С. П Шевырёв. Миргород. Повести Н. Гоголя
Миргород. Повести, служащие продолжением
Вечеров на хуторе близь Диканьки, Н. Гоголя
Санктпетербург. 1835. 2 части. I. 224 стран. II. 215.
Кто из Русских читателей не знает теперь о знаменитой ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем? Что ваши Гвельфы и Гибеллины, Мономаховичи и Ольговичи, перед этими Мирго-родскими помещиками? Я и теперь еще вижу эту славную бекешь Ивана Ивановича, это диво всего Миргорода; я и теперь еще вижу его самого, как он лежит в счастливом бездействии и самодовольстве; как смотрит на бабу, развешивающую сокровища его соседа; как попадается ему в глаза ружье, вина знаменитой распри; как он, несмотря на лень свою, идет к Ивану Никифоровичу с роковым предложением... А их разговор, писанный, право, с натуры! А вся постепенность этой Драмы! А сцены в суде! Этот Поветовый Судья, Демьян Демьянович, с его замечательною губою! Эти две красноречивые просьбы, из которых в одной Иван Иванович так важно доказывает, что в приходской метрической книге он никогда не назывался гусаком; что гусак есть не человек, а птица... Это похищение просьбы бурою свиньею... Свидание городничего с Иваном Никифоровичем... Наконец бал у Городничего... И неудачные усилия всего Миргорода примирить двух противников... Да кто не помнит всего этого? Кто не надрывался от смеху, читая все это? - Но не в том наше дело, а вот в чем.
Мы не знаем где-то, в каком углу Малороссии, в Миргороде или в Диканьке, Автор этих хохотливых вечеров отрыл клад, до сих пор в такой степени еще невиданный в нашей Литературе: это клад простодушного, искреннего, ни у кого не занятого и неистощимого смеха. Я думаю, что он нашел его в Малороссии, что он откупорил этот веселый дух из заветной кубышки какого-нибудь Малороссиянина, потому что в Литературе Русской, и простонародной и образованной, мы не находим предания о такой простодушной веселости.
Есть два качества в смехе, необходимые для того Литератора, который хочет щекотать наше воображение и играть на одних веселых струнах человека. Первое качество смеха есть искренность, непритворность, чтобы он был живым веселием лица и души, а не гримасою подделанной маски. Чтобы смешить в самом деле, не надобно хотеть смешить - и вот верх трудности смешного! В природе человеческой есть какое-то упрямство, с которым надобно обходиться весьма тонко и нежно, которое оскорбляется вашими на него намерениями и обманывает приторного насмешника. Что делать? Человек так создан. У иного писателя много доброй воли смешить, но у нас-то мало смеху. Иной писатель коверкается, ломается, гримасничает перед вами, употребляет всевозможные унижения, весь издерживается для вашей веселости - и вы не смеетесь, даже не улыбаетесь. Другой только что раскроет рот, скажет слово - и вы хохочете. Вдохновение истинного смеха есть чистый, беспримесный дар природы. Можно еще подделаться под восторг, можно притвориться чувствительным - и возбудишь слезы: подделаться под смех - нельзя. Естественность - вот его особенное свойство.
Второе качество смеха есть его неистощимость. Иной может быть смешон на несколько минут, на одну страницу; но далее скучен - и смех его скоро выдыхается. Другой смешон, но однообразен, а однообразие есть яд веселия. Беспрерывною изобретательностию поддерживать вдохновение смеха, смешить без отдыха, до конца - вот задача, которую немногие разрешают, пускаясь на скользкое поприще комического. Почему это? Не потому ли что струна веселия есть самая живая, но вместе и самая тонкая струна в душе человека, и как-то скорее рвется и ослабевает, чем другие струны?
Г. Гоголь соединил оба качества смешного: его смех - простодушен, его смех - неистощим. Читая его комические рассказы, не понимаешь, как достает у него вдохновения на этот беспрерывный хохот. По крайней мере как невольно, думаешь что если бы удалось написать такую смешную страницу, - сам бы расхохотался над нею, вдохновение тем бы удовлетворилось и не в силах был бы продолжать. Я думаю, для того, чтобы не истощаться в смешном, надобно владеть своим собственным смехом, надобно самому не быть смешливым, и не покоряться своему собственному вдохновению. Вот почему комики, по большей части, как свидетельствуют их биографии, были сериозны. Это странно с первого раза, а понятно, если мы вникнем. Комик есть жертва веселия других: если сам он рассмеется, то не будет смешить. Тот, кто хочет щекотать других, сам не должен быть щекотлив.
Хотя этот простодушный и неистощимый смех составляет резкую и отличительную черту в физиономии писателя, которого я разбираю; но этою чертою еще не ограничивается эта физиономия, довольно сложная и являющаяся нам новыми чертами особенно в его новых произведениях. В одном Журнале, где вообще не благоволят к лучшему цвету наших Литераторов, ограничили талант Г. Гоголя одним умением писать карикатуры. Его Миргород является как будто нарочно с тем, чтобы вдруг решительно обличить едва ли не умышленную односторонность такого суждения; но кроме Миргорода, еще и в прежних Вечерах на хуторе Диканьки, уже ярко выдавались другие черты этого писателя, который в самом первом своем произведении обнаружил какую-то свежесть вдохновения, что-то непочатое, новое, небывалое у нас, который пошел не по утоптанным следам, а с первого раза был оригинален... и оригинален без усилий, а свободно, по призыву вдохновения.
Прежде чем мы опишем другие черты физиономии Автора, постараемся еще пристальнее вникнуть в эту главную, которая выдается на первом плане лица его. Говорят, что смешное его только что карикатурно. Но есть разного рода карикатуры: возьмите карикатуры Английские; в них нет ничего естественного; все увеличено до крайности, даже до несмешного; возьмите напротив карикатуру Пигаля: это сцена из жизни; как она естественна и проста! Вы ее сей час же увидите на улице; вы ее где-то видали.
Беспрерывно смешное не может не казаться карикатурным, потому, может быть, что в природе нет беспрерывно смешного. Но в искусстве другое дело. Есть это особенное расположение в душе человека к тому, чтобы схватывать одну смешную сторону жизни. В чем же состоит вообще смешное? Мне кажется, иначе нельзя определить его, как бессмыслицей жизни. Человек создан разумною тварью, и все, что не имеет смысла, для него смешно. Дитя привяжет к хвосту кошки бумажку, заставит ее вертеться кругом и расхохочется, потому что в движениях этой кошки будет бессмыслица. Нам смешны сумасшедшие, нам смешны привычки, мелкие страсти, противоречия, недоразумения, всякая неловкость; мы сами смешны себе, когда долго не могли отгадать чего-нибудь... Но все это к чему приводится? к бессмыслице... Везде, где блещет свет разума, там уж не может быть смешного... Но страсти и пороки также не имеют смысла, также чужды разумной стороны человека; - ложь, мщение есть равным образом наше бессмыслие, но не может и не должно быть смешно для нас... Поэтому, если мы смешное ограничим одним бессмысленным, - наше определение не будет полно... Мы должны прибавить к этому еще черту, которая бы его дополнила... Смешное есть бессмыслица безвредная. Человек шел по улице и упал... Вы смеетесь его неловкости, потому что неловкость есть в своем роде бессмыслица; но если вы заметили, что он вывихнул ногу и стонает... Тут вам не до смеху.... Чувство сострадания изгоняет чувство смеха... Так точно в страстях и пороках: они смешны до тех пор, пока безвредны... Ревнивец смешон в Арнольфе Молиера и ужасен в Отелло... Сумасшедший смешон до тех пор, пока не опасен себе и другим...
Безвредная бессмыслица - вот стихия комического, вот истинно смешное. Бывают разные его роды. Есть смешное фантастическое - бессмыслица нашего собственного воображения, которое все рисует карикатурой, все передражнивает по-своему, над всем издевается: оно похоже на вогнутое зеркало, которое уродует всякое лицо, к нему подходящее. Есть смешное аллегорическое, смешное намека, с заднею мыслию: оно сносно только в эпиграмме; но оно и холодно, как всякая эпиграмма, особенно холодно в сказке и повести, потому что оно слишком умничает, потому что оно смешными формами хочет прикрыть какую-нибудь мысль, хочет научить; а мы не любим вообще, чтобы с нами поступали фальшиво, чтобы нас смешили под предлогом учения или учили смеша. Это смешное аллегорическое охлаждает особенно Французскую комедию. Оно позволено еще в детской, потому что детей можно обманывать и в забаве предлагать им уроки.
Наконец третий лучший, род смешного есть смешное, прямо снятое с жизни. В этой жизни нашей так много бессмыслицы; но эта бессмыслица так искусно прикрыта разными формами, разными привычками, обрядами, общепринятыми мнениями, что кажется здравым смыслом общества.
Автор Вечеров Диканьки имеет от природы чудный дар схватывать эту бессмыслицу в жизни человеческой и обращать ее в неизъясняемую Поэзию смеха. В этом даре его мы вид им зародыш истинного комического таланта. Но желательно бы было, чтобы он обратил свой наблюдательный взор и меткую кисть свою на общество, нас окружающее. До сих пор, за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, - потому что везде и над всем приятно посмеяться. Но столица уже довольно смеялась над провинциею и деревенщиной, хотя никто так не смешил ими, как Автор Миргорода; высший и образованный класс общества всегда смеется над низшим; потому немудрено рассмешить и жестяных дел мастером... Но как бы хотелось, чтобы Автор, который, кажется, каким-то магнитом притягивает к себе все смешное, рассмешил нас нами же самими; чтобы он открыл эту бессмыслицу в нашей собственной жизни, в кругу так называемом образованном, в нашей гостиной, середи модных фраков и галстухов, под модными головными уборами... Вот что ожидает его кисти! Как ни рисуйте нам верно провинцию, - все она покажется карикатурой, потому что она не в наших нравах... Я уверен, что Иван Иванович и Иван Никифорович существовали... Так они живо написаны... Но общество наше не может поверить в их существование... Для него это или прошлое столетие или смешная мечта Автора…
Конечно, Автор начал свой дебют в комическом с того, что ярче нарезалось в его памяти, с своих Малороссийских преданий - но должно надеяться, что он соберет нам впечатления и с той общественной жизни, среди которой живет теперь и разовьет блистательно свой комический талант в том высшем кругу, который есть средоточие Русской образованности...
Обратимся к прочим чертам физиономии нашего повествователя. Я сказал, что дар к смешному составляет главную и резкую черту в ней; но еще в первых Вечерах Диканьки можно было видеть обилие фантазии свежей, живой, своенравной, прихотливой, носящей на себе оттенок какого-то юмора, который не есть подражание ни Английскому, ни Немецкому, потому что юмору подражать невозможно, но который, как я думаю, есть наследие отчизны Автора. Г. Гоголь разуверил меня в том, что юмор есть исключительная принадлежность Англичан, и Немцов, Жан-Поля и Гофмана. Он привил и к нашей повести юмор, взял его, как кажется, из Малороссийских сказок, которые отличаются каким-то особенным юморизмом. Потому этот юмор мне кажется оригинальным, что в нем есть черта какого-то забывчивого простодушия, черта, которой вы не найдете в юморе Немецком, ни даже в Английском. Это юмор без Британской брюзгливости, которою так резко отличается Фильдинг, и без Немецкого педантизма, столь яркого в Жан-Поле и Гофмане.
Но нельзя не заметить, что в новых повестях, которые читаем мы в Арабесках, этот юмор Малороссийский не устоял против западных искушении и покорился в своих фантастических созданиях влиянию Гофмана и Тика - и мне это досадно. Уже ли ничто оригинально Русское не может устоять против Немецкого? Ведь эти Немцы, как свидетельствуют нам прекрасные образцы жестяных дел мастера Шиллера и сапожника Гофмана, не русеют же у нас в России: от чего же нам Русским обнемечиваться, у нас же в отечестве? Может быть, это есть влияние Петербурга на Автора... Но утешимся: в своих Старосветских помещиках и в своем Тарасе Бульбе, он еще верен во всей силе Малороссийскому духу.
Еще в первых Вечерах Диканьки фантазия Автора блистала роскошью оригинальных описаний, из которых описание Днепра, вероятно, памятно каждому читателю. В двух повестях Миргорода, мною помянутых, особенно в Тарасе Бульбе, эта фантазия от описаний лирических восходит уж к созданиям характеров и картин, отличающихся силою и яркостью кисти.
От общего определения характера повествователя перехожу к разбору самых повестей его. В Миргороде находим четыре повести, а именно: Старосветские помещики, Тарас Бульба, Вий и известная уже Повесть, помещенная во 2-м томе Новоселья, о которой я говорил сначала.
Старосветские помещики: - это два живые, яркие портрета, во вкусе Теньера, снятые верно с Малороссийской жизни. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, - говоря выражением самого Автора, Филемон и Бавкида Малороссии, представляют добрую, верную, гостеприимную чету, прожившую свой век душа в душу, без вреда и без пользы ближнему. Весь домашний быт их должен быть списан верно, потому что это не может быть несхоже: так оно ярко и живо. Все окружение этой семейной картины, вся эта Малороссийская природа, тучная и плодоносная, составляет живой ландшафт, которым она прекрасно обставлена. Эти два лица старика и старушки, эти два портрета служат явным обличением тем критикам, которые ограничивают талант Автора одною карикатурою. Автор изобразил нам их не с одной смешной стороны. Малороссийская доброта, теплая дружба, которая связывает их и за могилою, эти веселые шутки, которыми муж как будто сердит жену для разнообразия в жизни, - все это черты, схваченные резко с самой природы. А заботливость доброй супруги перед ее кончиною о своем муже, который останется без присмотра, и эти слезы, через пять лет по ее смерти брызнувшие из глаз доброго старика, когда подали ему на стол любимое кушанье покойницы - все это черты, показывающие кисть, одушевленную чувством, кисть живую и разнообразную. - Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины. Я бы вымарал эти строки...
Но Тарас Бульба, выше всего! Этот дивный тип Запорожца написан широкими и крупными чертами. Это есть одно из тех созданий, которые отмечены печатью народности и глубоко нарезываются на воображении читателя. Яркая картина Запорожья свежа, нова и исполнена какого-то удалого разгулья Казачьего. Эти широкие степи Малороссии с их чудною растительностию поглощают наше воображение. Очертим вкратце содержание повести. Два бурсака возвращаются из Киевской Академии в хату отца своего, Запорожца. Отец, на радостной встрече с детьми, выходит с одним из них на кулачки. Мать приветствует их своею заботливою нежностью; но милые детки достались ей на одну ночь. Тарас Бульба, увлекаемый воинским духом, нетерпеливо хочет показать сыновьям Запорожье и обучить их военному делу. Ночь матери, проведенная без сна, и грустное ее прощание с детьми, наводят слезы. Следует путешествие трех всадников, отца и двух сыновей, по широким степям Малороссии: ландшафт роскошный! Между тем, в этой пустыне, Автор искусно знакомит нас с различными характерами юношей: Остапа, сурового и воинственного, и Андрия, нежного и мечтательного, которому в сердце запала уже любовь к очаровательной Польке. Воспоминания, которым предаются юноши в степях отчизны, прекрасно оживляют немую картину их странствия. А эти степи! «Чорт вас возьми, степи, как вы хороши!» - вскрикнем мы вместе с Автором...
За безмолвною степью следует шумная, живая картина деятельного Запорожья, «этого гнезда, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы, откуда разливается воля и казачество на всю Украину!». Нетерпеливый Тарас Бульба воспламенил народ к войне, несмотря на упорство Атамана, Кошевого. Народ решил послать молодежь на удалой набег; но в то же самое время доносится весть, что Ляхи раззорили Гетманщину и вместе с жидами обижают Православие. Мигом закипело все Запорожье, и первый знак мести обнаружился на несчастных Жидах. Вся Сечь вооружается. Ее ополчение и поход написаны тою же широкою и сильною кистью. Осаждают Дубно и хотят взять его голодом. Однажды ночью, Андрий узнает от Татарки, вылезшей из города тайным проходом, о том, что его красавица, Полька, томится голодом в осажденном городе. Любовь победила в нем все другие чувства. Андрий изменил отчизне и предался врагам. Закипела вся кровь отца при вести об измене сына… Тарас в битве поднял руку на свое детище, убил изменника и сам похоронил его... Эта картина была бы ужасна, если бы черты воинственной дикости не объясняли ее возможности, и если бы потом не смягчена она была сильным чувством любви родительской, как мы сей час увидим...
Между тем в войско донеслась новая весть, что Сечь взята и раззорена Татарами. Атаман зовет Казаков на изгнание Татар; но Бульба хочет прежде освободить пленных Запорожцев от Ляхов. Оба войска, разделясь на две половины, простились и расстались. Страшно дрался Бульба; но сын его достался в плен Ляхам - и сам Тарас едва не погиб. Этот Запорожец, которого мы видели таким неумолимым к его сыну, изменившему отчизне, тут, трогает нас своим чадолюбием и истребляет в душе первое впечатление своей жестокости... И во сне, и наяву нет у него другой мысли, как освободить сына... Тарас в Варшаве, где Остап заключен в тюрьме... Ему готовится казнь... Отец обещал Жидам все свои сокровища и настоящие и будущие, если они ему выручат сына... Жиды хлопочут; но дело сам же Бульба испортил своею горячностию... Настал день казни: Бульба на площади... Он видит своего сына, гордо идущего вперед на плаху; он слышит его речь против еретиков: «Добре, сынку, добре!» - говорит тихо Бульба, потупив в землю свою седую голову... Мучают Остапа... Кости его хрустят. Остап крепится… и в припадке мучений, вскрикивает невольно: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?».
«Слышу!» - раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул…
Это славное: слышу! отдалось в душе громко и глубоко, и верно таким же звуком отдастся в душе каждого из читателей. Это: слышу! - останется навсегда памятным в нашей Литературе, и если бы Г. Гоголь не изобрел ничего другого, кроме этого славного: слышу, то одним этим мог бы заставить молчать всякую злонамеренность критики. Повесть кончается славною местью Тараса Полякам, поминками по Остапе, и чудною и страшною кончиною самого героя, которая фантастически заключает этот огненный рассказ. Старик Бульба, привязанный к бревну, и его веющие белые волосы, резко печатлеются в воображении...
Я от искреннего убеждения позволяю себе сказать, что мы можем поздравить нашу Словесность с таким созданием, которое обличает талант многосторонний, решительный, и кисть широкую и смелую в повествователе.
Мне бы не хотелось от Тараса Бульбы переходить к другой повести, которая, по моему мнению, есть слабейшая в Миргороде: это Вий. Она, как говорит Автор, пересказана им почти точь-в-точь с народного предания. Это повесть фантастическая. Но, мне кажется, что народные предания, для того, чтобы оне производили на нас то действие, которое надо, следует пересказывать или стихами или в прозе, но тем же языком, каким вы слышали их от народа. Иначе, в нашей дельной, суровой и точной прозе, оне потеряют всю прелесть своей занимательности. В начале этой повести, находится живая картина Киевской бурсы и кочевой жизни бурсаков; но эта занимательная и яркая картина своею существенностью как-то не гармонирует с фантастическим содержанием продолжения. Ужасные видения Семинариста в церкви были камнем претыкания для Автора. Эти видения не производят ужаса, потому что они слишком подробно описаны. Ужасное не может быть подробно: призрак тогда страшен, когда в нем есть какая-то неопределенность; если же вы в призраке умеете разглядеть слизистую пирамиду, с какими-то челюстями вместо ног, и с языком вверху... тут уж не будет ничего страшного - и ужасное переходит просто в уродливое. Автор говорит: «Он увидел вдруг такое множество отвратительных крыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель!». После этих слов, описывать эти подробности для меня кажется противоречием, - и все эти наречия: немного далее, вверху, внизу, на противоположной стороне, все это обстоятельное размещение чудовищ здесь уже не у места... Создайте мне для этого какой-нибудь новый, другой, прерывистый язык, в звуках, в бессвязии которого был бы след нашего собственного страха... Испугайтесь сами, и заговорите в испуге, заикайтесь от него, хлопайте зубами... Я вам поверю, и мне самому будет страшно... А пока ваш период в рассказах ужасного будет строен и плавен... я не верю в ваш страх - и просто: не боюсь...
Слог Автора имеет меткость и верность выражения, когда оно, свободно, по вдохновению льется с его пера. Особенно широк, свободен и смел этот слог в описаниях Малороссийской природы. Но там, где надобен труд, а в слоге он надобен, мы его не видим, к сожалению. Виною этому, кажется, скоропись, которою увлекается повествователь. Он слишком эскизует свои прекрасные создания. Даже самый Тарас Бульба отзывается скоростью эскиза. Мы желали бы также, чтобы повествователь не был сам и издателем своих повестей и поручал бы другим заботиться об опрятности своих изданий. Иногда, читая его страницы, думаешь, что держишь корректуру, и как-то невольно хочется ее выправить. А эта опрятность есть необходимая обязанность перед публикой: нельзя же нечесанным и в нечищенном фраке приехать в общество. К тому же иные смотрят только на задний двор в сочинении. Надо же таких беречься. Это нерасчет, вредящий самому же Автору.
С. Шевырев
(Московский Наблюдатель. 1835. Ч. I. (Март. Кн. II). С. 396 – 411).
Свидетельство о публикации №217072000825