На закате. Пусть резвятся. Я погрею

      Закат здесь всегда разный и безмолвный. И это хорошо, это правильно. Даже если шумит море и покрикивают птицы, это к нему не относится. Он сам по себе. Его безмолвие абсолютно и оно не равнодушно. В отличие от большого и молчаливого, которое пугает, огромное и безмолвное окутывает и даже ласкает. 

      Когда доктор перестал воспринимать себя как отдельно мыслящую единицу, его стали посещать мысли умные и красивые. Сначала пришли умные, потом пролились красивые и он перестал лечить и одиноко зажил, с удовольствием выкашивая траву и собирая фрукты на своем участке. К нему по привычке приезжали люди, считающие себя пациентами. Он их по доброте своей принимал, выслушивал, говорил умные, нужные слова и ставил банки. Потом провожал, а провожать он любил больше всего, и напутствовал всегда одинаково, что-то вроде того, что, мол, «всё под небесами», или «как бог даст», а про себя думал, что черт его знает, как оно там вообще все устроено, и что любая болезнь, рано или поздно все равно кончится, так как ей и суждено кончится, не смотря ни на какое лечение.  Денег за свои действия он никогда не просил, а если оставляли, то и не противился, справедливо считая, что нельзя обижать больного отказом, тем более, что сам больной наивно полагал, что оплата каким-то образом содействует выздоровлению. И что интересно, люди выздоравливали, если и не окончательно, то все-таки им становилось лучше и легче. Почему это происходило, никто не понимал и меньше всех сам доктор. Нет, он, конечно, всё делал осмысленно, многое зная о кровообращении, о воздействии на определенные точки на теле, о химических и физических процессах внутри больного, но он также точно видел, что в одном случае его усилия благотворны, а в другом те же самые усилия могут быть бесполезны и даже разрушительны, и все зависит от самого пациента, от того, где, как и с кем он живет, кого любит, на кого гневается и что тревожит душу его. И ясно понимал доктор, что именно здесь, в области чужой души, он помочь бессилен, долгие годы наблюдая метания души собственной. И что оно такое – душа? Как она болит? И что ее лечит?

   Потом появилась баба. Баба как баба, молодая, здоровая, считающая себя больной и несчастной, как и множество других молодых и здоровых баб, про которых хорошо сказал шолоховский казак: «Жеребца бы ей со станичной конюшни! Жеребца бы!». Не до конца излившееся материнство требовало самца для продолжения рода и создания семьи. И как любое молодое, требовательное желание оно представлялось ей истиной в конечной инстанции и, в принципе, таковым и являлось. Но только для нее. Непонимание мужчинами ее истины и желания воспринималось ей как обычная духовная недоразвитость сущности, и не озлобляло ее, а толкало на мессианство спасительницы. И была она добра и сексуальна. Очень добра и очень сексуальна. До тех пор пока ее кто-нибудь сильно не разозлит.

   Баба появилась под благовидным медицинским предлогом, а, в общем-то, излить душу и к душе прислониться.

  Справа от доктора жил сосед Вася. Музыкант и алкоголик. Музыкантом он был давно, а алкоголиком недавно и теперь пил с тем же рвением, с каким в молодости бил по струнам, а то и похлеще. Во хмелю он, иной раз, все же брал гитару и орал на какой-то свой, очень тяжело-роковый мотив:

       В наших жилах кровь, а не водица.
       Мы идем сквозь револьверный лай,
       Чтобы умирая воплотиться,
       В пароходы, строчки и другие добрые дела.
          Вау, Ва… you in the army now,       
                …. In the army…. Now….

   И ронял голову на женский изгиб деки, обнимал ее и засыпал, так и не воплотившись ни в пароходы, ни в строчки. А других добрых дел за ним и вовсе не числилось.

   Так они и жили, казалось бы, по-разному, но дышали одним и тем же эфиром, каждый день кушали, справляли нужду, разговаривали, грустили и радовались. Днем их грело солнце, вечером кусали комары, а ночью мерцали звезды, очень яркие над Таманским полуостровом, в недавней древности именуемом Тмутараканью. Из этой Таракани когда-то давно уехала в Москву дочка местного князя Марина  и стала второй женой четвертого Ивана. Потешила грозного царя-батюшку немного и растворилась в одном из монастырей. И, казалось бы, никакого отношения эта история к нашей троице не имеет, однако – поди, знай, как оно там в этом эфире все цепляется друг за дружку. Место то же, да время другое. А кто его, это время мерил? Кто стоял со свечкой и песочными часами, и раз в столетие переворачивал? А никто не стоял. Нам сказали, и циферблат в морду сунули, чтоб наглядно поверили. Щелкнула секундная стрелка, и все – нет секунды. А куда она делась? Говорят – «Прошла». Но ведь прошла – не исчезла…  А коли ходит, то может и вернуться, или просто встать постоять.

     Утро у них было разным и у каждого одинаковым. Доктор спал, потому как ложился всегда поздно, вдоволь насмотревшись на звезды в телескоп. Баба доктора сидела на траве в лотосе и тянула в разные стороны разные суставы. Вася либо похмелялся, либо искал чем похмелиться, и, надо отдать должное его утреннему красноречию, всегда находил.

    С точки зрения социального общества все трое были бездельники. На что они жили, смотрели в звезды, тянули суставы и похмелялись, точно известно не было. По сведениям бабы Шуры, их соседки напротив, у доктора и музыканта была где-то, какая-то недвижимость отданная в аренду, и якобы арендаторы даже исправно платили.  А докторская баба имела в большом городе какой-то маленький бизнес, который ее присутствия особо не требовал, хотя она туда иногда уезжала и возвращалась озабоченной. Впрочем, слова бабы Шуры весили гораздо меньше самой бабы Шуры, но ей приходилось верить, так как другими сведениями поселок не располагал и версию с арендной платой проглотил, оставив в ротовой полости привкус зависти и недоверия.

   Доктор и Вася были похожи. В молодости светловолосые, теперь седые, глаза имели голубые. Докторица, так её тоже будем называть отличия и разнообразия ради, носила карие. Она была стройна, очаровательна и вертлява, как домашняя мартышка. В магазинах и общественном транспорте она весело и непринужденно общалась с чужими. Доктор с чужими был подчеркнуто вежлив, а Вася иногда грубил. Чужие в их компанию тянулись, даже подходили близко, но войти не могли, даже если дверь нараспашку. В последний момент останавливались на пороге и уходили, как будто порог был Рубиконом, а до Цезаря чужие не дотягивали.

   Земля нынче устроена так, что у всех чужих есть другие чужие, и у всех своих есть другие свои. Поселок, надо сказать, был приморским и летом в него входили многие очень разные и покрывали местное население как бык овцу, придавливая численностью и многообразием. Пикантность всех приморских поселений состоит в том, что местные приезжих презирают, дают им обидные клички, типа «сдохи», «отдыхашки», «ложкомойки» и прочие, но жить без них не могут и всегда с вожделением ждут. Летом наступает момент единения местных. Они друг друга узнают на улицах и смотрят друг на друга почти с любовью. Приезжие отвечают адекватно, справедливо считая, что кто платит тот музыку и заказывает. Местные лихорадочно продают все, что можно продать, стараясь внушить захватчикам, что не все продается за деньги. Туристы все понимают и торгуются отчаянно.

    Уже давно, ох как давно, отдых человека из ежедневной медитации скукожился в годовой отпуск, когда надо выпить и отлюбить всё, что возможно отлюбить и выпить. И до осени над побережьем висит аромат перемещения капитала, летают чайки, кричат и гадят вниз, не разбирая своих и чужих, местных и приезжих.

     Но всех их, своих, чужих, местных и приезжих всегда объединяло одно, огромное и мощное – Великий и Могучий Русский Язык. И прозорливые классики завещали нам его беречь. Ох как правильно завещали, потому что имея это огромное, мы все, и свои, и чужие, можем договориться обо всем. Сможем и продать, и купить, и даром отдать, если правильно скажем и услышим. А мы, пользуясь этим божьим благом каждый день, даже не подозреваем о его огромности, нежности и ранимости. И если представить себе эту великую сущность хотя бы и яблоком, то слова, предложения и прочая филологическая дребедень будут только кожурой, тонкой и красивой, а само яблоко, его соки, мякоть, жилы и семечки, из которых прорастут другие яблоки, останутся скрытыми от глаз и вкуса, пока не надкусишь яблоко и не вольется аромат его в полость, в ум и душу. А надкусив и испробовав его, ты чувствуешь не вкус кожуры, а вкус всего яблока и тогда живешь, поёшь и думаешь им.

    И не хочется, возлюбленный читатель мой, а как тут без политики. Когда последний раз покупал ты яблоко с червячком? Да никогда, если ты юн или хотя бы молод. Нет их в нынешних яблоках, красивых и воском покрытых, потому как червяк в настоящем яблоке живет и в гадость эту гламурную не полезет. А потому – жуй воск, впивай мульти сок и пиши любимой смс «ты где» и «перезвоню», и имей два ответа на любой вопрос – «да» и «нет», без тонкостей и нюансов. И меняют нам буквицу на кириллицу, кириллицу на латиницу, кастрируют мозг, поганят душу и стреляют в русскоговорящих…  «and whisper words of wisdom – let it be…»

    А Вася, похоже, уже допивал свою цистерну, ту которую бог отмерил всем истинно пьющим. Тут надо понимать разницу между просто повседневно пьющими и фанатами своего дела, можно сказать адептами. Просто повседневно пьющие, так называемые «нормальные» люди, живут с постоянным присутствием алкоголя в крови, то большого, то малого, но действительно повседневного. А чтобы присутствие этого дурмана было постоянно, умные люди-паразиты придумали праздники и традиции эти праздники отмечать. Начиная с Нового года и до Католического Рождества, которое почему-то отмечают и не католики, в каждой стране можно видеть по календарю, как регулярно выпивают и похмеляются граждане.

     Теперь о муравьях. Истребить муравья весьма и весьма трудно. Даже если сжечь муравейник, несколько выживших муравьев, все равно соберутся, размножатся и построят новый. Продуман и построен муравейник так, что покорить его практически невозможно. Там очень четко распределены права и обязанности. Боевые муравьи-мужики налетят толпой и завалят любого неприятеля, и даже искусают морду и задницу медведю, не говоря уже об остальных лесных обитателях. Работяги муравьи обеспечат кровом и пищей, а бабы-мыравьихи нарожают потомство. Казалось бы вот оно – идеальное общество и крепость неприступная.

     Ан нет. Есть у нас методы на Костю Сапрыкина. И появляются такие, хитрые сами себе, жучки-Ломехузы. Они проникают в муравейник и откладывают там до кучи и свои личинки. А личинки, подрастая, жрут с удовольствием и большим аппетитом потомство самих муравьев. Теперь вопрос – а куда смотрят бойцы и почему терпят мамаши? А ответ очень простой и очень человеческий. Ломехуза всегда готова ножки раздвинуть и предоставить муравьям вылизывать свои трихомы, с которых сочится жидкость очень на спирт похожая. И муравей-боец, прячет меч в ножны и бухает день и ночь, напрочь забывая устав караульной службы. Туда же подтягиваются и работяги, а потом и мамаши. Ничего не напоминает?

   А хитрый жук-паразит, пока дружный муравьиный коллектив спивается, безнаказанно жрет и потомство и самих алкашей. И все – нет муравейника. А так, как сами ломехузы ни черта построить не могут, они перебираются в следующий муравейник и в короткий исторический промежуток приканчивают и его. Опять ничего не напоминает?

  Вася, можно сказать, был алкоголик-камикадзе и свою Ломехузу пил самостоятельно. Муравейника он не построил и потому принимал спиртовой удар в одиночку. Удовольствия от битвы он давно уже не получал, а тупо рубился на смерть, смутно понимая, что обречен и надеясь только на чудо. По утрам, когда добирался до душа, он стоял под прохладными струями и шептал: «Водица, водица, дай мне излечиться» И это было его единственной молитвой все последние годы. И еще он часто не молился, а просто разговаривал с ним, неведомым. «Господи, - говорил Вася, - я уже понял, что сам никогда не смогу. Забери мою волю, да и ее уже и нет совсем, одни понты… и поступи со мной как считаешь нужным, хочешь дебилом сделай, хочешь калекой, хочешь убей, только освободи от всего этого кошмара. Я уже пить не могу, не хочу, а все равно буду, пока ты меня не ухайдокаешь как-нибудь… Чего ты со мной возишься? Давай уже, либо туда, либо туда… и сверху лёд и снизу, маюсь между…» Он даже плакал иногда от этих мыслей. Искренне, в одиночку.

   Потом шел, находил, приносил домой, включал телевизор и пил. И смотрел какую-нибудь мыльную хрень, умилялся и опять плакал над чужой несчастной судьбой, или смеялся вместе с чужим весельем. Так шли и шли дни. И ночи мало отличались. Пока не случилась клиническая смерть и докторская баба.

  А дело было так. Очень поздно вечером, Сирена, а именно так странно называли бабу доктора (причем никто из соседей не понимал, было ли это имя собственное или кличка, каким-то образом уцепившаяся за девицу), возвращалась из большого города, где она вдоволь наобщалась с цифрами и была раздражена и возбуждена.  Въехав в поселок, она как всегда расслабилась и сбила Васю. Ну как сбила, зацепила слегка бампером на повороте, когда Вася буквально вывалился из темноты тротуарного кустарника. И скорость-то была маленькой и до дома рукой подать, а тут на тебе, Вася. А Вася упал и, то ли сознание потерял, то ли уснул, непонятно. Другая какая, может и проехала бы себе дальше, но не она. Сирена была действительно девушкой сердобольной и спасение мира во всех его проявлениях считала своей врожденной миссией.
 
  Два последних года, оставшись после смерти мужа одна, она, потеряв опору, кидалась в разные стороны, пытаясь понять и найти себя в новом пространстве. Пространство это оказалось настолько широким, непонятным и даже враждебным, что Сирена в каждом новом встречном человеке искала друга и союзника, а может даже и судьбу, и любой встречный мужчина мог стать мужем, а любая женщина подругой, и она искренне шла им всем навстречу, и была добра ко всем, пока все они это заслуживали.

  Выскочив из машины она кинулась к лежавшему и как-то сразу поняла, что тот живой. Растерялась она только на мгновение, но потом действовала осознанно и решительно. Кое-как запихала она неподъемного Васю на пассажирское сиденье, захлопнула дверь и поехала, почему-то не в дом доктора, что казалось бы самым разумным, а к дому Васи, благо рядом. Там она опять, перенапрягая свое худенькое, но жилистое тело, вытащила его из машины, практически на себе занесла во двор и уложила на кушетку в летней Васиной беседке. И уже тут Вася почему-то умер. Она это поняла сразу, также точно, как поняла на дороге, что он еще жив.

  Есть люди, которых ужас сковывает, а есть люди которых ужас заставляет действовать. Ужас, охвативший в первое мгновение Сирену и в долю секунды высветивший все детали смерти мужа, погибшего в автомобильной аварии, и даже подробности похорон и лица родственников, в следующее же мгновение заставил сделать все, что и нужно делать в эти секунды. С треском разлетелись пуговицы, когда она рванула его рубашку. Приложив ухо к груди и не услышав биения сердца, Сирена запрыгнула на Васю, сложила руки и стала по всем правилам делать искусственное дыхание. Три четких толчка и рот в рот. Три толчка и выдох в рот. И, казалось, что прошла уже вечность, а Вася все не оживал, он также безвольно раскачивался под толчками сжатых женских ручек. И уже остервенилась докторская баба, уже лупила его кулаками и наконец, сцепив руки мощно ударила его по сердцу и впилась в губы. И вдруг почувствовала, что он отвечает и отвечает не так, как выскочившие из смерти утопленники, а отвечает, как мужчина. Он стал ее целовать, и раздвинув губы, настойчиво вошел языком ей в рот и, наконец, задышал. И внезапно, сидя на нем, она ощутила его мужскую эрекцию. И она подыграла ему, сначала в целях реанимации, а потом уже и сама, возбудившись и дорвавшись, вдруг сорвалась с катушек и устроила воскресшему такое небо в алмазах, что бедолага чуть не умер опять. Но, слава богу, не умер, а просто уснул, сразу же как только кончил. Сирена голая, еще долго лежала рядом и вздрагивала от непрестанных накатов, чуть не судорог, пытаясь понять, что это такое было и, впервые чувствовала себя полностью удовлетворенной женщиной и спасительницей. Потом оделась, сходила в машину взяла сигареты и бутылку коньяка. Вернулась, укрыла Васю одеялом, села, выпила стопку и закурила. Её потихоньку отпускало. Она посмотрела на спящего мужчину и, внезапно, поняла, что утром он проснется и даже не вспомнит ничего из того огромного, что с ним, да и с ней произошло. И, вернувшись в спасительный цинизм, подумала: «Да, подруга, нашла труп, оживила и трахнула. Где же вы мужики, настоящие, живые? Что мне, всю жизнь с трупами возиться?!» И даже посмеялась немного. Потом докурила, перегнала машину и вошла к доктору. 
 
   Доктор не спал, он ожидал Сирену и думал: «Интересно, расскажет или нет»? а она думала: «Знает или нет»? и оба промолчали. С чердака доктора, где стоял телескоп, имелся роскошный вид как на звезды, так и на Васину беседку, и весь процесс реанимации был виден невооруженным глазом лучше, чем яркая сторона луны в телескоп, и к тому же интересней для наблюдателя.
 
  Надо сказать, что доктор и Сирена не были любовниками в общепринятом смысле этого слова. Да, иногда они спали вместе, но если для Сирены это было живой реальной частью жизни, то доктор эту жизнь по большей своей части наблюдал и как-то старательно в ней не участвовал. Порой эта жизнь и его цепляла, и даже злила, но и на злость свою он потом смотрел со стороны и приживаться ей не позволял. Так и тогда, когда оторвавшись от телескопа доктор увидел всю медицинскую неприглядность последнего акта реанимации соседа, он, конечно, ощутил знакомые уколы ревности, и даже разозлился, но потом, по привычке отправив все эти язычки пламени в сектор наблюдения, как всегда подумал, что ничего нового, все это уже было, а стало быть все это имеет своё право на жизнь и ко мне уже мало относится, и кто я собственно такой, чтобы мешать, либо осуждать.

  В свои далеко за пятьдесят, он был красив и по прежнему притягателен, а его природная интеллигентность, начисто потерянная нынешним поколением мужчин, всегда неотразимо действовала на женщин, ошибочно полагавших его легкой добычей. Он уже давно не был ни добычей, ни охотником. Помимо этого музыкант и алкоголик Вася ему был даже симпатичен и чем-то напоминал его самого раннего, когда-то тоже сильно пьющего и поющего.

  Звали доктора Слава, и это было его настоящим именем, а не придуманным и не кличкой, и имя это ему очень шло. И даже не потому, что в них явственно слышались Правь, Славь и Явь, звуки для доктора не пустые, но и явно присутствовало английское «Love», а язык этот Славе был знаком и он долгое время им пользовался в повседневной жизни.

 Закончив медицинский ВУЗ в Советском Союзе, Слава сначала убежал к скандинавам, а потом его и вовсе понесло по англоязычным странам от Южной Африки и до Америки. Как и многие другие молодые люди, получившие хорошее, бесплатное, советское образование, он сам Союз сильно не любил, во многом правильно считая всю систему отсталой и прогнившей. А вдоволь наобщавшись с Питерской десиденщиной, он покинул страну ярым антисоветчиком и долгое время таковым оставался, пока Союз не рухнул и не пришло на его место и вовсе нечто неприглядное, злое и тупое. Все это злое и тупое он счастливо пересидел за границей, а потом, неожиданно вернувшись, сильно захотел поучаствовать в улучшении человеческой природы родного, все-таки, отечества. Он что-то организовывал, куда-то ездил, с кем-то встречался, о чем-то вещал, и даже что-то обертонно пел, пока один его знакомый, мнением которого он дорожил, не схватил его поперек туловища и не приземлил в старом родительском доме этого самого приморского поселка, по местному обычаю именуемом станицей. И слава богу, иначе неизвестно куда бы занесло доктора в его простодушном рвении всем помочь. Тот же мудрый человек путем нескольких несложных операций с недвижимостью обеспечил Славу арендой и тот, наконец, отцентровался и спокойненько, медитативненько зажил на холме в саду, заботясь о приблудной кошке больше, чем о процветании подотчетного человечества.

   Мозг у доктора был настолько уникальным, что если бы он до сих пор верил в академическую науку, то наверняка завещал бы его какому-нибудь медицинскому учреждению. Он помнил и мог легко жонглировать миллионами фактов, цифр и имен, слегка при этом заикаясь, как будто перебирая и выискивая в голове нужные файлы. Теперь же, в тишине и покое собственного дома эти, нажитые долгим путем файлы, наконец, обрели стройную систему и, как выяснилось, не зря наживались. И когда через какого-нибудь гостя возникал в пространстве дома вопрос, то без особого напряжения появлялся и ответ. Мозг без усилий мгновенно сканировал файлы, смешивал информацию и артикулировал единственно возможный правильный ответ. А когда требовалось подключаться к первоисточнику, волосы на руках вставали дыбом и скачивали недостающие знания напрямую из ноосферы. Всего делов-то. Волосы на голове он брил и правильно делал, потому как если бы поднимались и они, то, конечно, информации было бы больше, но выглядело бы это ужасно.

  Вот такой вот забавный треугольник сложился в мирной, приморской станице. Но треугольник сей был только в голове у Сирены, потому как Вася, проснувшись, реально ничего не помнил, а доктор вообще был не углом, а кругом или сферой.
 
  А Вася, проснувшись на рассвете, обнаружил себя голым под покрывалом и не удивился. То, что было вчера он не помнил ни сантиметра, а потому быть могло вообще все, что угодно, он к этому привык и даже не напрягался вспомнить, заранее зная, что воспоминания эти явно будут нехороши, а возможно и неопрятны. Но само утро было иным, совсем не таким как обычно. Во первых, не болела голова и в теле присутствовала легкость. Он без усилий присел на кушетке и даже потянул в стороны руки. Хорошо! Здорово! Во вторых, на столе торчала свечкой, едва пригубленная, бутылка коньяка. Ничего удивительного в бутылке коньяка на утреннем столе, конечно, не было. В любое утро, любое количество бутылок могло и присутствовать и отсутствовать. Удивительно было то, что коньяк был слегка пригублен и оставлен до утра, а такого в Васиной жизни не случалось. Содержимое бутылок до утра никогда не доживало, независимо от его физического состояния. А тут и коньяк живой, и Вася бодрый. Рядом с коньяком на столе лежали сигареты с тонким фильтром, а из пепельницы торчал окурок с губной помадой. Пригубленный коньяк, подкрашенный окурок и собственная нагота явно указывали на женщину. Он приподнял покрывало, внимательно осмотрел спящего Его и, как и бессмертный директор варьете Степа Лиходеев, ничего не понял. На всякий случай сходил в дом, обследовал все комнаты, потом двор, гараж и даже заглянул в колодец. Никого. Ни живой, ни мертвой. Ну, и слава богу, задумываться не хотелось, а со стола манил коньяк. Но Вася, почему-то сначала пошел в душ. Там весело помылся и даже забыл пропеть свое обычное «водица, водица…».

     Вытерся, оделся и, торжественно, вернулся к коньяку, терпеливо ожидавшему его в беседке. Присел на кушетку, закурил и стал осматриваться. Все на месте, все привычно, но что-то не так. Что-то изменилось в нем, но Вася этого еще не понимал и старался найти, пресловутые десять отличий в картинке. А в картинке центральной фигурой был коньяк и коньяк, как будто бы что-то требовал и Вася знал - что. Они друг друга понимали и обычно желания их совпадали. И Вася потянулся уже было к бутылке, но вдруг рука застыла на полпути. На тыльной стороне ладони появилось крупное коричневое пятно и, подняв вверх голову, Василий увидел наглые глаза, только что нагадившей ему на руку вороны. Ворона вполне по человечески ухмыльнулась и улетела, а Вася пошел в дом мыть руку.

  Вымыв руки он взял в кухне мусор и поперся через целый квартал к мусорному баку. Вернувшись обратно, на кухне зарядил в ведро новый пластик и неожиданно начал мыть посуду. Вымыл, подошел к окну, снова посмотрел на коньяк и начал готовить завтрак. Почему-то решил запечь в духовке овощи. Красиво порезал баклажаны, болгарский перец, молодую картошку. Сделал частые надрезы, посолил и художественно посыпал луком, укропом и специями. Подумал и положил на каждый овощ по ложечке сметаны, потом еще подумал и воткнул в каждую белую лужицу листики петрушки. Все это аппетитное и красивое запихнул в духовку, выставил правильную температуру и рванул в погреб за компотом. Возвращаясь с двумя банками домой, он старательно не смотрел в беседку, как будто перед коньяком ему было стыдно.

  Пока запекалось и пахло вегетарианство он пропылесосил весь дом и поменял в спальне белье. Только один раз он выключил пылесос и подошел к окну, проверил – коньяк стоял на месте и глазел на него звездами. Вася вытянулся в стойку смирно и отдал коньяку честь, потом сказал: «Ну, ну…вольно…» и вернулся к уборке. За час, пока готовилось жаркое, он совершил генеральную уборку всего дома, тогда как прежде на это уходил целый день и неделя подготовки. И все окончательно смешалось в доме Облонских, когда он празднично сервировал стол, вилки слева, ножики справа и переоделся к обеду во все чистое. Хотел было еще и помолиться, но вместо этого сходил в беседку, принес коньяк и водрузил его во главе стола. Потом налил себе компоту в бокал для шампанского, взял в руку, посмотрел на коньяк и сказал: «Ну как-то так, брат. Прости, если что». Отставил мизинец далеко в сторону, залпом выпил и принялся трапезничать, поминутно похваливая вслух себя и блюда. Закончив обед, он тщательно вымыл посуду и впервые в жизни вытер ее новым полотенцем. Потом он переоделся к кофе, окончательно понимая, что сходит с ума.

  Василий знал, что ночью произошло нечто важное. Такое важное, что теперь его жизнь изменится и что изменения эти он ждет и боится. Что именно произошло он вспомнить так и не смог, догадываясь, однако, что событие связано с коньяком и ночной женщиной.

  Приступы подобного сумасшествия случались с Васей и раньше, но чаще во хмелю. В такие минуты он начинал думать о России и о себе, и находил, что они очень похожи. Большая, неловкая страна тоже, казалось ему, не находит своего исконного места в жизни и в мире, и тоже все время кидается в крайности. И если пьет, то океанами, а если бросает, то начинает есть только овощи, напрочь отвергая врожденные навыки воина и охотника. То начинает любить всех без разбору, то ненавидит всё и себя в первую очередь. И чтобы возродиться заново ей нужно обязательно умереть. Не поболеть, а именно умереть, вплоть до остановки сердца. И здесь он снова подумал – а что же было ночью? И простые повседневные слова «смерть» и «рождение», то есть жизнь и представились ему главными событиями этой ночи. Но что именно и как именно все это произошло он вспомнить не мог, как не напрягался.

   Он опять посмотрел на бутылку коньяка по-прежнему возглавляющую стол и подумал: «А ведь я свободен». И тут же испугался. Он, всю жизнь исповедующий свободу, вдруг сильно перепугался, когда в первый раз отчетливо понял, что он сегодня, сейчас реально свободен. И вся эта, почти осязаемая, громада свободы вдруг обрушилась на него и придавила бесчисленными вопросами – как свободен? В чем свободен? От кого свободен? И что же теперь делать?

   Снова взгляд на коньяк и простая, пронзительная мысль – «да ведь я не пью», сразила его напрочь. Но ведь как же так? Если я свободен, то я свободен во всех направлениях – захочу выпью, захочу не выпью. Запретов нет! Нет правил! Это свобода! Но если запретов нет, то какого хрена я полдня танцую этот танец вокруг одной несчастной бутылки, делая вид что она ничего не значит? Чего я от нее бегаю? Я же свободен, я не боюсь.

  И с криком «Врешь, не возьмешь!», он схватил бутылку и, не церемонясь, глотнул прямо из горла. Коричневая жидкость взорвалась ярким пламенем во рту, он покачнулся и ясно увидел над собой белый потолок больничной палаты, который начал сворачиваться полукругом и превращаться, то ли в тоннель, то ли в полусферу, а он, напрочь привязанный к реанимационной койке, падает в этот тоннель, но почему-то не вниз, а вверх и истошно орет: «Держите, держите меня! Я падаю!!!» И тут же потолок перекрывает красивое, возбужденное лицо медицинской сестры с красными губами, в помаде того же цвета, что осталась на окурке в беседке. Губы раскрываются, он видит большой, влажный язык и она заглатывает его всего, и, о боже, как хорошо, как приятно там у нее внутри, во влажном и красном, и он теряет сознание.

  Очнулся Вася к вечеру. Он лежал на полу в кухне в чем то липком и гадком. Приподнявшись на руках он увидел разлитый по полу компот смешанный с его рвотой. Коньяк, все также слегка пригубленный, аккуратно и отрешенно возглавлял стол, как свадебный генерал.

   Вася был очень слаб. Еле поднявшись он добрел до раковины и умылся холодной водой. Потом хватаясь за стены кое-как достиг спальни и рухнул на кровать. «Вот и вся твоя свобода, Вася» - подумал он и свернулся в жалкий калачик под одеялом. И потянулась обычная похмельная ночь в поту и полудреме.

   Утром он проснулся огромным, можно сказать безразмерным. Левым ухом он слышал Камчатку, правым Калининград, между ними огромными валунами катались внутренности, печень, легкие, желудок и сердце. Голова охлаждалась в Белом море, а ноги парились в Черном. И надо было жить дальше и гармонично собирать в свое, богом данное, тело все эти валуны-внутренности, уши, ноги, голову и сердце. И все это должно правильно и справедливо работать. И он обязан это сделать. И эта обязанность и есть его свобода.

  А за забором шла жизнь. Доктор спал, насмотревшись ночью на звезды и убедившись, что все они на месте и все они разные. Глядя на эти сверкающие миллиарды, он понимал и свою малость и свою бесконечность одновременно, и ни капли не переживал от этой  двоякости. Сирена тянула суставы в саду, все еще изредка вздрагивая при воспоминании о прошедшем, и  чему-то своему улыбалась. После ночи реанимации у нее исчезла складка на лбу, разгладились морщинки у глаз, а в самом теле и движениях появилась легкая женская округлость. Через дорогу баба Шура подметала двор и прикидывала сколько в этом году запросить за койко-место, чтоб не продешевить и не отпугнуть отдыхающего, и сколько это будет в долларах.
 
   А солнце, нежное, жаркое и неумолимое, выкатывало из-за деревьев и настойчиво предлагало полдень. Едва оттолкнувшись от рассвета оно уже приближало закат и, уходя после заката, даже не знало, что где-то наступала ночь. Для солнца нет ночи, нет рассвета и нет заката. Это все для людей. Пусть резвятся, хорошие мои. Я погрею.



А вместо послесловия теперь будет песня "Лунная дорожка"   
https://www.youtube.com/watch?v=J3KUNNuyGqQ


Рецензии