Гуля-гуля

Дед Гуля медленно спускается по лестнице: узловатые пальцы корнями оплетают перила, перехватываются, снова ловят плотное, много раз крашеное щербатое дерево. Шаг. Ещё шаг. Пахнет подвалом, под мутным треснувшим стеклом на подоконнике площадки – пыль, хлам и жестянка с бычками.

Дед Гуля перебирает чунями. Под ними серые шерстяные носки-самовязки с пёстрым краем, для пущей носкости и крепкости упакованные в капроновый чулок – так, поди, пятки-то не враз вытрутся, Ниночке не распускать, не перевязывать, не штопать.

Дед Гуля выходит во двор. Осторожно, налегая на современную трость-табуретку о четырёх упорах, проходит вдоль окон: тута раньше Тома с Хамзой жили, дак такая герань у ей была, во всю раму, аж занавесок не надо – и белая, и розовая, и красная.

Сейчас пустые лотки для рассады стоят и мутная от пыли ваза. Кто живёт, откель взялись, что за люди? Эх, дети непутёвые, не похоронили старика по-своему, по-татарски. Там к могиле подкоп внутре делать надо, вроде как чтобы яма сапогом. А на кладбище сказали «не положено», дак и спорить не стали, зарыли Хамзу, как всех, без всяких там.

Вот три окна на углу – Старцевы хозяевали, большущая семья: сами да детей пятеро, что ли. Тоже разъехались, сейчас начальник какой-то купил, сидят вдвоём с женой в пятикомнатной хороме, что твои куркули, гляди-ка. А тут, под балконом – Гоша со своей вертихвосткой коптился. Гоши-то тоже нет уже, а жена евонная шуршит помаленьку. Только не ходит почти, годы-то наши вон какие. Эх, годы!

Гуля помнит этот дом почти новым. Там, подальше и за дорогой, да фабрикой-кухней, был хлебозавод. А памятник на площади Фронтовиков воткнули уже в восьмидесятые, к самой Перестройке, будь она неладна. Вдоль проспекта ещё стоят последние в городе фонари с ажурными штангами. Красивые.

А под крышами на типовой лепнине – голуби. Больше, вроде, нигде таких нет. А всё потому, что проспект-то хоть и Советский, а в честь победы в войне ведь. Голубь – он ж символ мира. Кого из молодёжи спроси, мол, что за голуби, зачем они там – не знают.

Ниночкина семья сюда раньше их с матерью переехала, у ей батя начальник какой-то был, им первым квартиры давали. Цельные квартиры! У гулиной мамани только махонькая комната была, и ведь, считай, повезло – на двоих-то.

Гуля доходит почти до конца дома, подслеповато оглядывается на окна. Привычно находит знакомый переплёт и зелёную сетку на форточке: Ниночка говорила, что если ты окно видишь, то и тебя из него видно. Значит, до большого тополя и дальше ни-ни. Ну, разве что чуть. Тянет из кармана пакет с россыпью крошек: «Гуля-гуля-гуля!»

Хлопот крыльев окружает, птицы толкутся у самых ног. Привыкли, лезут едва ли не в руки. Гуля-гуля-гуля!
Ниночка была старше. На два года всего, но тогда считалось – много. Цок-цок гвоздики на каблучках по лестнице вниз: побежала по своим взрослым комсомольским делам. Строгая, колючая, с косичками, а в косичках – ленточки.

Не как сейчас, когда банты у девчонок больше головы, а узенькие такие, чутка шире пальца. Если встать у выхода, сунуть голову в пролёт и ждать, пока наверху хлопнет дверь, то видно руку на перилах, юбку, и под ней запретное, светлое. Потом подумал – девки тогда сначала пояс надевали и чулки, а потом трусики. Иначе сними-ка, если до ветру надо.

Много тогда стоял, смотрел. Она как десятилетку кончила, так сразу в Москву уехала, в институт поступила. И будто потемнело кругом – незачем стало ждать по утрам, заглядывать в пролёт. Только Ниночка, она ж вернулась быстро. Уже не с косичками, с причёской, притихшая вся. С маленькой дочкой, с Катенькой. И без мужа.

Другую бы тутошние тётки заклевали – только в светлый путь. А эта строго так себя держала. Мол, не ваше дело, где, с кем, от кого. Говорили, с большим не то начальником, не то учёным там любилась, толку правда не вышло, вроде как, женатый он был. По тем-то временам для молодой девки – позорище.

Потом то там, то тут робила: умница, учёная и серьёзная, да с бумагами столичными, везде брали. Но где потом и нос отворачивали, потому что с гонором. У нас ведь как полагалось – с дочкой и без мужа какой гонор? Знай, молчи и терпи, если кто из начальства за ляжку ухватит. А Ниночка-то не из терпеливых.

Ну а так дружили, конечно. Без всякого там, по-соседски: то починить чего попросит, то с Катюшкой поводиться чутка. А что там за тягость, если девка вся в мать: умненькая, тихая, книжку или порисовать дашь, и сидит у окошка, будто и нет её. Опять же не привередничала – чем покормишь, тогойного и скушает. Хорошая девка-то, спокойная.

Потом Ниночка-то ещё надвое замуж ходила: сначала за партийного, да тому всё Катька мешала, а мать в принцип пошла. Мол, любишь меня, дак и дочку люби, она к бабке не поедет, тута жить будет. Ну и не вышло по-хорошему, обе сюда вернулися.

А потом, уже на старости, чуть не сорок ей было, пошла за какого-то приезжего. Тоже, вроде, хороший мужик был, при должности, при уважении. Помогал, хозяйствовал, а закончил здеся работу, и поминай, как звали. Вроде как, потому, что Ниночка-то ему не родила, что-то у них не по-задуманному вышло. Они даже разводилися через всесоюзный розыск, искала она его. Ну да то не чужого ума ни дело, ни горе.

Тогда, к слову, и закрутилося: то в кино, то в парк согласится, то артисты какие приедут. Зовёшь – брошку на блузку прицепит и идёт. Улыбается даже: мол, спасибо, Николай Петрович, с нашим удовольствием. На руки один раз, считай, посмотрела, после щёткой ногти-то мыл от греха. А то пинжак с галстуком напялил, а сам – как из поганой канавы верхом на свинье вылез, стыдоба, а не кавалер.

Так ходили-ходили, после матери к ей съехали, а женилися уже сильно после катькиной свадьбы. Девка-то сама про это начала, мол, мама, дядя Коля, чего курей смешите? Распишитесь, и живите, как люди.

Трое внуков теперь, слыш-ка! Ещё бы приезжали, дак ведь далеко от Ленинграда-то, не наездишься.

Дед Гуля медленно перебирает чунями, улыбается зелёной сетке в окне, коротко машет рукой – сверху вниз, мол, иду уже, иду-иду. Голуби вьются над ним до подъезда. Дверь недовольно пищит, возражая магнитному ключу-тыкалке.

Гошина неходячая вертихвостка провожает взглядом сквозь серую пыль занавески, глуховатым басом из-под бородавки в усах бубнит, разливая чай: мол, совсем спятил, старый. Как овдовел, дак лет десять или поболе всё со своей разговаривает: Ниночка то, да Ниночка сё, чего хочешь, Ниночка? А ту который год в Кропачево черви доедают. Никуда не ходит Колька-то, только до тополя, там у него голуби.

Жена в последние годы дальше не пускала, так он и нынче там топчется, старый дурак. Дочь иногда наезжает, девки из Собеса ходют, внучка опять всё носки вяжет и присылает, любит он носки-то, прям сильно, мёрзнут, поди, старые мослы.

Только я те одно скажу – меня б кто любил, как он свою покойную шалаву-то, чтоб на всю жисть и ещё с остатком! Тогда жить не страшно, да и помереть не жалко.


Рецензии