ЧЕГО ЖЕ БОЛЕ? фрагмент 9

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

                «И начинает понемногу Моя Татьяна понимать,
                Теперь яснее, слава богу,
                Того, по ком она вздыхать
                Осуждена судьбою властной…»
               
                Из "Евгения Онегина"            


               
               




Апрель, нежный веронский апрель, принес с собой это новое Танино волшебство, эту невыразимость, которую она так страстно вливала в свои не слишком «рафинированные», но прямые и захватывающе сильные строчки. Всё в них было – жизнь, всё – полнота, докрайность… перелив. Не одни стаканы глаз, вся она была налита по кантик, и струйки переливающейся через край магмы обжигали моё сердце, с шипением капали на мою плоть.
Из отроческих воспоминаний Татьяны вдруг глянуло на меня лицо гениальной Вивьен Ли в роли Скарлет О’Хара – эгоистической и ревнивой, упрямой и алчной до чувств, стремительной и беспардонной, но такой обворожительно искристой, энергичной...такой опасной в поспешном кипении страстей.
Да...не зря беспокоилась Гранбуль – опасная девочка! Для других и для себя самой...

Но стих… —  это уж было слишком!
Как?
Она заметила… поняла, смогла понять и это?!

                Кто был тот страшный поглотитель света?
                И кто виновен, что стряслось всё это…

Мне припомнилась история написания стиха, который я считал одним из высших, может быть, высшим достижением всей моей поэзии.
Только в Германии, и только овладев немецким, я смог впервые по-настоящему войти в храм  «Страстей по Матфею». Непозволительно дорогой комплект дисков с полным текстом «пассиона» стал одним из краеугольных камней моей вновь собираемой, а точнее, возобновляемой фонотеки. Пластинки я оставил первой жене, и всё, что уже было накоплено в советской жизни, нужно было теперь медленно и упрямо восстанавливать, отыскивая в океане «CD». Италия была для этого удобнее своей относительной  (в сравнении с Германией) дешевизной. Но когда мы поселились в Вероне, «Страсти по Матфею» у меня уже были. Мог ли я предположить в первые германские годы, что моя ненормальная жена, которая уже один раз буквально перенесла меня из одного мира в другой, сочинит и воплотит в жизнь еще и эту, уже совершенно невероятную идею, — жить в Италии. Само словосочетание «жить» + «в Италии» я никогда не принял бы всерьез! Знать Италию, любить Италию, носить её сокровища внутри, — ещё со студенческих лет была «не-проблема». Но жить в Италии! Нет.... невероятно... и потому сразу вычеркнуто, как несбыточное, а, стало быть, тоже уже «не-проблема». Но ничего нельзя знать заранее. И уж подавно нельзя предсказать, насколько ненормальная у тебя жена?! Меня привезли в Германию, и я настраивался на честную немецкую жизнь, (впрочем, живу я в основном в кабинете, так что у меня в любой стране примерно одинаковые перспективы). Поэтому подбираться к самым важным составляющим моей, исчезнувшей в руинах первого брака, но оставшейся нетленной в памяти и потребности, фонoтеки я начал ещё во Франкфурте, как только у нас появились первые «лишние» Deutche Mark.
Ну, одним словом, в Верону я прибыл уже со «Страстями».

Как сейчас помню, (изящный оборот, не правда ли?), этот жаркий июльский день первого моего веронского лета. В выжженных зноем степях одичавших балконов я отыскал небольшой участок тени, притащил туда пластиковое кресло и уселся в наушниках, с CD–плейером в руках... точней, – на коленях... потому что в руках я держал книжечку текстов «Страстей». Мне удалось углубиться в нелегкий процесс слушанья-чтения, и я намеревался до-о-о-лго оттуда не возвращаться.
Евангелист......
                арии......
                хоры.....
                снова Евангелист..... – так, слушая и следя текст, добрался я до Тайной Вечери.
На словах Иисуса: «Истинно, истинно говорю вам, — один из вас предаст меня», –  мне сделалось больно. А как еще может сделаться на этих словах!
Глазами и ушами я проследил взрыв ужаса, недоумения и растерянности среди Апостолов: «Не я ль это, Господи, не я ли?!», – а то, что произошло дальше.....
................... я резко сорвал с головы наушники, но было уже поздно.
Всё равно, — поздно.
Верона поплыла, потекла по щекам, глаза медленно испускали жидкие линзы, от которых не было ни спасения, ни желания спасаться, а внутри продолжал звучать детский хор, ответивший на общий вскрик «Не я ли это, Господи?!»   хрупким и слитным голосом мальчиков. Он ответил волшебной красоты мелодией, которую я знал с давних пор, и словами, смысл которых только сейчас предстал передо мной в скупой строчке немецкого стиха.
Он ответил, «Это я. Мне должно каяться!»
Не надсадом, не отчаянием, не экстатическим приступом самобичевания, не, наконец, изречением безысходной скорби…
 ......нет...... простой и благозвучной констатацией.
Даже радостно.
Дети бестрепетно и дружно признавали, что каждый из них, — из нас, — виноват, что каждому из нас, —  всем нам, — должно каяться.
Значит то, что я делал в своей лепой-нелепой жизни, что делаю и теперь, — есть правильно.
Есть правильно.
И слушать дальше я уже не мог.

В этот день я открыл для себя имя Хенрици, автора стихов к ариям и хорам «Страстей по Матфею».
В этот день я решил сделать русский перевод одного-единственного фрагмента:         
                «Не я ли это, Господи!
                Это я, мне должно каяться!».
Удивительно, что подавив в себе страстное желание сделать это немедленно, я сумел дожить до вечера. 
Я дожил до вечера, но пережить этот вечер не смог.
В его горячей темноте я вышел на балкон, полуосвещенный светом из гостиной, сел в пластиковое кресло и стал записывать перевод этой простой фразы, спокойно констатирующей страшную бессмыслицу жизни, предавшей Бога, и одновременно открывающей для этой жизни высший, абсолютный, может быть, единственный смысл.

Записывать-то стал я перевод, но из-под пера вышло иное.
Я не успел даже поставить этому «иному» заграждение «хорошего вкуса». Ничего не успел.
Беременность не обсуждает.
Она рожает.

Вам истинно реку, — вздохнула даль, —
один из вас предаст меня!
...и ропот…
                как пад воды, — о, Господи, не я ль?!
…нея …нея… шарахнувшийся топот.

Метнулось стадо, вспенив водопой,
метнулось от чужого отраженья,
как будто некто, тёмный и незлой,
но страшный от избытка выраженья
гримасу муки в водах отразил,
и каждому то страшное сказало,
и дальше мирно пить не стало сил,
и всяк унёс раскаяния жало.

Даль отошла, поникнув на кресте
обрезанной лозою винограда,
а мы сменяемся, — всё те… да всё не те, —
овечки разбежавшегося стада.

И пьем тревожно… и косимся вдаль…
не даст ли нам грядущее ответа —
кто был тот страшный поглотитель света,
и кто виновен, что стряслось всё это, —

О, Господи… о, Господи — не я ль?


И вот теперь я держал в руке листок письма Татьяны с неточной цитатой из давно написанного, опубликованного и всё равно оставшегося невидимым для людей стиха.
Я вновь думал о том, что понял еще тогда, на балконе, когда, вопреки моему твердому намеренью перевести одну-единственную фразу Баховских «страстей», из меня плавно и одномоментно истёк этот стих.
Тогда я понял, что и в моей духовной жизни и в русской поэзии произошло нечто важное.
Да, представьте себе, хотя.....что тут уговаривать?!
Стих перед вами, мои случайные читатели, так что настаивать нет надобности.
«Chi c’; — c’;, chi non c’; — non c’;!». В одном из возможных переносных смыслов это означает: «Кто понял — понял, а кто пожал плечами... ну, тому, значит, плечи выданы специально для пожимания в отсутствие вьючных проблем».
Теперь я вновь размышлял о том, что понял еще тогда, но также и о том, что понял только сейчас.
Я понял, что не измерил еще до конца мою Татьяну.
Не знаю, что еще предстояло ей понять во мне сверх того, в чем она так страстно мне признавалась, но сам я начинал «теперь яснее, славу Богу» видеть эту  женщину и ту глубину общности в свободе духа, которая нас с нею соединяет.

_________________________________




14 апреля 1999, Верона


«Здравствуй, дар судьбы!

Письмо твое так полно жизни, так стремительно в страстных нетерпениях, надеждах… мучительных призывах, которые ты исторгаешь и с ними борешься... в нем столько приношений... непомерных, непосильных. Я вдруг почувствовал, насколько ты моложе меня, насколько менее израсходована в чувствах и силах, в способности любить и желать. Я испытал головокружение… я пережил горечь страшного подозрения, — самоподозрения в бессилии. Целый день я провел в каком-то топком провале безнадёги и восторга – восторга снизу вверх – от дна, на котором я лежу без сил, – к высоте, где ты кружишь надо мною и крыльями разгоняешь придавивший меня дурман.

Когда-то рыцари бросались в схватку, опустив забрала и именуя возлюбленных дам. А ты, — женщина поэта, — дерзко вызываешь судьбу, именуя меня «подателем жизни». О, милая моя и восхитительная, если бы ты знала, как тяжело мне стало быть подателем жизни!!! Я и теперь вот чувствую, как испуганно расширяются твои зрачки, как отнимает у тебя дыхание моя постыдная, малодушная речь. Но не страшись… женщина поэта, не страшись… Я еще жив и способен к борьбе, к этой безнадежной и неравной борьбе с жизнью, которая почти ничего не взяла от меня, не даровала мне отзывов жданных. Тебе видится, что всё моё, — даже лицо, — пропитано эротизмом. Но ведь это оттого, что он, не найдя взаимности, изошел в меня, изошел, как яд, как огонь самосожжения. Тут не только о женской взаимности речь! Может быть, даже не столько о женской. Тут речь обо мне всём, ибо большая часть того, что я хотел в жизни произнести, пропеть,, что искал отдать в обладание, – задохнулось в безвыходности, захлебнулось в раскаленной домне гортани. Меня слышали деревья, и они не качнули ветвями. Меня слышали чайки, и они испуганно разлетелись. Меня видело солнце и равнодушно обожгло лучами равенства… равенства со всей нижайшей травою жизни, которую оно регулярно выжигает с полей. ЭРОТИЗМ, – настоящий ЭРОТИЗМ… всепобеждающий ЭРОС, — это гораздо больше, чем даже самая пылкая любовная горячка. ЭРОС, — это творческая неуемность, переполненность значением, невместимость значений, тоска по совершенству, порыв вверх...... Это вселенский корень Любви Господней, прорастающий в человеке жаждой взаимности, требованием разделенности. Это самый большой и самый больной зуб мудрости. Если он не может пробиться из-под десны, боли невыносимы. Да, невыносимы, хотя в медленном течении жизни привыкаешь к этим болям. Вот отчего мне так смешна болтовня о «самодостаточности», болтовня обывательская, чуждая и самых отдаленных представлений о том, что такое — муки неразделенности, нераздаренного ЭРОСА…
Если б я не молчал, закованный в броню стыда и гордости, (прости меня, Господи!), — я был бы просто сумасшедший, который неостановимо что-то бормочет, который пристает на улицах не только к собакам, кошкам и детям, как это совершенно бесстыдно делаю я, а к людям… к этим нормальным, хорошим и добрым людям, которые ничего от тебя не хотят, которым день до вечера — не мука сплошной невыплеснутости, а — чем бы заняться...........................
У всех — дела. А жизнь проходит.

И ничего ж вам, детки,
не надо от меня!
Как соловей на ветке, —
что был, что не был я.

Ты молода. Я чувствую это в милой непосредственности твоих восклицаний: «Почему же люди так глухи ко всему этому, почему не хотят за тобой толпы учеников?» Как будто бы маленькая дочка дергает меня за руку: «Папа, папа… если ты такой умный, почему тебя не передают по радио?» Я благодарю тебя за это твое трогательное детство. Мне хочется поднять тебя на руки, прижаться к запаху детства, к холодной и безгрешно гладкой щеке наивности. Какая она... твоя щека?
Нет, моя хорошая, по радио передают не умных, а шумных. И толпами ходят не за мудрецами, а за вождями. Где-то в моей книге это есть. Но всё равно…. всё равно, – я люблю тебя за это твое восхитительно наивное детство. Оно пробудилось в тебе теперь, или было всегда? А ведь это и есть самое настоящее, самое гениальное, когда человек в зрелости оказывается способен духовно требовать с силою и безоглядностью детства! Может быть, это Бердяев раскрыл в тебе гениальное детство духа? Тебе, милая, надо продолжать общение с ним. ОБЯЗАТЕЛЬНО!!!! Я бы очень хотел, чтобы ты нашла его книгу «О рабстве и свободе человека». Поищи его сборник, который называется «ЦАРСТВО ДУХА И ЦАРСТВО КЕСАРЯ». Там среди трех его произведений есть и это. Дыши его проповедью, Таня, и ты будешь расти в духовных силах своих. Живя с ним, ты будешь жить и со мной… и в этом — со мной!
Видишь, ты без моей подсказки открыла один из самых важных, может быть, важнейший стих моей жизни: «Вам истинно реку, — вздохнула даль...» Это событие исключительной духовной важности в нашем сближении!!! Когда Иван Толстой попросил меня прочесть для передачи на выбор любые три стиха, то первым я прочел этот. Но увы! массовое радио не транслирует изречения последних Истин. Может быть, поэтому за мной и не ходят толпами? Как ты думаешь?
Верна, пожалуй, твоя поправка к суждению И. Купченко. Да, в том-то и дело, что именно самое восхитительное, самое желанное не совпадает с жизнью! И человек по трусости предпочитает лучше вычеркнуть из души самое восхитительное, самое сокровенное, самое желанное, чем  неповиновенно продолжать требовать: «ДА ПРИЙДЕТ ЦАРСТВИЕ ТВОЕ, ГОСПОДИ!» А надо требовать, ибо только в Царстве Божием «если бы!» означает «Да!». Только там осуществляется самое лучшее, самое высокое, самое заветное чаяние души…только там совершенство побеждает. И наш поцелуй там безгрешен… и наше слияние там не знает ни ужаса прерывности,ни стыда измены – не может трепетать под когтем лукавого.
Ты спрашиваешь, только ли дьявол хочет плотского. И так требовательно добавляешь: «Объяснись, пожалуйста!» Люблю… уже сказал и повторяю, — люблю твое требовательное детство. Наверно, твоя Бабушка хорошо понимает меня в этом моем чувстве к тебе. Понимает и улыбается светло, ибо Там, где она, Там нету тьмы.
Ну что ж, давай объяснимся!
Не в том беда, милая моя, что дьявол хочет плотского. Беда наша в том, что дьявол владеет нашей плотью и пятнает её.
Слияния желает Бог! Слияние есть абсолютный императив Любви. Сотворив человека плотским, Отец небесный желает для него Любви в слиянии всяческом, в том числе и во «плоти единой». Ты чувствуешь эту страшную силу притяжения... эту жгучую нужду в слиянии полном и безраздельном, в слиянии окончательном. Но ужас в том, что мы не способны достигнуть окончательности, ибо в этом мире не принадлежим целиком Отцу нашему небесному. Мы согрешили, мы пали… мы заложники дьявола, наша плоть осквернена и поражена бессилием, неэфирностью... неспособностью к окончательному слиянию. Мы боремся друг с другом за окончательность, но..... бессилием нашей плоти нас разламывает надвое в самой высшей точке единства. Каждый спазм сладчайшего единения отравлен конечностью, ибо дух любящих стремится к окончательному соединению, а плоть неумолимо разъединяется. Ты наверняка слышала, а может быть, и знаешь женским своим опытом, что чаще всего горько и отравлено пустотой послевкусие плотских слияний. Это одна из тривиальнейших «истин» обыденной жизни, где люди ищут не абсолютного слияния, а удовлетворения минутных возбуждений. Они не знают любить… не умеют даже плотью (не то, что духом!) требовать слияния навеки. Они и сладости-то подлинной почти не знают, ибо даже грешная  плотская сладость лишь тогда вполне достигается, когда тело, несмотря ни на что, безумно добивается слияния навеки. Простой оргазм здесь лишь фикция, издевательство времени над вечными зовами души и тела. Только Любовь знает эту неудержимость, только она ищет вобрать без остатка любимое. Не просто «подходящими» органами, а всеми клетками… всеми тканями… всей совокупностью своих способностей осязать, обонять, проникать и вмещать.... всей силой познать чтобы ЗНАТЬ! Плотское наслаждение ищет односторонней «выгоды», лакомства, а Любовь желает пресечь самобытие и расцвести в своём другом. Любовь делает человеческое существо неспособным к самости, ибо самость есть разорванность, покаранность… застенок отчуждения. Любовь открывает последнюю Истину о том, что любящий может подлинно жить, подлинно дышать, подлинно  существовать, только целостно и безусловно,  т.е. навеки, приняв в себя любимого. Поэтому на грешной земле Любовь, в перспективе неуклонного возрастания, означает смерть. Бердяев знал, что говорил!
Если б ты любила Вагнера и могла его слушать,(но только слушать по-настоящему!!!), я указал бы тебе то место, где он дает музыкальное сверхвоплощение этой  предельной человеческой темы. Впрочем, удиви меня еще раз и скажи, что ты его знаешь и любишь?! Я уж от тебя ко всяким сюрпризам привыкать стал!
В Чайковском было больше русской апокалиптичности... больше веры в Бога, и потому у него эта страшная правда извергается не только в пламени эроса, но и в катарсической надежде на воплощение Любви, в экстатическом требовании, чтобы Любовь победила, чтобы слияние навеки совершилось. Вагнер не знал такого экстаза. Не знал он и такой страшной скорби, такого траура по несбывшемуся, какой звучит у Чайковского в финале «Ромео и Джульетты», в последних тактах шестой симфонии, порой, в квартетах. Вагнер иной. Он знал горько-сладкую муку томления и эротического отчаяния. Но зато это он знал, как никто.

Не бойся своих чувств, милая моя требовательница! И не бойся Бога… не бойся себя перед Богом. ОН не осудит твою страстную чувственность! Если б осудил, ты уж почувствовала бы это болями совести, ибо Бог есть совесть! Если ты открываешься мне в неудержимом желании сжать коленями мои бедра, то не потому, что таким образом рассчитываешь найти позу наибольшей тактильности, не потому что так удобней испытать наслаждение… нет!
«И ПЕРЕСТАТЬ ЧТО-ЛИБО ЗНАТЬ КРОМЕ ТЕБЯ» — вот правда! И это значит, что в пределе твоего общечеловеческого требования — перестать знать любую жизнь, которая не есть я, но зато меня принять всецело, чтобы ПОЗНАТЬ и ЗНАТЬ в себе, как единственную и всезаполняющую жизнь Для «нормального» человека твои слова есть лишь условность выражения острых чувственных желаний. Только вот беда... я-то — ненормальный! Я читаю здесь не трюизм обыденности, а предельное человеческое требование Любви. Это требование пресечения времени, прекращения пытки разрывностью и неполнотой, это требование невозможного – победы вечности над временем. В последнем человеческом пределе, — это требование конца света и предъявление права на бессмертие. Это требование, чтобы дурная бесконечность материальных псевдосоединений кончилась и раскрылась вечность духовного единения, где не было бы большее самости и распада надвое, где рождение в своем другом… и рождение в себе своего другого стало бы процессом непрерывным.
Любовь не есть со-жительство.
Не есть она и со-существование.
Любовь есть существование… любовь есть жизнь, — единая и не знающая никаких мостиков «со». В падшем мире Любовь вкушает горечь невозможности осуществить существование, и потому она либо вырождается в карикатуру, в «со-жительство», либо, ( редкие случаи особой возвышенности!), в очень сближенное и глубоко интимное со-существование. Любовь, подлинная Любовь, в этом мире всегда страдает невозможностью завершить себя в абсолютном и единственно подлинном соединении. Есть на свете гениальные женщины, которые способны плакать об этом и верить, что невозможное возможно. Мужчины…? Не знаю… думаю, что мужчин таких нет! Мужчина мельче женщины в Любви, но он может быть глубже женщины на других путях творчества. И может и обязан, ибо если не оправдается он творчеством своим перед женской гениальностью в Любви, тогда во что же поместить женщине свою гениальность, и что ей тогда сжимать коленями и от чего лишаться чувств, страстно желая «ПЕРЕСТАТЬ ЗНАТЬ ЧТО-ЛИБО КРОМЕ ТЕБЯ, МОЯ ЛЮБОВЬ!!!» Ведь вечно «сжимать коленями» нельзя просто мужчину – только целостную ЖИЗНЬ! Только её можно желать вобрать навсегда!

Богу угодна Любовь, Любовь всеединая и безызъянная!! Дьяволу же угодно, чтобы нищая плоть корчила себя в бесконечных поисках фрикционно-тактильных «утех», распадаясь и разлагаясь… заражаясь и заражая смертью, утверждая смерть, укореняя грех… «празднуя» царство князя мира сего.
Богу угодна плотская Любовь, потому что в Любви плоть подлинно ищет соединения! Она хочет соединиться с любимым для того, чтобы «больше никогда не расстаться»… чтобы « перестать что-либо знать, кроме тебя»… ты сказала — «кроме тебя!» и это невозможно никак переиначить! Здесь не подставишь: «кроме себя», ибо то разврат ничего не желает знать «кроме себя». Разврат — наместник самости, и в разврате человек — заложник падшей своей плоти… челобитник дьяволу. В твоем чувстве ко мне ты не поклоняешься дьяволу, не служишь своей самости, а мучаешься невозможностью вобрать, поглотить, соединить с собою всё то, без чего уже не хочешь… не можешь жить. И потому ты переживаешь трагедию… проходишь через опыт трагического. Всякий любящий обречен спознаться с этим опытом. Сердце трагедии в требовании невозможного, в восстании против грнаиц грешной плоти, против пут падшего мира. Это знал Чайковский, об этом гениальные слова сказал Бердяев. ФёдорТютчев и Георгий Иванов написали об этом страшные, невыносимые стихи. Но ты — женщина! Ты, может быть, гениальней их всех в ярости несогласия. Женщина в Любви есть сама Любовь. В Любви женщина становится ЖЕНЩИНОЙ и требует вечности. Посмотри внимательно на Микельанджелову Еву до грехопадения. Она титанична, она всесильна и на ней нет греха. Всякая женщина в требовании свершения Любви есть Ева до грехопадения!
Меня умиляет твоя уверенность в том, что ты «лишишься чувств от испытанного наслаждения». Ведь в объектном порядке мира это ни на чем не основано. Ты не знаешь меня так близко, чтобы иметь основания для непоколебимой уверенности. Но что-то знает твоя душа… твоя любовь, и это «что-то» не зависит от моих мужских способностей и ухищрений. Не в этом дело! И я восхищаюсь именно тем, что не в этом дело! Ты веришь в то, что именно меня вобрав и поглотив, ты осуществишь в себе некое совершенство,некую предельную полноту, переживёшь высшее наслаждение, ибо что ж такое высшее наслаждение если не то, от чего лишаются чувств и перестают знать что-либо кроме…!
Странная у меня участь! Жизнь казнит меня одиночеством и протягивает мне во утоление райские плоды. Редчайшие… но протягивает!
И меня охватывает бессилие перед избыточностью этих плодов, этих даров.
Ну вот я и доплелся до того, с чего начал. А всё ж и выпрямился, гляди ка! И может быть, даже лучше понял, чем так придавило меня твое последнее письмо. (Бог даст, не последнее!).
Ну что, удалось мне объясниться по волнующему тебя вопросу?
Добавлю, пожалуй, резюме,(как и положено прилежному учителю в конце урока!): Не только дьявол хочет плотского. Но дьявол хочет только плотского. В этом грех, — желать только плотского, жить только плотскими ощущениями, не знать души и не носить на себе Духа. Любовь не инфицируется похотью, ей не грозит тупик «только-плотского», ибо Любовь духовна по сотворению своему, душевна по атмосфере. Не плоть сотворяет Любовь, а Любовь одухотворяет плоть, и потому ни на каких желаниях Любви нету греха. Если любишь — безгрешна!
Аминь… и целую тебя на этом!

Да, ты права, красоты часто стесняются. Но глубже того залегает неспособность видеть и воплощать красоту. Это проблема религиозная. Уродством карается безбожие. Это ты сможешь подробней узнать, (надеюсь!) в 2000 году. Рассчитываю, что к исходу его выйдет вторая книга моих философских текстов, («тексты» – так это теперь называется!) которую я собрал из всего написанного мной за девяностые годы. Рукопись уже в издательстве, но по опыту первой книги, (а вторая по объему не меньше), знаю, что дело это нескорое. Пока сделают макет, да пока я его отредактирую… одним словом, — надеюсь дожить до начала следующего тысячелетия и увидеть в самом основании его свою вторую и, думаю, последнюю книгу религиозно-философского содержания. Она будет называться «РАМА СУДЬБЫ», — и не только по названию одного из этюдов, в ней публикуемых, но и потому, что действительно неким образом обрамляет мировоззренческую проблематику моей жизни.
А еще я закончил третий том «ПОЖИЗНЕННОГО ДНЕВНИКА». Ну, или почти что закончил. Рукопись уже на столе и подготовляется к изданию. Есть и еще кое-что в стадии публикации. Так что будет что почитать!

Вот что хочу тебе сказать особо, милая!
Если ты действительно чувствуешь возвышенность моей Иры в сравнении с твоим мужем, то не должна употреблять по отношению к ней слово «терпеть». Терпят чужие, а близкие сочувствуют. То, что
происходит между мной и тобой, есть не результат долготерпения со стороны Иры, а плод ее глубокого сочувствия тебе и мне.
Не со-болезнования, а именно со-чувствия. И происходит это не от недостатка Любви, а от избытка. Не стоит ставить себя на место Иры. Я уже пробовал, — ничего не вышло. Думаю, что и тебе бы это не удалось. Нам, — людям гораздо более земным и алчным, гораздо более подверженным искусу плоти, — надо просто благоговейно принять Иру, как обыкновенное чудо, как недосягаемую для нас ступеньку духовной иерархии, как явление такой свободы духа, какой мы не обладаем. И это не означает чувствовать себя униженными! Это именно означает чувствовать Иру ВОЗВЫШЕННОЙ!!!
Не знаю, может быть, я напрасно тебя уговариваю. Может быть, ты именно так и чувствуешь, но если нет, то постарайся принять в себя эту непонятность, которую только и можно постигнуть без понимания и принять, как благоволение свыше к тебе и ко мне. Не надо ничего бояться, не надо ни в чем сомневаться… ничего подозревать! Просто принять с благодарностью сердечной и понимать, что терпение тут ни при чем. Никакому женскому терпению это не по силам. Только Любви!

Ну вот… надо бы, кажется, заканчивать. Но не хочется расставаться с тобой. Пробегаю глазами твое письмо. К чему б еще «придраться»?! В голову лезут вопросы глупейшие: почему, например, нельзя «соединить в создании одном прекрасного разрозненные части»? Почему нельзя слиться со всем, что открывает тебе объятия желаний, что окрыляется тобою и окрыляет тебя??? Ведь так немного в жизни этого желающего… понимающего!!!
Очень ты смешно говоришь: «Целую… у самого большого уха…» А ты думаешь их сколько у меня? Всего два. Правда, – особенно левое, но оно же одновременно и большое, и «самое большое».

Весна в наших краях уже давно состоялась, а теперь мается ненужными сомнениями, слезит дождями… сама не знает, чего ждать от себя.

Отчего ты никогда мне не позвонишь? Сам не понимаю, как мне раньше в голову не пришло. Это ведь так «просто»… то есть, буквально взяла и позвонила, а? Я рассказал бы тебе, что сейчас делаю, исполнив таким образом одно (хоть это!) из многочисленных твоих «типично женских» пожеланий. Или очень страшно?
Знаю, знаю… всё знаю!
А ты побори страх. Может быть, тебе немножечко поможет сознание того, что и мне тоже страшно. Телефон — штука жестокая, но зато и штука! Из него, как ни крути, голос раздается! Телефон не заменит письма, но, может быть, что-то добавит, подарит нежданное?
А потом… всё равно надо делать шаги. Всё равно надо! Мы стоим на обреченном пути, и ни один из нас добровольно с него не сойдет! Путь этот — навстречу… на   встречу. Я чувствую, как замедляет темп твоя история, становясь всё более обстоятельной и подробной. Бедная моя! Мне так понятен и близок твой ужас. Но пусть победит решимость! Нет, нет, я тебя нисколько не неволю! Поступай так, как чувствуешь возможным для себя, но… НО… пусть победит решимость!
ВРЕМЯ ЖИЗНИ КРАТКО, А ГНОЙНИКИ НЕСБЫВШЕГОСЯ ПАГУБНЕЙ ЛЮБЫХ РАН!
Пусть то, что имеет силы души, сотворит свой путь.
Когда-то я стал писать стихи просто оттого, что больше не мог молчать.
………….БОЛЬШЕ НЕ МОГ МОЛЧАТЬ.
Кстати, что это за фраза такая красивая: «…Как осеннее небо, которое рванул пролетающий ветер…»?

Вижу твои испуганные глаза и целую их, чтобы остудить хоть чуть-чуть их муку. В этом мире «если бы» не непременно означает «да»,но.............. НО…........НАДЕЖДА НЕ ОСТАВЛЯЕТ ПУТЕЙ К ОТСТУПЛЕНИЮ. ВЕДЬ И ТВОЕ СЕРДЦЕ ЭТО ЗНАЕТ… ЗНАЕТ, ЧТО ПУТИ НАЗАД НЕТ.

Колени, колени…
«Я только вежливый Силен у сломанной березы,
Я помню пот твоих колен сквозь запах туберозы»…

Целую тебя и твое смятение…

Б.»
________________________________







4 мая 1999

«Здравствуй, мой любимый рыцарь, здравствуй!

Именно твоя творческая неуемность и есть та благословенная сила, которая притягивает к тебе, отчего ты так непохож на всех и не по зубам недорослям человеческим. У всех дела какие-то важные, всем не до жизни. Проснутся...а и вспомнить будет нечего. И всё-таки я должна тебе сказать, что в России люди читают стихи и любят. То, что ты малоизвестен – печально , но в этих потоках трудно что-либо разглядеть современникам. От тех же, кто уже пожинает славу трудно ждать доброго слова. Не допустят они тебя к кормушке «избранных» — у них понятие о таланте есть, но совести нет. И это уже не детство, а свинство. И ни в каком возрасте с этим смириться нельзя.
 Я тебе кажусь ребенком? Это неверно. Когда узнаешь и полюбишь что-то очень страстно, — хочешь этим поделиться и всей душой ждешь сочувствия от людей. И нельзя понять и принять безразличие или еще хуже подлость в отношении вещей действительно ценных. Но пусть будет как ты хочешь, я с содроганием и восторгом подставляю свою щеку и чувствую твои мягкие губы, и дыхание твое обжигает мне ухо и дрожь проходит по телу и… это уже не детские реакции, а желание жгучее и влажное…
И всё это ты открыл мне. Без тебя и Бердяев был бы невозможен. Конечно, я не брошу читать твои любимые книги, меня уже втянуло в эту восходящую спираль, и даже если захотеть, — не так легко «выпорхнуть из-под топора».

А насчет стиха, действительно, очень жаль, что он не прозвучал в передаче. Стих восхитительный и в нем сконцентрировано самое главное, чему должен научиться человек. Как нужно это понять! Особенно в России, где все виноваты, а только и делают, что винят друг друга. Покаяние так и не состоялось. Как это не состоялось и у немцев. Да ни у кого, я думаю. Господи, как хочется верить! Когда читаю твои вдохновенные строки — я верю. Спасибо тебе.

На Пасху ходила в церковь на службу. Людей — море. Хор звучал изумительно, и я заплакала. Было хорошо и светло. Я только теперь поняла, что значит «Христос воскрес!»

А за бабушку спасибо тебе, любимый. Она, как ты верно выразился, светло улыбается. О любви столько читала, но такого, как у тебя никогда не встречала. Браво, милый мой вдохновитель!

Удивлять мне тебя нечем, но Вагнера, и особенно «Тристана», очень люблю и темы знаю. Моя Светка просто настоящая вагнеристка. Я же люблю только «Тристана» — остальное для меня слишком громоздко и сложно. Я с тобой целиком согласна в отношении Чайковского и Вагнера, и потому больше люблю Чайковского. Я тоже требую победы любви. Но сейчас сладко отдаюсь вагнеровскому потоку, таю и растворяюсь в ядах его эротизма и грежу о тебе, и не стыжусь этого. Спасибо тебе — уже не стыжусь, а алчно впитываю тебя, исходя сладким томлением и соками любви…
... я узнаю тебя…

Только бы не очнуться от этого умопомрачения, только бы не утратить этой темы! Да, Любовь есть существование. И мне нужна полнота этого существования. Я хочу иметь его во всей полноте. Я жадная, наверно. Но мне тяжела мысль о частичках и урывках. Я хочу либо всё, — либо ничего. Наверное, это и есть дьявольский соблазн. Но как иначе может осуществить себя любовь? Ромео и Джульетта — это всё! Женщина в любви — воин. Так я себя чувствую. Я только сейчас это поняла. Я всю жизнь была такой или случилось это со мной только сейчас? Я еще не разобралась. Я подумаю. И это трагично. И вообще, вся эта ситуация трагична и замечательно хороша тем, что ты можешь так прекрасно всё разъяснять, и поэтому — это светлый трагизм, как в твоем стихе:

...«Всё будет потом, – всё потом, –  дорогая!
     Не слушай ты глупого лет сватовства»…

Как долго нужно ждать твои новые книги!
И я тебя еще тысячу раз целую у самого большого уха. От любви и от весны я вся переполнена нервным возбуждением, но позвонить тебе… тебе… и говорить с тобой — нет. О нет! Слушать тебя, твой голос — да, но говорить… Я попробую, но ничего не обещаю. Это действительно очень трудно, говорить по телефону… Ведь тебе и так всё понятно, любимый…
А красивая фраза про небо и ветер — твоя, из твоего же письма. Я рада, что она тебя еще раз тронула красотой тобой же сотворенной. А что это за стих, который ты цитировал:

... «сквозь запах туберозы»…?

Целуй мое смятение, зацелуй его, может во мне родится решимость!?
Я перечитываю твое письмо — оно обволакивает меня и укрывает от жизни. Мне не хочется жизни. Я хочу Жизни. А Жизнь возможна только с тобой, и только через письма она возможна в своей совершенной форме.

Да, хочу тебе рассказать о том, что произошло с твоей книгой.
Мой папа нашёл её на моем столе, взял читать, а дальше произошла вещь поразительная. Твой отец, с которым ты полемизируешь в книге, и мой отец – они говорят одно и то же. Как будто сговорились! Теперь и мы с папой каждый вечер спорим до хрипоты.
Я отвечаю на его нападки прямо из твоей книги. Твоя идея с указанием тем и страниц в оглавлении оказалась исключительно удобной. Но, Боже мой, как похожи мыслями наши отцы! Мой папа говорит, что если бы был хоть немного верующим, то обожал бы тебя и считал своим духовным учителем. Многое его убеждает и восхищает, но в принципиальном вопросе «есть Бог или нет», он — копия твоего отца: мир материален и нигде Бога не видно! Но эта полемика для меня так привлекательна, что я с ужасом думаю о том, что это когда-нибудь окончится. А привлекательна она тем, что я как бы — ты, мой любимый, я стою вместе с тобой на защите твоих идеалов. Частично и моих. Я покривила бы душой, если бы сказала, что уже целиком во все эти сокровища проникла. Но борьба укрепляет меня и мою слабую веру.
Воистину:
...«достигается потом и опытом
     безотчетного неба игра»...
В книге моего папу больше всего поразила «И.». Он, как и твой отец, считает, что таких женщин не бывает! Как счастлив, должно быть, ты, рядом с такой женщиной. И мне немного грустно от этого. Грустно, что не я рядом, а другая, лучшая, быть может. Но я всё равно рядом! Каждую минуту моей и твоей жизни — рядом с тобой. Помни об этом!

В нашей полемике с отцом теперь еще добавилась война в Югославии. Что творится в России! Все как с ума сошли. Зачем это всё? Зачем война? Зачем нужны бомбы, когда есть эмбарго и прочее? Это ужасно. А мой папа говорит, что правильно делают, что бомбят. Не знаю. Страшно! А вдруг действительно русские вступят в войну? Что тогда?
Милый мой, драгоценность моя, как страшно думать, что, может, судьба нам не даст увидеться!

...«Как страшно видеть глубину колодца»...

Но я читаю, читаю твой стих и верю «в вечную весну»! Благодарю тебя, рыцарь моего сердца, и целую твои самые эротические губы на свете.

Твоя Таня

*     *     *

Сколько лет прошло со дня бабушкиной смерти, а всё стоит перед глазами тот день… и потом еще один — день похорон. Когда в первый раз смерть показывает свое страшное лицо, в душе открывается пропасть, которую уже нельзя закрыть никогда, только забыть. Нет, нельзя и забыть... память смертная незабываема…

Помню тошнотворный тихий ужас ожидания…

Света и Таня, о чем-то шумно переговариваясь, влетели домой и вдруг оробели. Какие-то посторонние люди в белых халатах стояли в коридоре, пахло больницей. Никого из взрослых ни в коридоре, ни в гостиной не было. Света, бледная лицом от рождения, побелевшими губами тихо спросила у людей в халатах:
— Кто? —
— Ваша бабушка... —
Таня трясла Свету за руку и не могла произнести ни слова, смотрела круглоглазо на Свету и продолжала трясти руку. Света потянула её в детскую, и там с трудом освободилась от Таниной руки.
— Так, ты сиди здесь, а я сейчас пойду и всё узнаю. Сиди — я всё сейчас узнаю! —
Она твердо подошла к двери, а Таня встала и попыталась идти за ней, но не смогла и опустилась на коврик возле кровати, замерла. Всё ее тело было наполнено тупой пустотой, лицо застыло, мысли и чувства исчезли…
Света трясла Таню за плечо и что-то говорила, заглядывая ей в глаза, наконец, как сквозь вату, Таня расслышала свое имя и вопрос Светы:
— Таня, Танюшечка, тебе плохо? Врача позвать? —
Таня своей рукой остановила Светину руку и, сжав ее, внятно сказала
— Света, бабушка умерла. Понимаешь? Бабушка умерла. —
И вдруг, как-то по-детски пискнув, заплакала почти бесшумно, только изредка всхлипывая…

Поздно ночью, когда дом наполнился жуткой тишиной, Таня пошла в комнату бабушки. Еле дыша от ужаса, она приоткрыла дверь. В комнате горели свечи. Огонь их был торжественен и печален. В центре комнаты стоял стол, на котором лежало тело бабушки. Руки были сложены на груди, а между ними была горящая свеча. Пламя давало на лицо блики и тени, и Тане показалось, что лицо бабушки двигается. От ужаса она зажала рот рукой и застыла, вглядываясь в это невероятное, ужасающее зрелище.
Убедившись, что это только игра света, Таня тихо подошла к столу и вдруг увидела в углу, в бабушкином кресле — Петра Алексеевича. Он опирался на свою трость руками, а подбородком на руки, глаза его были прикрыты и своей неподвижностью он напоминал статую. Он не видел Тани, или не показал виду, что видит, ни один мускул на его лице не пошевелился. Он был страшно неподвижен и напугал Таню еще больше, чем тело на столе. Она отвела глаза от Петра Алексеевича и прямо взглянула в лицо бабушке. Голова, с задранным подбородком, с тщательно уложенными волосами, покоилась на совсем низенькой подушечке. Лицо той, которую так любила Таня, изменилось: оно, как-будто, разгладилось от лишнего, стало гладким и молодым. Таня увидела женщину, похожую на ту, которая была на фотографиях — красивую и величественную. Таня наклонилась ближе к лицу бабушки, чтобы разглядеть ее лучше и почувствовала запах непередаваемого содержания. Тошнота и отвращение отбросили Таню от стола. Она опять зажала рот и теперь уже и нос руками, и вытаращенными глазами смотрела на стол. Потом стала судорожно хватать ртом воздух, зажимая нос рукой.
— Нет, этого не может быть, я не буду никогда так лежать и пахнуть, нет, этого не может быть со мной... никогда! —
— Я не хочу, я не буду умирать! Но бабушка умерла! Неужели и я умру? Не хочу, так не может быть и не должно!

Таня вылетела в гостиную, слезы, наконец, прорвались и она бросилась к дивану, уткнулась в подушку и рыдала, жалея себя и бабушку…
Отчаяние постепенно покинуло ее и сменилось безразличием, а потом сном…

Всё утро Таня просидела в своей комнате с сестрами, такими же перепуганными, как она. Ганя, добрая Ганя, с заплаканными глазами, заходила изредка, неся на подносе то пирожки, то какао, и гладила и целовала девочек, повторяя:
— Одмучалась Елизаветушка, тэпэр з Господом Богом
наслаждаться будэ —
Крестилась, утирала слезы и уходила хлопотать на кухне.
Сквозь закрытые дери девочки слышали как кто-то красивым низким голосом пел не то псалмы, не то молитвы. Потом дверь открылась и папа, бледный и испуганный, сказал:
— Пора, девочки. Сейчас выносить бабушку будут… — он как-то поежился и
лицо его искривилось…
Внизу играл оркестр. Так страшно заунывно и фальшиво. И так тоскливо и страшно было это медленное движение четырех мужчин, несущих гроб. Таня вцепилась в Ганину юбку с одной стороны, а Шурочка с другой, и так и не отпускали ни на минуту. Света шла рядом с мамой и папой. Когда на кладбище Таня увидела яму со свежей землей по бокам, душа ее в ужасе сжалась. Ганя прижимала обе детские головы к широкой своей юбке и старалась не дать им смотреть на происходящее. Вокруг все рыдали и кто-то говорил, потом еще кто-то, и вдруг Таня услышала голос Петра Алексеевича. То, как он говорил, вывело Таню из столбняка и она начала прислушиваться…

… «Только одна надежда, только вера в небеса обетованные, может оправдать смерть твою. Но если бы, не дай Бог, этой надежды у нас не было… если бы не было веры в бессмертие и любовь Божью… как перенести это… эту жизнь, ее страдания и бессмыслицу..... и смерть..... любимого моего ангела… Господи! Помяни Елизавету, рабу твою, в Царствии Твоем! До встречи, любимая моя, до скорой встречи… Ангел мой, ты видишь меня?…» —

Он пошатнулся, его поддержали чьи-то руки…

Таня плакала, но плакала уже по-другому. Ее уже не страшила смерть. Ее мучала светлая печаль и жалость ко всему на свете. И хотелось всех расцеловать, и пожалеть, и голос внутри ее ликовал — «Я не умру!»

   *      *      *
_____________________________________





Нет, дитя, ты не умрешь!
Избранникам Божиим, — «счастливцам праздным, пренебрегающим презренной пользой», — спосылаются великие откровения последних таинств.
Пушкин не сам придумал, о...... не сам!
Он лишь оставил нам осенившее его обетование:
«Нет, весь я не умру! Душа в заветной лире
  Мой прах переживет и тления бежит…»

Надо только найти «заветную лиру».
Найти и заставить звучать!
Ты не умрешь, дитя! Хотя и не знаешь еще — как именно.
Тебе, как и всем нам, как каждому, еще долго идти через тернии эгоизма.
Идти до Любви.
Ею бежим мы тлена!
В ней – в Любви – рождаемся  мы для вечности, ибо только ею – Любовью –  совершаем то, частицу чего вложил в нас Он, когда «лепил» первого человека, когда «вдыхал» в него бессмертное Свое Духновение, Дыхание Творца — в Его творение. То было Дыхание Любви, ибо Он есть Любовь и творил из Любви.
С тех предвечных пор все мы думаем только о Любви, вдыхая наше дыханье в то, что творим.
Даже согрешившие и павшие...даже падшие – мы творим Любовью.
Всегда.
Всё.
И стих, и песню, и любимого.
Всё, творимое нами, есть стих, всё — песня, всё — любимый.
Спи спокойно, маленькая!
Ты еще не нашла свою «заветную лиру», но... спи спокойно!
Ты обязательно найдешь ее!
Ведь ты так не хочешь умирать…

     ___________________________________





7 мая 1999, Верона


«Здравствуй вновь…уж и не знаю, как называть тебя.

Как?

Всё, что обещается  нам великого и настоящего в жизни, всё это мучительно и грозно нависает над нами предчувствием несбыточности. Быть может, мы слишком мало верим, не смеем довериться окончательно обетованиям вечной жизни. Страх неизвестного будущего есть в нас страх конца, слабодушное недоверие Богу, который дает столь много, что этого не уместить в жизненных пределах. А пределы иные… о них лишь смутно гадает наше слабое сердце. И гадая, казнится ужасом ошибки, тихо скулит, как раненая собака, предваряя ужас смерти страшным подозрением о несбыточности бессмертия.
В этой муке прошла моя юность. Из нее родились тоскливые стихи и прозы.  Жизнь началась из муки. И ныне я чувствую, как мука возвращается ко мне, вновь заползает в меня с каждым твоим письмом. Ибо душа не знает соглашательств. Она требует от несбыточного, чтобы оно сбылось. Чтобы всё сбылось.
На каком этаже жизни встретиться мне с тобой? Где никого б не было, и где ничто б не мешало, не устрашало? Душевное, как и телесное, стремится разорвать пределы, вместить всё. А пределы,как решётки тюрьмы, железом врезаются в душевное и  телесное, оставляя кровавые рваные раны. Либо жизнь презренно меньше самой себя, либо она превращается в нескончаемую изодранность. И это означает, что если на тебе нет следов крови, значит ты не живешь!

Ну вот....а теперь – здравствуй, моя милая воительница!
Твоими письмами можно растопить Северный полюс, так что наводнение случилось бы немалое.
«Читаю с тайною тоскою,
И начитаться не могу!»

Через твои письма вся жизнь вдруг обращается ко мне c давно уже не жданным сочувствием и нежностью. По улицам идешь, — молчаливое равнодушие. В кафе сидишь, — словно и нет тебя совсем.
Словно и нет меня совсем на свете этом.
Теорема о неспособности любить давно уже доказана и превратилась в аксиому. А письмо твое вдруг явится из тишины… из факсовой анонимности, и всё оживет, словно мир меня видит и знает.
Не допустят, говоришь, к «кормушке избранных»?
А и шут с ними!
Это ты — избранная! Это мы — избранные! Всякий, кто избирает меня любовью, делается, избранником, и я знаю это. И я также знаю, что избранников не может быть много, ибо на то они и избранники, чтоб редко и слабо светить среди ночной метели мира. Бесприют жизни озаряется редким избранничеством. Творчеством и любовью.
Мне странно, что ты говоришь: «и … это уже не детские реакции, а желание жгучее и влажное…И все это ты открыл мне». Что ж, ты не ведала разве в жизни страстных женских желаний? Но в речи твоей я чувствую женский опыт … опыт страстей. Наверно, я чего-то недопонимаю в женской душе! Но пусть … пусть будет так! Пусть «я открыл тебе»! А раз уж ты такая опытная по части Вагнера, то посылаю тебе текст второго акта «Тристана». Не скажешь же ты мне, что ты  и с текстом уже слушала и знаешь это трагическое откровение об эросе земном! Вагнер сам писал тексты к своей нескончаемой музыке, и только так, только прослушав это в целости, только вняв экстатическим и отчаянным словам его, можно в полной мере постигнуть страшную глубину, в которую он заглянул. Это глубина неискупленной земли … это ночь забвения, из которой любовь не желает, не может выйти, ибо день земной есть смерть любви.
Не знаю, что за исполнение у тебя. Я, перепробовав многих «Тристанов», вернулся к версии Вильгельма Фуртвенглера, с которой давно когда-то начал свои странствия в «Тристиане и Изольде». Прослушай этот второй акт, следя текст… расслышь эти несчастные признания. Постарайся побороть языковые трудности и ты будешь вознаграждена! Ты узнаешь себя и свои терзания, тебе откликнутся твои собственные слова: «Мне не хочется жизни. Я хочу Жизни!», «…мне тяжела мысль о частичках и урывках. Я хочу всё, —либо ничего».
Да, вопрос о полноте существования – это страшный вопрос. Это и есть та мука, которая змеей заползает в меня при прочтении каждого твоего письма. Это не Чайковский … это именно Вагнер – вынимание внутренностей, смертное воление земное. Мы желаем вагнерической смерти во плоти. Это есть наше неизбежное покарание за «творческую неуёмность», за необузданность телесных алканий. Так-то вот, Таня! Такие мы с тобой «безгрешные». Только я погрешней тебя буду. Недаром сказал я тебе в прошлом письме: «если любишь, — безгрешна». Твое чувство есть Любовь направленная – избравшая и отдающая. И это — безгрешие.
Я же терзаем мукой алчности ненасытной… страхом упустить нечто волшебное, единственное, неповторимое. «Я жадная, наверно» — говоришь ты. Но, по правде, жаден я. И это не твой, а мой грех, мой соблазн. Соблазн сладости, которой я не могу, не хочу лишиться. Ни для кого не звучат так актуально как для самого меня строки моего стиха:
И кто виновен, что стряслось все это?
О, Господи…о, Господи – не я ль?

Верь мне, я знаю, что говорю, когда говорю: «Я тот, который виноват!» Это не рисовка… не кокетство! Это дьявольщина…отрава... фантазм по-ядающий. Об этом сказано у Пушкина:
«Ты негу жизни узнаешь,
Ты пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты,
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий…»
Это не о тебе, Таня! Это обо мне! Ибо ты зовёшь блаженство светлое, блаженство жизни в осуществленности единственной любви. А что зову я? Блаженство отравленного напитка,  утоление жажды, которая не знает утоления?!
Но грешник не знает себя в грехе. Он не знает греха. Он растворяется в вагнеровских миазмах и заклинает лишь одного жестокого «бога», «бога» языческой полноты, заклинает жизнь…взывает к её глухоте: «пусть же хоть раз найдется безоглядная жертвенность на мою неутолимую жажду обладания!» Грешник...грешник! Ведь мне это уже дано! Но я продолжаю желать! И только один-единственный лучик прощения ещё светит мне. Помнишь, в прошлом письме я писал тебе, что дьявол хочет только плотского. Так вот я хочу не только плотского. Я хочу войти в раскрывшую мне объятия безоглядную жертвенность  всей потенцией моих духовных и душевных чувствил. И я хочу, чтобы, исполняя неизбежную пластику ласк,  она, – эта безоглядность и жертвенность, – всем существом...всем трепетом и восторгом познала, сколь многое входит в неё сверх жалкой и бессильной плоти, сколь невместимо то, что я желаю в неё вместить, что я способен ей дать.
Подумалось сейчас, – может  быть, и правда я не женщины хочу, а внемлющей аудитории?
Вдруг наткнулся глазами на твою фразу: «Но пусть будет, как ты хочешь…». Вот мы с тобой и обменялись взаимным «пусть–будет–как–ты–хочешь». Я написал это две страницы тому назад, а ты —  в последнем письме. Но за этим взаимным «пусть будет так, как хочешь ты…» скрывается глубокое самонедоверие. Твоё и моё! Ты не веришь, что можешь еще быть ребенком, и в этом есть нота самоосуждения. По-видимому, ты чувствуешь себя очень зрелой, слишком уже замаранной знанием жизни, слишком кажешься себе недостойной и грешной, чтобы называться ребенком.
Я же, беспристрастно оценивая свой мужской опыт, не могу поверить, что способен «открыть всё это» зрелой женщине.
Да, строго мы судим себя! Но нам дано и защитить друг друга от этих жестоких самоосуждений.
Воистину, для любви сотворен человек! В сердечном доверии своему другому он спасается от гибели самоосуждения. И самый высший, абсолютный наш Другой —Бог. Веруя в Него и доверяя Ему, мы спасаемся от окончательных самоприговоров.
«Вижу добро, а творю зло! Кто спасёт меня», — сказал Апостол.
И ответил Господь: «Довольно тебе прощенья Моего!»

Права ты, что человек должен научиться понимать себя виноватым, но есть более высокая и побеждающая правда, которая дается только сознательной вере: ВСЯКАЯ ВИНА ПОДЛЕЖИТ РАСКАЯНИЮ И ПРОЩЕНИЮ В БОГЕ! ОСОЗНАВАТЬ НЕСОВЕРШЕНСТВО СВОЕ, КАЯТЬСЯ,  НО ПРИ ЭТОМ ВЕРИТЬ В ВОЗМОЖНОСТЬ ПРОЩЕНИЯ, НЕ ОТРЕЗАТЬ СЕБЯ ОТ ПУТИ К ГОСПОДУ БЕСПОВОРОТНЫМ САМООСУЖДЕНИЕМ, ИБО ДЛЯ БОГА НЕТ НЕВОЗМОЖНОГО И ВСЯКОМУ ВОЗДАСТСЯ ПО ВЕРЕ ЕГО!
Ты должна обязательно постигнуть это. В Боге спасение совершенное! Нет такой вины человеческой, которая не могла бы быть прощена Прощением Всевышним. В Боге нет невозможности Спасения, нет предреченной гибели, нет неминуемого ада. Гибель и ад есть незнание Бога. Вот почему Евангелист Иоанн говорит: «Кто знает Сына Божия, тот имеет жизнь. Кто не знает Сына Божия, тот не имеет жизни». Понять, что ХРИСТОС ВОСКРЕС, — это значит понять, что все мы спасены в Нем, что Его Святое Воскресение есть и наша победа над смертью и тленом, над ужасом безвозвратного исчезновения. Так ли ты поняла, что значит — «Христос воскрес»?

Не говори мне, пожалуйста, и в самую искреннюю похвалу, слова «браво». Не надо, прошу тебя! В этом слове нерусском есть всегда что-то от цирка, от поощрения удавшемуся трюку. Я не мог слышать этого «браво!» на концертах Рихтера. Меня начинало корчить. Пусть же в наш интимный разговор не залетают эти петарды и хлопушки с беснующейся площади. Пусть беснуется она без нас! Знаю, что ничего подобного у тебя не было и в мыслях, но поверь моему слуху и не сердись. Уж тебе-то не занимать слов живых, искренних и интимных! Пишешь ты на удивление хорошо и вольно. Читать твои письма — радость!

 Хотеть «всего» не есть дьявольский соблазн, а есть простое и понятное веление души. Вот не желать ничего, если не можешь иметь всё, —в этом действительно есть грех. Грех гордыни, претензия на незаслуженный рай. Но в общении с тобой я не ощущаю этого упрямого «всё или ничего». Сердце твоё умудрено любовью, и ты идешь навстречу тому, что дарит судьба, что дает Бог. Разве написала б ты мне твое первое письмо, если б безоговорочно требовала всё — или ничего?

Да, женщина в любви — воин. Вообще, человек в любви воин. Можно даже так сказать: человек воин всегда, когда он — Человек, а в Любви только и осуществляет себя подлинная человечность.
Творчество ведь тоже — любовь! Подлинный творец всегда больше любит Дух, чем комплексует о собственной слабости. Тот, который любит больше себя, тот отступает перед муками и радостями творчества. Любовь есть творчество. Творчество есть воинство. Любовь есть Жертва. И творчество есть Жертва! Не надеяться получить всё и продолжать питать Любовь, — это и есть  безоглядная  жертвенность. Те, кому не по силам такая жертвенность, вообще не в силах познать Любовь. Мне кажется….нет, я верю, что тебе это по силам! А то, что ты всеми фибрами души жаждешь большего… так ведь и я тоже! Каждый из нас, сообразно со своим положением, желает раскрыться в большем, совершиться в существовании более полном и слиянном. Всякий творец жаждет совершенно воплотиться в духе своего творчества. Титаническая творческая энергия Микельанджело довела его в молодости до безумного замысла высечь гигантского Ахилла из приглянувшейся ему скалы. Вот это «творческая неуемность»! В творческих экстазах, которые мир нормальных людей называет безумием, человек «ненормальный», то есть не раб, а духовно свободный, познает на себе Дух Божий. В высших своих напряжениях творчество и любовь касаются пределов человеческих сил,  пределов самого мира. Чувствуя исчерпанность и близость смерти, любовь и творчество ужасаются этой несообразности своих духовых сил и физических возможностей. Так возникает первое дуновение трагического. Но подлинная трагедия совершается только тогда, когда, презрев свою граничность, человек идет на зов творческих экстазов, когда он вступает в борьбу с разумно-возможным за безумное, за невозможное. Тогда он становится воином, тогда возникает трагический герой….да, собственно, просто герой, потому что герой  есть всегда событие трагическое. Вот и ты, Таня, готова вступить в борьбу с пределами разумно-возвожного за безумное, за невозможное. И потому ты начинаешь ощущать в себе воинство. Всякий обязан Богу творчеством, поэтому можно сказать, что всякий человек должен быть духовным воином. А что большинство позорно бежит творческого воинства…ну вот так они все и живут, то есть – «хорошо живут». Только глядеть противно! Дон Кихот есть душа божия, а в миру он — идиот. Идиотом называл Ницше и Иисуса Христа, хотя тяготился раскаянием.
Ты благодаришь меня за то, что теперь больше не стыдишься себя. А что, стыдилась разве? Неужели в глубине души, в сокровенности сердца стыдилась своего чувства? Но как бы ни было...теперь ты знаешь.
ТЕПЕРЬ ТЫ ЗНАЕШЬ!

И не обещай ничего, милая!  Не надо. Просто возьми и позвони. Конечно…конечно же, всё понимаю! Я тот, который виноват и тот, который понимает. Судьба такая.

А вот, видишь, не узнала ты моего стиха….Ай-ай-ай!!! Первый том, страница 49, название стиха «ПЕСЕНКА». Вообще-то он назывался первоначально «ПЕСЕНКА БЕЛОГВАРДЕЙЦА», но потом я, по дружескому совету «знатока» изменил название. Было время, когда от робости и неуверенности в себе, а заодно и от тупой самонадеянности «ближних», одержимых манией давать советы, я совершал ошибки. Но это время давно уж позади, слава Богу!
Хорошо, что ты можешь перечитывать мои письма. Я стараюсь делать их такими, чтоб ты могла в них «ходить» и что-то, вдруг, находить еще новое и, может быть, даже занятное.

О, я знаю, как хочешь ты Жизни. Знаю. Да и как не хотеть ее, раз познав!!! Вот только тебе бы не надо себя обманывать.
Совершенных форм жизни нету здесь, в этом  искалеченном мире, — это раз!
Ты не веришь, что жизнь со мной возможна только через письма, — это два!
Я тоже не верю, – это  три!
Да и не самообман это даже! Это, Таня, самообуздание! Но совершенная истина этой несовершенной жизни в том, что человек всегда хочет большего. Человек взыскует полноты. И потому чувствует себя воином. Когда он отрекается от жажды полноты, то  чувствует себя трусом. И презирает себя за это, и ненавидит жизнь за это же!
Не слабей…не слабей! Жизнь дается усилием. Она дается сильным. Слабые обречены кусать губы! Знай, что я целую твое смятение, и пусть это поддержит тебя в сражении с давящей тяжестью разумно-возможного. Целую... если даже мои поцелуи — от невозможного!
Не окажись обыкновенной! О…не окажись!!!

Случай с твоим папой действительно любопытен, хотя еврейские мужчины такого типа как мой и твой отец — не редкость. Достаточно умные и бойко соображающие, крепкие в простой, слегка деревянной логике, восприимчивые и даже культурные, то есть, как будто бы, вполне развитые, но тяжело приземленные, часто скрыто циничные, закупоренные в трезвости. Это люди наиболее далёкие от веры и самой  возможности верить. Таков, по крайней мере, мой отец. Твой, может быть, мягче и тоньше… не знаю. Расскажи мне больше о нём. Мой отец отличается от других мужчин этого типа большой стихийной силой индивидуальности, высокой умственной развитостью, достаточно серьезной философской подготовкой, широким культурным кругозором. Я бы даже сказал, необычно широким. Вот почему он смог мне так здорово помочь в создании этой книги. Он сумел отлить свои несложные и малодушные мысли, столь широко присущие огромному числу современных «интеллигентных» людей, в четкую и ясную форму. Он разборчиво и внятно проговорил всю подноготную бездуховности. Ему не надо было перевоплощаться. Это его «правда», его суть... к сожалению! Обрати внимание, что твой папа говорит обо мне, — «Если бы хоть немножко верил, то обожал бы его, считал бы своим духовным учителем!» А знаешь, что это означает? Это означает, что душа его слышит себя в моих словах, что непроизвольно, т. ск. до-произвольно, он ощущает в них истину и жизнь. Но произвольность человеческая глупа, по произволу своему делается человек упрямо тёмен. Она демонична – эта вечная боязнь оказаться в положении «наивного дурачка-верующего» перед лицом «неотразимых» доводов материи и здравого смысла, перед никчёмным, но тысячеголосым людским судом... – этот страх оказаться не как все, даже если все, — стадо баранов. Дьявол искушает наше мелкое самолюбие, грозит ему дубиной общественного мнения, пригибает к полу давилом утвердившейся пошлости. Помнишь, что думал Онегин о Зарецком, когда соглашался на дуэль с юношей, которого любил и которого убил в угоду мнению света:
«Конечно: быть должно презренье
Ценой его забавных слов:
Но шёпот, хохотня глупцов…
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!»
Душа человеческая знает больше, чем человек позволяет ей знать. Эту фразу я где-то, когда-то написал. Уж и не припомню где! Не важно. Важно то, что человек испытывает страшный дефицит свободы духа. А отважиться на веру, — это великое изъявление духовной свободы. Ничего не нужно для того, чтобы принять давящую силу факта, чтобы склониться перед низменной логикой разумно-возможного. То, что знаешь, то не требует сил души. Ты это уже знаешь. Но верить….верить можно только душевной силой, только свободой духа! Бердяева называют апостолом свободы. Сам он говорил о себе: «Я утверждал свободу в век, который не любит и даже ненавидит свободу, который боится ее!» Людям такого типа, как твой и мой папа, гораздо уютней в слизи «осознанной необходимости», чем в огне свободы. Оно и понятно! Действительно, слизь безопасней , чем огонь.
Рабство благополучней, чем свобода. В рабстве нету риска.
Не надо, милая моя, спорить с папой до хрипоты, (хотя как это хорошо, что ты можешь так спорить!!!). Оставь мне твой голос … истрать его лучше на телефонный полушёпот….на простое «Здравствуй, это я…………………»
Впрочем, нет … спорь, конечно – спорь! Ведь когда ты споришь, ты думаешь, ты ищешь и находишь ответы своим собственным вопросам, своим собственным сомнениям.

Последние строчки твоего письма действительно страшноватые.
А если?
А вдруг – война?
Жутко от всего этого. Хотя вряд ли русские вступят в войну! Дорого и одиноко им теперь воевать!
Но думаю, тем не менее, что за ситуацией следует наблюдать пристально, чтобы во-время «выпорхнуть из-под топора». Мне кажется, что это лето лучше провести вне России. При современных темпах ведения войны к осени что-то должно проясниться.

Да …«страшно видеть глубину колодца».
 Я чувствую это так же остро, как и ты. Постарайся не дать судьбе  «сладкого шанса» надругаться над сокровенным. А верить в Вечную Весну обязательно надо. Иначе это не жизнь.
Помнишь, в финале «Сталкера» Тарковский вкладывает в уста искалеченной девочки Тютчевские строки:
                «Люблю глаза твои, мой друг,
С игрой их пламенно-чудесной,
Когда их приподнявши вдруг,
Ты словно молнией небесной
Обводишь сразу целый круг.

Но есть сильней очарованье, —
Глаза, потупленные ниц
В минуту страстного лобзанья,
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый, тусклый огнь желанья»
Вот это и есть — верить в Вечную Весну, верить в то, что для Бога нет невозможного, что уродства и убожество падшего мира преходящи, что всякому дано обещание Вечной Весны.

ОБЕЩАНИЕ ДАНО КАЖДОМУ, НО РАССЛЫШАТЬ ЕГО МОЖНО ТОЛЬКО В БОГЕ.
А БОГ – ЛЮБОВЬ !

Страшно поразила меня и заставила плакать речь Петра Алексеевича над могилой бабушки, и эта почти Тютчевская строчка, которая вырывалась у него…уж не знаю, сознательно или бессознательно.  Этот стих Тютчева, начинающийся словами: «Вот иду я вдоль большой дороги», — одно из самых невозможных, может быть самое невозможное, самое невыносимое и сокровенное, что есть в русской поэзии. Без дрожи и трепета сердечного не могу вспоминать эти двенадцать строк. На последнюю строчку: «Ангел мой, ты видишь ли меня?» я ответил восьмистишием. Если захочешь, я тебе его прочитаю в следующем письме. А теперь не могу. Больно.

«...но если бы, не дай Бог, этой надежды у нас не было…»
 ЭТА НАДЕЖДА У НАС ЕСТЬ!

Будь жива, будь близка и храни Надежду!
Я ее храню!
Не знаю, удастся ли мне зацеловать твое смятение, но целую его и целую твои «жгучие и влажные желания», которые ты не хочешь чувствовать как детские…..

Твой Б.»

________________________________



Я перечитал письмо. Мне сделалось тоскливо.

«…храни Надежду! Я ее храню!»

Да в самом ли деле?
Я сделался просто каким-то потешным теоретиком любви.
 В который раз проговорил я вновь — «Не окажись обыкновенной! О….не окажись!!!»
«Вотще! Нет ни пищи тебе, ни отрады.
Теснят тебя грозно немые громады»
И ведь я же знаю, что г-н Парамонов уже официально объявил «конец стиля». Ведь знаю же!
Так что ж я ропщу?
И какое, вообще, право я имею роптать?
Я, которому уже повстречалась необычайность среди пустыни обыдененного!
Я, который ежедневно питается плодами высочайшего духовно-душевного стиля, в то время как по данным г-на Парамонова стиль кончился!
Мне ли еще теоретизировать о «безоглядной жертвенности», когда она объемлет меня.... защищает меня от мира, почти несёт на руках?

Нам всего мало.
Нам всегда мало.
Кому—нам?
Мне.

Это был первый приступ настоящего раскаяния.
Оставить, оставить…. не трогать болезненное и беззащитное, не брать то, за что не сможешь отвечать.
Таня вся в любви и страхе, во влаге желаний и иссушающем жару отчаяния.
Опомнись, отступи….посади на цепь зверя!
Вспомни, кем полны твои воображения, вспомни!
И вспоминать нечего….
В глубокой и тайной пещере сердца, где затаился смертельно раненый зверь страсти, я чувствовал лебединую шею, подрагивающие крылья, нестерпимо прекрасные глаза и эту изломленность в адской колыбели кресла, от которого.........в которое я так и не посмел больше сесть...не посмел...не смел, потому что знал — в ноздри опять ударит аромат ее волос, рука опять затечет от тяжести ее закинутой головы, а другая, свободная, вновь стиснет страшно выступившую грудь.
Будь оно всё проклято! Эта отравленная земная любовь, которой так жаждет Татьяна, которой она так заслуживает, но которую я уже отдал той, другой….простухе и провинциалке, носительнице шеи, которую невозможно выпить до конца, грудей, в округлом и упругом присутствии которых становишься безвольным исполнителем предписания — «А теперь ты будешь смотреть сюда!», глаз, в которых хочется забыться навсегда.

Жало в плоть.
Кто там сокрушался на этот счет?
Апостол Павел?…
Сёрен Кьеркегор?…

Не торжествуй, о дева!...
Ликуй, ибо я тебя любил, но не торжествуй!
Твои груди, твоя шея и глаза твои, нестерпимо прекрасные, были тебе даны ради меня, ради этого чувства, которое я не могу и не хочу раздавить в себе. (Какое уж там, к черту, «не хочу», когда «не могу»!)
Ими…ими, — грудями и шеей … глазами ясными и плачущими, — ими могла и должна была ты приковать меня к себе, но не для рабства слюнявого, а для пути общего. Для того пути, которым один я мог провести тебя.
Довольно было б тебе:
                ……сейчас со мной
здесь стоять на мосту высоком,
и как вишня в июльский зной
мне на губы пролиться соком ….
Я ведь и с самого начала знал, что «не песня ты». Но тебе и не надо было… Потому что я сам — песня!
Я сам…….
(Господи, какая чепуха! Что ты мелешь, олух? Всё ведь это уже было…..было в твоем первом браке, от которого одни руины дымятся).
Не-е-е-т…..Татьяна, только Татьяна!
Я больше не совершу этой глупости!
Не доверюсь вздорной идее, что непоющую лебедь можно сотворить как песню.
Ложь это всё и провокация!
Засада!

Хватит с меня засад, хватит «обугленных кустов сирени…на пути»!

__________________________________




28 мая 1999


«Благородный рыцарь, любовь моя, здравствуй!

Ты понимаешь меня так, будто это ты в меня влюблён! Откуда ты всё это знаешь, мой милый? Кто дал тебе право знать такие затаённости? Люблю твои письма и люблю тебя… Ты мой спасатель. Помнишь, был такой фильм... у Соловьева, кажется? И всё ты понимаешь во мне, и музыку прислал так подобранную, как будто я ее сама выбирала. Меня это вводит в сомнения. Не узнал ли ты, кто я? Хотя это уже ничего не изменит. Опять эта анонимность встала преградой, но прости мне страхи мои — они имеют под собой серьезные основания. Мне необходимо быть с тобой, я не могу сейчас рисковать. Я должна пройти с тобой хоть какой-то значительный кусок пути. Вдруг это оборвется? Вдруг встреча станет разочарованием и оборвется единственное, что связывает меня с тобой? О, милый и любимый, как тяжело иногда читать твои письма, как хочется прижать к груди твою большую голову и утешить твою мятущуюся в нерастраченности душу…. и я требую невозможного и зову «темное баженство» твоих ласковых рук и мягких губ, и отдаюсь этому вожделению с восторгом, мой искуситель роковой.

Нет... это я твой искуситель! Это я вожу тебя по сумрачным лабиринтам влажных вагнеровских звучаний, это я требую несбыточного, да ещё и не хочу рисковать, и одновременно заклинаю, чтобы пришло это мгновение невероятной близости и опьянения, и отдания, и истекания…
Боже мой... что я пишу?
Под эту музыку можно изойти любовным соком…...о тебе и... с тобой, моя любовь!
Проглотить всё, что ты можешь дать…

Нет, милый, я не считаю себя недостойной называться ребёнком, просто я не ребенок, я женщина и знаю это. То, что открывается мне сейчас, не означает, что я понятия не имею о такого рода чувствах. Просто с тобой всё глобально вырастает и приобретает головокружительную высоту и желанность. Да, не только через тебя можно открыть женственность как возвышенное и вдохновляющее. Но от тебя я получила еще одно — Богооткровение! И мне очень надо научиться верить. Спасибо тебе за проповедь и надежду. Мне необходимо было знать, что «Христос воскрес!»
«Браво» обещаю больше не говорить, ты как всегда прав, прости!
И любовь есть творчество. Я это уже почувствовала.
Я не стыдилась бы своей любви, когда бы она была открытой, — но в нынешнем состоянии есть что-то унизительное. Согласись. Собственно, самой любви и не стыжусь, (этого не могло бы быть) но вся ситуация, сложившаяся таким лживым способом, не может не вызывать стыдливого чувства.
И, конечно, ты прав насчет самообуздания.
А обыкновенность мне «не по карману». Поздно говорить об этом. Ты вошел в мой мир и сделал меня и всю мою жизнь необыкновенной…

Сходство наших отцов примечательно!
Мой папа действительно похож на твоего отца, только он совсем не циничен и не так широко образован. Он мягкий, добрый и ироничный (но в меру). Я ему прочла ту часть твоего письма, в которой ты говоришь о нем и о его реакции на твою книгу. Это его так потрясло, что он даже прослезился. Это не значит, что он тут же изменил свое мнение, но он явно задумался, и я жду от него сюрпризов. Вот, опять благодаря тебе! Теперь, надеюсь, он не будет спорить со мной, а я не буду терять голос, (я пробовала тебе звонить, но ответил женский голос —«Pronto!») и буду хранить его для тебя (если удача улыбнется).
Слава Богу, русские постепенно затихают. Меня так тронуло твое — «А если...»
Как проводить лето, пока не ясно. Много разных сложностей и осложнений.
Я надеюсь выпорхнуть из-под топора, хотя у меня есть опасения (но не в отношении войны).
«Обещание дано каждому!»
О,Боже мой, только бы это оказалось правдой! Теперь, как никогда, ясно понимаю, что без этого обещания жизнь ничего не стоит. А обещание такое, что невероятным кажется — слишком хорошо. Так быть не может!

А ведь ты прав! Петр Алексеевич действительно сказал — «Ангел мой, ты видишь ли меня?» Я нашла это стихотворение (как-то о нем забыла). А теперь вот, — ком в горле.
И бабушка любила Тютчева.  …Любила? Нет ...любит!
Я буду хранить «вечную весну» и ждать твоего письма со стихотворением и словами, которые разрывают тьму ...
… «Хоть плачь, — всего одна страница
       расчерчена на синеве»…
Я много читаю сейчас. В основном тебя, мой вдохновенный рыцарь. Нашла такой стих, что аж дух перехватило:

«Дождись стремительности птицы…
  Промчись над памятью, любя…
 То не судьба, где смирно спится,
                Где сам ты медленней себя».

Это для меня, обо мне!
Книгу «На бога надейся» уже дочитываю — для меня вещь совершенно специальная. Как-будто кто-то угадал и дал мне ее в нужный момент, когда в душе неверия больше, чем веры, когда так хочется поверить, но не выходит, когда сердце полно щемящего ожидания и требует только подсказки. Пришел ты — и всё изменилось «в утреннем холоде странной свободы».Я начала различать миры духовные и ощущаю веру, как надежду, как бесценное упование. Это еще не значит, что я верю, но…уже есть «предощущенье и трепет нелетавших крыл»…
Благослови тебя Бог, человек! Ты помогаешь выжить.
Мир вокруг меня не способствует выживанию, хотя и здесь есть жизнь культурная и духовная. Только редко и слабо. Тяжело тебе, мой драгоценный, в одиночестве и безвестности, но помни, что так должно быть у пророчащих.
Мир боится тебя. Только по глубокому недоразумению ты присутствуешь в книжных магазинах. Теоретически тебя вообще не должны были бы печатать  — без тебя спокойнее. Вон как ты накинулся на кармическе законы, а ведь у нас каждый второй — кармист! Это, наверное, от хамства в России так популярны все эти «кармы и переселения». Хотя и в Германии ведь то же самое.
Лично меня ты убедил до основания. В карму ни ногой, ни судьбой! Боже упаси! Тебя потерять?! Никогда!
Люблю тебя и обнимаю твою полосатость.

Твоя Таня.

Р.S. Возможно, я уеду на несколько недель из Москвы, либо в Крым, либо на Кавказ. Если задержусь с ответом, милый, не пугайся. Это не от недостатка любви и интереса — я ведь живу тобой. Каждый день и каждый час моей несчастной-счастливой жизни принадлежит тебе.



                *      *      *
Петр Алексеевич умер спустя несколько месяцев. Как утверждал врач, он мог еще «жить и жить». Девочки нежно утешали своего «общего возлюбленного» Алешу. Он был бледен, глаза его покраснели и от этого казались совсем прозрачными. Эти две смерти замедлили ход времени и внесли в дом оттенок тоскливой грусти. Говорить и веселиться не хотелось никому, кроме маленькой Шуры, которая обходила всех со своими заигрываниями и требованиями то пряток, то скакалок, то игры в дочки-матери.
Таня часами просиживала в бывшей бабушкиной комнате и тоскливо-внимательно изучала все предметы. Вглядывалась во все мелочи, напоминающие ей о бабушке, даже моментами забывала, что той  уже нет. Но наступала весна, весело стучала капель и солнце всё чаще появлялось в городе, внося в душу надежду и радость. В середине мая у Алеши будет день рождения и вот там уже непременно произойдет объяснение… всё будет замечательно прекрасно, совсем не так, как тогда на концерте…
Тогда после Алешиного выступления, Таня, ожидавшая его за темной кулисой, бросилась ему навстречу, чтобы сказать о своей любви…но с другой стороны подошла Светка с жалкой какой-то улыбкой и начала хвалить его игру сладким голосом. Таня так разозлилась, что у нее отняли такую замечательную возможность, что прошла мимо них с гордо поднятой головой, сделав вид, что она их не видит…
Но теперь, когда весна, когда так много солнца и будет целый праздник по случаю дня рождения… Таня была уверена в своей затее, тем более, что у нее теперь тоже есть лифчик, правда нулевка, но всё-таки уже не плоская мальчишеская грудь, а намек на женщину. Готовилась она тщательно. Долго выбирала, что подарить и, наконец, выбрала в подарок, (с помощью папы) нарядный широкий галстук и к нему из такой же ткани платочек для пиджачного кармана. Потом долго выбирала поздравительную открытку и еще дольше сочиняла поздравление. И тут ей пришла замечательная мысль — зашифровать «я тебя люблю»  пляшущими человечками, (она часто принимала такие записки в школе от мальчиков). Получилось очень симпатично, как орнамент внизу, и никому не ясно.
Настал торжественный день. Все три сестры пол-дня потратили на приготовление платьев и причесок. Бедная Ганя и мама с утюгами, бигудями и расческами бегали от одной к другой — все три получились совершенно разные и очень хорошенькие. Папа оглядел девочек и восторженно сказал: —Лидочка, а как это у нас получилось так? Три девицы, три сестрицы —  хороши собой, да и не похожи!
Девочки возбужденно отправились к Алеше домой. Алеша жил в старинном доме на Садовом кольце. В трех громадных комнатах шестикомнатной коммунальной квартиры. Как и у девочек, в доме вся мебель была старинная, в дырочках и трещинках. В центре большой залы стоял стол, полный тарелок с закусками. Гости жались по углам и переговаривались. Таня и Шура впервые попали в компанию взрослых и почувствовали себя неловко, засмущались. Но Алеша, заметив их смущение и испуг, начал их развлекать. Позвали к столу. Таня с жадностью вглядывалась в окружающих ее молодых людей, все ей казались очень интересными и очень умными. Говорили о музыке, о консерватории, об актерах и о политике. Таня ничего не понимала и мечтала об одном — чтобы побыстрее убрали стол, погасили свет и включили музыку – «И почему им так интересно говорить обо всей этой ерунде, когда есть любовь…»—
Наконец начали убирать со стола и расставлять стулья вдоль стен, освобождая место для танцев. Свет был погашен и зажжены свечи. В большой зале не было почти ничего видно. Звучала подвижная музыка, почти все ритмично двигались в центре комнаты, отбрасывая извивающиеся тени по стенам.
— А почему не танцует грациозный перепуганный лебеденок? — Таня резко
повернулась на звук голоса. Она и не заметила как рядом с ней оказался молодой человек с высоким лбом и, чуть навыкате, томными глазами. Голос прозвучал вызывающе и вкрадчиво. Таня растерялась. Она таращила глаза, не зная, что ответить, но заговорил опять он:
— Ну вот, испугал еще больше. Хотел пригласить танцевать и немножко ободрить, а получилось, что испугал. Ах, забыл представиться! Меня зовут Игорем — нежно взял Танину руку и поднес к губам. Таня ничего не
отвечала. Почва ушла у нее из-под ног. А Игорь встал и потянул ее за руку со стула, и она пошла за ним в центр комнаты. Музыка звучала уже не ритмичная, а мягкая и сладкая, полная неги. Игорь властно обхватил ее талию и прижал плотно к себе. Он наклонил голову близко к ее уху, и Таня чувствовала его дыхание на своей шее. Игорь, как бы случайно касаясь губами ее уха,  шептал — какая ты ароматная и хрупкая, и такая пугливая! Отчего такую хорошенькую, с длинной шейкой и кудряшками, оставили сидеть одну в темноте?…
Рука его двигалась медленно по ее спине и наконец легла на шею. Он повернул ее голову лицом вверх и поцеловал в приоткрытый рот, и она ответила на эту ласку, потому что была к этому моменту как вода и принимала любую форму.
Она ничего не помнила, а только чутко и страстно ловила движения его рук и тихо выдыхала воздух от охватившей ее неги…
— Не хочу быть навязчивым, но мне хотелось бы с тобой еще увидеться. У тебя телефон наверное есть? О, как сладко ты смущена! Ну, говори, иначе я умру от отчаяния… —
Таня, задыхаясь, назвала телефон и окончательно смутилась. А Игорь прижимал ее к себе и ей казалось, что это не должно кончиться никогда.

…Пока ехали домой, Таня пыталась разобраться, что же с ней произошло. Она пришла на день рождения Алеши, полная любви к нему и хотела признаться ему в этом. А что же случилось? И как это могло случиться, что какой-то, совсем незнакомый… хуже того, она толком не запомнила даже лица этого Игоря! Но воспоминания обжигали ее и она прикрывала глаза от блаженной истомы…

— Ах, открытка! — открытка с признанием Алеше вдруг всплыла в памяти и сердце сделало несколько неровных ударов.

— Что же теперь будет?…»
       *     *     *
______________________________


Временами меня мучили тернии литературного автоматизма. Того самого, который современная «лит.общественность»  давно и трепетно величает профессионализмом. «…ответила на эту ласку, потому что была к этому моменту…», — ну кто так пишет! 
Но Господь не окончательно отвернулся от меня, и я спохватывался, краснея до загривка.
«Что ты… опомнись! Тебе пишет насмерть влюбленная женщина, пишет тайно, пишет быстро, скорее всего не перечитывая и уж наверняка не выправляя. Пишет хорошо и сильно, местами даже ярко. А если ты такой «умный», то возьми и выправь, помоги ей. Только если и вправду умный, — не прикасайся, не выправляй ничего, дай дышать этой неискушенности, в которой столько жизни, столько дрожи и волнения. Вспомни, что ты не только машина редактирования, не только дистрофический эстет!
Вспомни, вспомни… ты был когда-то человеком… давно-давно, когда еще не научился бесконечно перечитывать и подправлять себя!»

Если долго занимаешься литературой, нелегко бывает вспомнить, что существует ещё помимо неё жизнь, в которой ничего-то не подправишь.
Даже и перечесть не успеешь.
Как в сбивчивом любовном послании.
Скорее всего, жизнь наша и есть одно сплошное любовное послание без ответа.

Но в надежде… в надежде на ответ.


Рецензии