У нас было мало денег. Вокруг нас были нежные. Тайна подействовала неотразимо. Мы были сыты, потому что счет написали рядом с замечательным пределом.


       И мы ничего не оставили в залог. Нам поверили, потому что они не были грубыми...


       ...Теперь тайну у меня вырвали. Вошел новый обладатель ее, и я был повержен. Он был с бородой и очень напоминал мне теолога.


       - Вы теолог? - спросил я.


       Он показал мне на огромную карту, которую нес в правой руке. Тайна увеличилась до размеров Солнца...


       У него была замечательная мягкая улыбка. А замечательна она была тем, что губы, сложенные в эту улыбку, немного дрожали и, не шевелясь, словно говорили: «Я все, все понимаю... Не надо мне ничего говорить. Не надо».


       А сейчас он сказал мне:


       - Нет, молодой человек. Я не теолог...


       Потом он немного подумал и продолжил:


       - Я ПРОСТО ТАК.


       Сказал и попросил у меня сигарету. Тут же мой «теолог» достал из кармана бутылку вермута, закрытую куском засаленной газеты.


       Увидел я газету и загрустил.


       А тут еще вспомнил его «просто так».


       Пил вермут он морщась, отплевываясь. Как настоящий алкоголик. Его даже передергивало судорогами...


       Так бы он и остался для меня просто пьянчужкой. Но карта!


       Он прямо-таки обнимал ее, ласкал. Но обнимал не так, как обнимает пьяница встречный столб. Было что-то очень детское в его отношении к громадному рулону. Знаешь, как готов обнять ребенок глобус, который он увидел впервые? Когда смотришь на этого ребенка, невольно улыбнешься, а потом заплачешь: ребенок не знает, как много позже он захочет обернуть ШАР своими уже взрослыми руками, но встанет перед ним стеной необъятное...


       «Теолог» мой напоминал такого ребенка. Правда, карта его охватывала всего лишь европейскую часть страны, но и этого было достаточно для того чтобы он чувствовал себя сию минуту, сей миг единственным обладателем громадного куска Земли...


       Эгоистично? А может, и нет. А может, есть в этом нежная забота одного его, «теолога», о части России. Может быть, он не совсем доверял людям ее и хотел помочь им. Но не упрекнуть... Нет-нет!


       Чувственность, ты знаешь, имеет свои границы. Пределы. Границы эти колеблются между принятием всплесков души ближнего и наигранной или настоящей грубостью...


       Когда появляется человек, над которым можно посмеяться, потому что он слаб и потому что он не может скрыть свою слабость, другой человек, собрат, но который МОЖЕТ скрыть свою слабость, смеется над тем, появившимся, и бросает ему в лицо: «Дурак! несчастный!»


       Я способен отозваться на всплеск души. Я способен обнять ближнего доверием и пониманием. Я никогда не обвиню его в том, что он неудачник. Почему? Потому что, к сожалению, я познал самого себя.


       Но как трудно вырваться из толпы!


       Над «теологом» смеялись. У всех было хорошее, безалаберное настроение. Потому что было выпито вино, потому что не было денег, потому что все были сильными и молодыми и не было ни перед чем страха; потому что, веря в Хорошее на Земле, забыли о хорошем на улицах...


       Я тоже был «мы».


       Сказал я тебе это и вспомнил вдруг одну мысль Жида. Вот она: «Боязнь показаться смешным вынуждает нас на самую позорную трусость...»


       И я стал трусом. Я не захотел быть смешным. Я отдался «мы». Я тоже начал смеяться, забыв о карте...


       «Теологу», честнейшему моему человеку, и не трусу (да-да, не трусу! Ему было наплевать на нас, чистеньких и безбородых, но ТОЖЕ пьющих), неведом был ход моих мыслей и гулкое переключение в душе моей...


       Известная вещь: человек, понявший душу другого человека, всегда сильней и больней других может ранить эту познанную душу.


       Это страшно?! Да. Потому как выходит, что никому нельзя, кроме друга-мужчины и матери, отдать свою душу и подвергнуть ее тем самым острейшему уколу.


       «Теолог» не знал о том, что я был вначале его сообщником... И я ударил его по самому больному, по ахиллесовому...


       Что страшней всего для человека, пытающегося мыслить, быть эстетом, быть причастным к интеллигентам, не будучи ни тем, ни другим, ни третьим?


       Конечно же, разоблачение его ПОПЫТКИ.


       Я это знал. Но я - видит Бог! - не хотел так обидеть «теолога», как это вышло.


       Еще задолго до этой встречи один из моих приятелей подарил мне медаль, выбитую в честь юбилея Дрездена. Медаль эта больших размеров и очень похожа на бронзовую.


       А дело было как раз после токийской Олимпиады...


       В разгаре довольно-таки глупых подколок, которые в сущности продолжали разговор (тогда неумный и неуместный) и даже спор двух поколений, «теолог» с вызовом почему-то указал на мой жетон и воскликнул:


       - А что ЭТО?


       Я, абсолютно не задумываясь, уверенный в остроумии ответа, сказал:


       - Олимпийская медаль. Бронзовая. Я — спринтер...


       И вдруг! О, мрак!.. «Теолог» не засмеялся надо мной, не закачал укоризненно головой; он не выдал ни йоты сомнения.


       «ТЕОЛОГ» ПОВЕРИЛ! Ты слышишь? Поверил. О! Как больно мне было в тот момент, как больно...


       Он начал расспрашивать меня о Токио, о японцах. Выражение лица его еще оживилось. Более того, смазанные хмелем глаза засветились искренней гордостью за наше, советское. И он, должно быть, увидел во мне своего, русского человека. Полпреда...


       Он даже развернул на неуютном полу ресторана свое сокровище. Но Японии, понятно, там не было...


       Мне бы остановиться! Мне бы вспомнить СЕБЯ.  Но я потерял всякое представление о пределе...


       Я отвечал на его вопросы всяким вздором, все больше убеждаясь в святости «теолога» и его близости к природе. «Теолог» мне верил...


       Он завидовал мне. Я это чувствовал. И, пытаясь хоть как-то выгородить себя, пойти вровень со мной, «олимпийцем», он начал плести что-то такое, что он-де чуть ли не полиглот...


       А я был упоен поддерживающим смехом друзей и, забыв о святом, выдал «теологу» длинную тираду на французском.


       «Теолог» был сражен. Он жалко улыбнулся, и, по-моему, сердце его плакало и надрывно всхлипывало; просто так - просто так - просто так...


       Медленно как-то, словно дремучий старик, он встал и шатающейся походкой - то ли от хмеля, то ли от нанесенного удара - пошел к выходу. Еще бережней, еще нежней нес «теолог» свою карту...


       На меня смотрели с восторгом. Друзья хлопали по плечу и, если не ошибаюсь, всовывали мне в уши хоккейное слово «молодец».


       А мне мерещилась расстеленная на холодных плитках ресторана плоская Земля и открывалась ограниченность ее покатости и обыденность нашего трепа о плазме и хоккее. И если бы не моя трусость, я побежал бы, полетел за «теологом», обнял бы его, тормошил и просил бы у этого человечка с улыбкой Чаплина и размахом Колумба прощения...


       НО ПРОСТИТ ЛИ ОН МЕНЯ? А?


------


Рецензии