Ноев Ковчег

       
        Светляк
       
        Светляк залетел в комнату.
        Сначала бился о стены, негодующе вспыхивая.
        Потом ползал по полу, призывно мерцая зеленым светом.
        Наконец, замер и погас.
        Паук с осуждением смотрел на него из паутины в углу под потолком.
       
       
        Два Сани
       
        Два Сани. Два неисправимых двоечника.
        Саня Попов – будущий бандит, если доживет до бандитского возраста. Голова странной формы, точно сваренное вкрутую яйцо – таким хорошо биться на пасху. Глаза мутно-серые,  туманные, как норвежский ноябрь: в них ни мыслей, ни чувств, ни зрительных образов.
        Саня Акулаев – маленький, плюгавый. Лоб низкий, покатый. Похож на обезьяну, которую вышвырнули из цирка за профнепригодностью и не взяли в зоопарк, потому что не на что тут смотреть ни друзьям животных, ни их врагам. Но в глазах все же теплится какая-то осмысленность, тлеет уголек хитринки – осколок атрофированной хитрости, слишком ленивой, чтобы заботиться о своей корысти.
        Саня Попов дерется лучше всех в классе. Он обожает драки и, только избивая одноклассников и даже некоторых старшеклассников, чувствует радость самореализации. В такие моменты он самозабвенно размахивает кулаками, как ветряная мельница своими крыльями – равномерно, методично, безжалостно. Он не чувствует боли – ни своей, ни, тем более, противников. Кажется, он даже не испытывает к ним ненависти: это чисто физический процесс, наподобие колки дров или рытья канавы (возможно, ему удалось бы получить удовольствие и от этих занятий, но он никогда не пробовал). Точнее, злоба, конечно, кипит в нем, но безличная и абстрактная – нечто вроде космической энергии Танатоса.
        Саня Акулаев изнеженный и слабый. Это тип придворного шута, ерника и юродивого. Но быть шутом у него не хватает выразительности и пластики, ерником – чувства юмора, юродивым – нестандартного взгляда на стандартное. Он увивается за Саней Поповым хвостом: то ли нуждается в протекции (хотя его никто не трогает из гадливости), то ли преклоняясь перед его богатырской силой.
        Иногда у Сани Попова на лице появляется благодушная улыбка. Откуда она там и зачем, – непонятно никому, возможно, даже ему самому. Может, это отражение какого-то скрытого физиологического процесса, типа пищеварения? От этого беспричинного выражения всем вокруг становится немножко жутко, но лестно: улыбается хищник, наверное, он сыт и не представляет в данный момент угрозы.
        У Сани Акулаева обостренное чувство справедливости, и оно перманентно оскорблено. Мнится Сане, что жизнь обращается с ним не по заслугам и грехам, что учителя не видят в нем скрытого таланта, одноклассники не ставят ни в грош. Когда Саня Акулаев чувствует свое достоинство попранным, а это случается почти каждый день, ему нравится смотреть, как Саня Попов лупит одноклассников – до синяков, до крови, до запоздалого вмешательства учителей, которым не сразу удается оттащить обидчика от жертвы.
        Саня Попов и Саня Акулаев – друзья. Настолько, что когда они однажды оказались наедине, Саня Акулаев спустил штаны, и Саня Попов вошел в него так глубоко, как никогда не проникал в плоть даже кулаками. Так говорили в классе, хотя откуда им было знать? Неужели, не обошлось без третьего – соглядатая и летописца? Или Саня Акулаев сам пустил по классу слух, чтобы доказать другим и себе, что судьба способна принимать в нем участие.
        Так или иначе, акт любви немного изменил их характеры. Удар Сани Попова стал чуть мягче, и он порой прерывал драку в самом интересном месте, точно вспоминал о чем-то. А в глазах Сани Акулаева прочно легла тень печали, словно злоупотребления судьбы вдруг предстали ему универсальным законом.
       
       
        Эхо
       
        Она принадлежала к тем, кто на все отвечает тем же.
        Крикни на нее – она завопит в ответ громче.
        Скажи ей: дура! Она ответит: сам такой, от дурака слышу!!!
        Задень ее случайно рукой – она двинет локтем в ответ, целясь в солнечное сплетение.
        Покажи ей палец, она возденет к небу всю руку.
        Поклонись ей, и она, помедлив, склонит голову в ответ.
        Пошли ей воздушный поцелуй, и она после секундной нерешительности, вытянет губы трубочкой и причмокнет.
       
       
        Отходы производства
       
        Скульптор по дереву Пильняк ваял свою Галатею.
        Долго тесал тесаком, резал резцом, долбил долотом, пилил пилой и рубил рубанком.
        Наносил финальные штрихи напильником и шкуркой.
        Покрыл лаком. Натер скульптуре груди и ягодицы бархатной тряпочкой, чтобы сверкали.
        Отошел на несколько шагов, прищурил глаза, склонил голову набок и замер.
        Вздрогнул: получилось черт знает что!
        Не удалась Пильняку Галатея...
        Сел на стул и уставился в пол.
        Там стружки и опилки.
        Тоска!
        Тоска?
        Присмотрелся к стружкам.
        Поворошил опилки.
        Задумался, заинтересовался.
        Встрепенулся, вскочил со стула.
        Что-то в этом определенно есть!
       
       
        Диван
       
        Его аккуратно несли наверх, стараясь не задевать углами за стены. И, наверное, из-за неусыпной бдительности, требовавшей дополнительных усилий, часто останавливались и переводили дыхание. Когда вносили в узкую дверь, долго примеривались, накреняя то так, то эдак, делая шаг вперед и снова отступая, чтобы выверить движения. Потом осторожно сдирали с него обертку, стараясь не повредить. Так он появился на свет из полупрозрачного пластика, как Афродита из морской пены.
        У дивана не было глаз. Его слух угадывал лишь тихие поскрипывания досок, из которых он был сколочен. Зато у него имелось прекрасное осязание.
        Диван чувствовал легчайшие прикосновения и различал нюансы фактуры. Вот его нежно коснулась шелковая юбка. Оседлала туго натянутая джинсовая ткань. А вот томно улеглось батистовое платье (чтобы не помяться?) и, похоже, заснуло, потому что долго не шевелилось. Мужские шерстяные брюки присели на подлокотник; они с трудом умещались на нем и елозили, натирая дивану мозоль. Нейлоновые чулки пощекотали его кожу в порывистом скольжении мимо (они куда-то страшно спешили и задели его, обходя стороной журнальный столик).
        Но понимание диваном окружающей действительности не ограничивалось констатацией таких поверхностных феноменов, как типы ткани и их отделка. Оно простиралось глубоко в сферы психологии человеческих отношений. Ощущая давление тел и регистрируя их перемещения по его поверхности, диван приходил к заключениям относительно характеров и мотивов тех, кто входил с ним в контакт.
        Вот два мужских, судя по весу, тела. Они садятся почти одновременно, и дистанция между ними остается низменной. Тела почти неподвижны и только немного раскачиваются, приводимые в движение сдержанной жестикуляцией. Через некоторое время они синхронно встают. Это двое приятелей вели неспешный разговор о том и сем, не касаясь сокровенных тем.
        А вот снова два мужских тела, но раскачивания гораздо сильнее. И дистанция между ними с течением времени возрастает скачками. И тот, что справа, вдруг вскакивает и уносится прочь. А левый еще некоторое время сидит неподвижно, а потом встает и уходит. Это давнишние разногласия вылились в бурную ссору, после которой они долго не смогут разговаривать друг с другом.
        Сейчас на нем влюбленная парочка. Тела трутся о кожу, а дистанция между ними постепенно сокращается, пока они не сдвигаются вплотную.
        На диван сели двое, довольно близко, но не касаясь. Их внутренние ягодицы давят на диван сильнее, чем внешние. Значит, они склонились друг к другу. Между друзьями происходит конфиденциальная беседа.
        Три легких женских тела. Та, что по центру, раскачивается между правой и левой. Потом те меняются местами. А вскоре центральная перемещается на край. Три подружки, веселясь, судачат и обмениваются сплетнями.
        А вот на диване происходит невесть что. То ли одно тело, то ли два. И все ходит ходуном, прыгает и раскачивается. Диван знает, что это такое, и терпеливо ждет завершения.
        Одно время в дом регулярно стекались гости. Затем их поток прекратился, и на диване сидели только мужчина и женщина, а позже ползал ребенок.
        С годами на диване потерлась кожа. Однажды его понесли вниз по лестнице, не слишком церемонясь и задевая за стены и перила, потом погрузили в фургон и куда-то повезли. Так он попал в новый дом.
        Теперь на нем сидело только одно тело (диван долго не мог определить мужское оно или женское, но по площади седалища склонялся ко второму). Оно грузно опускалось и, несколько часов спустя, с таким же трудом вставало, опираясь одной рукой о подлокотник, а второй о сиденье. Порой встать с первого раза не удавалось, и тело снова плюхалось обратно. Оно сидело почти неподвижно, слегка перемещая центр своей непомерной тяжести. Иногда движения замирали на час и более: тело дремало. Оно устраивалось всегда в одном месте, у левого подлокотника, где вскоре образовалась глубокая вмятина.
        А потом тело исчезло. Оно отсутствовало неделю. Снова появилось на пару дней и пропало окончательно. В доме возникла суета. Пол вибрировал. На диване снова сидели многие, но быстро вставали и уходили. Дивану не удавалось установить, что им было нужно: передыхали ли они или не знали, куда себя приткнуть.
        Диван снесли по лестнице и бесцеремонно, с грохотом, обрушили на цементное покрытие, так что у него подломилась ножка. Но боль утихла, и он стал привыкать к новым условиям обитания. Его жарило солнце, мочил дождь и сушил ветер. Но это было не все: что-то стояло рядом, вплотную, впритирку. Что-то большое и до боли знакомое, напоминавшее дивану... его самого. Это была ржавая железная кровать. Она жалась к дивану боком и тихо скрипела.
        Это было лучшее время его жизни – время спокойного соседства с родственной душой. Внезапно он понял, что всегда ненавидел прикосновения чужеродных человеческих тел, к которым нужно было прислушиваться, чтобы предсказывать их дальнейшие действия.
        Но блаженство длилось недолго. Его погрузили и куда-то повезли. Потом вытряхнули из кузова. Он застрял под углом, упираясь торцом в землю и лежа брюхом на чем-то жестком. Его последним осязанием был нестерпимый жар пламени.
       
       
        Дорогая одежда
       
        Она покупала вещи в дорогом магазине.
        Он была безвкусно одета.
        Дорогие вещи говорят сами за себя. Они не нуждаются в контексте.
        Гармонии созвучий она предпочитала чистоту звука.
        Она была уверена в себе, одетой в дорогие вещи из фешенебельного магазина.
        Цвета подбирают те, кто испытывает сомнения и нуждается в оправдании и защите.
        Сочетание цветов – алиби, мимикрия.
        Она выставляла себя на показ.
        Дорогие вещи прекрасно сидели на ней.
        Но ее фигура была безобразна.
       
       
        Клуб «Особо Занятых Собою Особ»
       
        Потом уже никто не помнил, кому именно пришла в голову идея организовать клуб. Их была дюжина – красивых женщин из состоятельных семей.
        Для встреч арендовали небольшой банкетный зал во дворце культуры. Собирались по вечерам, хотя никто из них не работал. Просто утром они долго спали, днем ходили по магазинам, а ближе к ночи от них ожидали знаков внимания мужья. Но по вечерам, когда те только возвращались со службы, не возбранялось развлечься с подругами. Однако возвращаться следовало не поздно: иначе мужья, от которых все-таки зависело многое, могли прийти в негодование, а то и вовсе начать что-то подозревать. Поэтому собирались в шесть, а расходились не позже восьми. Ранний вечер – лучшее время для подведения промежуточных итогов преуспевания.
        Зачем они встречались? Чтобы обмениваться опытом поддержания красоты и здоровья. Чтобы посредством взаимовыгодного обмена еще больше расширить и углубить пропасть, отделявшую их от менее удачливых сестер. Им было, как минимум, хорошо за тридцать, некоторым перевалило за сорок, но все, как одна, выглядели, по меньшей мере, на десять лет моложе своего возраста.
        Сначала общение друг с другом льстило их самолюбию. Именно в такие моменты, любуясь подругами, как своим отражением в зеркале, они ощущали себя избранными. В компании равных себе можно было сполна насладиться собственным превосходством, без риска вызвать тревожащую зависть обделенных.
        Но вскоре дали о себе знать разногласия и трения. Так человек врывается с мороза в хорошо натопленное помещение и предается неописуемому блаженству. Но стоит отогреться, как в нос настырно лезут миазмы спертого воздуха. И вот уже подначивает кощунственная мысль: а не было ли лучше на морозе?
        Если одна хвалила другую, то лишь в той степени, в какой верила, что сможет стать, как она, а, может, и превзойти свою модель. Эта сдержанная похвала была почестью, оказываемой себе в будущем. Но стоило ей потерять веру в то, что превосходство подруги было временным, как на смену восхищению проходили зависть и едва скрываемая враждебность.
        Миновала пора, когда они чувствовали солидарность, противопоставляя себя миру за драпированными и украшенными жирандолями стенами банкетного зала. По мере встреч клуба «Особо Занятых Собою Особ», особам становилось тесно в нем. Клуб начал превращаться в замкнутую систему, мир отступил, масштабы сместились. Вдруг недвусмысленно обозначилось (а затем и откровенно обнажилось) неравенство этих успешных и красивых женщин: одни были богаче других, вторые красивее третьих, некоторые умнее остальных. Как черви в респектабельном на вид грибе, в разговорах закопошились шпильки, намеки, насмешки и инсинуации.
        Этого все яснее ощущавшегося неравенства было достаточно, чтобы надорвать непрочные связи микро-социума. Но главная причина раздора и последующей дезинтеграции клуба заключалась в ином: по большому счету, подругам было неинтересно друг с другом. Перенимать полезный опыт – дело, несомненно, важное. Если бы их только объединяли отношения гувернанток-воспитанниц, прочность которых не подлежит сомнению. Но каждая считала себя способной без подготовки преподавать высшие курсы светской жизни. Что они могли узнать друг от друга, помимо того, о чем давно прекрасно догадывались сами? Хотя эти женщины считали, что красота тела, лица и одежды, а также здоровье и вытекающее из него долголетие – основное благо человеческой жизни, они, тем не менее, предпочитали общаться с теми, кто не был на них похож – ни внешним обликом, ни внутренними свойствами. Их мужья чурались праздности и зарабатывали деньги праведным и неправедным, но в обоих случаях – трудом. Жены могли подшучивать над ними, но в глубине души уважали за преданность делу. А их друзья и любовники и вовсе зачастую являлись интеллектуалами или художниками (а иногда и теми, и другими одновременно), потому что компания таковых, с одной стороны, льстила их самолюбию, а с другой – пленяла необычным взглядом на действительность и пониманием ее скрытых от прекрасных глаз пружин. И даже те немногие из подруг, кто, напротив, проявлял интерес к женщинам, старались окружить себя обладательницами совсем иного темперамента: слегка робкими, совершенно не экстравагантными и склонными к поэтическим метафорам, которые им плохо удавалось выразить словами.
        И вот на очередное собрание клуба опоздала одна. Не явилась вторая. Третья прикусила губу и пообещала себе, что в следующий раз все станут ждать ее и, скорее всего, не дождутся. Четвертая, не сказав ни слова, незаметно выскользнула через десять минут после прихода. Пятая наговорила всем гадости и, оскорбленно хлопнув дверью, унеслась восвояси. А однажды к назначенному сроку не явился никто, причем, совершенно без предварительной договоренности – то есть, исключительно путем наития: давно утраченного и вдруг снова появившегося единства мироощущения.
        В тот вечер банкетный зал простоял пустым до самого закрытия. И сторож Сергеев, всегда с интересом взиравший на этих недоступно-прекрасных женщин (как смотрят с равнины на заснеженную вершину горы) из-под седых усов... Впрочем, здесь я, кажется, выразился несколько неловко, но разве это имеет значение? Так вот, сторож, обычно наблюдавший за ними украдкой из-под усов, извлекая из этого скромного занятия непонятное для представителя его профессии удовлетворение, был немало раздосадован. Согласитесь, обидно сторожить пустой банкетный зал два часа подряд.
       
       
        Самба
       
        Я обнаружил ее среди золы. Она шевелилась, следовательно, она жила.
        Вчера вечером я сидел перед камином, смотрел на пламя и мечтал о том, что могло бы быть, но чему не суждено было статься. Откуда взялось там это странное, ни на что не похожее существо? Она могла заползти через дымоход, но я помнил, что закрыл задвижку, перед тем как лечь спать. Не возникла же она из золы?
        Я почему-то твердо верил, что от нее не будет вреда. Не боялся, что она укусит, ужалит или поцарапает меня. Я отмыл ее с мылом в теплой воде. И чем чище, тем нелепее она становилась. Зола придавала ей хотя бы отчасти знакомый облик: мало ли на свете замарашек.
        Когда я закончил с водными процедурами и вытер ее, она изобразила на мордочке подобие улыбки и лизнула мне руку. Хотя в глубине души я понимал, что это выражение благодарности, я рефлекторно отшвырнул ее прочь. Она ударилась о край раковины и беспомощно шлепнулась на пол. Но тут же встала на свои лапы, отряхнулась и сказала на человеческом языке:
        – Это ничего. Я не обиделась.
        – А почему ты, самозванка, еще должна обижаться? – спросил я строго, хотя чувствовал себя виноватым перед ней за грубое обращение.
        – Вот я и не обиделась. Но я не самозванка...
        – А кто же ты?
        – Ты сам меня позвал.
        – Что-то не припоминаю. Как тебя зовут?
        – Пока никак.
        И я назвал ее Самбой – наверное, потому, что недавно видел этот танец по телевизору, и он показался мне забавным.
        С более дурацким существом я не сталкивался в своей жизни. Правда, шерстка у нее оказалась довольно приятная и пушистая, светло-пепельного оттенка. Зато с органами восприятия, конечностями и хвостом творилось нечто несусветное.
        – Самба, почему у тебя одно ухо?
        – Чтобы твои команды и поучения не вылетали через второе.
        Кажется, с чувством юмора дела обстояли сносно.
        – А почему оно не по центру, как глаз циклопа?
        – Согласна: это недоработка.
        – Изъян дизайна или производственный дефект? Впрочем, откуда тебя знать.
        – Вот я и не знаю.
        Очень сговорчивый зверь.
        – А почему у тебя три глаза? Это компенсация за недостающее ухо?
        – Нет, это чтобы я могла внимательно на тебя смотреть и при этом подмигивать. А когда я засну, все равно смогу следить за тобой.
        – Зачем за мной следить?
        – Чтобы тебе было уютнее. Всегда спокойнее, когда кто-то стоит на страже.
        – Самба, почему у тебя две ноздри, как у всех нормальных созданий?
        – А сколько должно быть?
        – Не знаю, хотя бы нечетное количество.
        – Если одна и заложит от насморка, чем дышать? А если три, при простуде носовых платков не напасешься.
        Очень разумная тварь.
        – Ты часто простужаешься?
        – Ты ведь любишь гулять и станешь таскать меня за собой по холоду.
        – Откуда такая самонадеянность?
        – Выгуливать-то меня надо.
        Рот у Самбы тоже, к счастью, был один, но сдвинут набок. Ноги – две, как у человека, зато хвост пушистый, как у белки, а по длине – кошачий. И передвигалась она странно: то вышагивала на двух (правда, шатко, словно неумелая девица на высоких каблуках), то скакала, помогая себе хвостом, то вообще перекатывалась.
        –  Самба, почему ты не умеешь ходить нормально?
        – Это как?
        – Чтобы от тебя не рябило в глазах!
        – Давай я пока полежу тихо, чтобы тебя не раздражать.
        – Самба, ты кто?
        – Я Самба.
        – Это понятно. Но какой ты породы?
        – Той, которую ты хотел.
        Я кормлю и мою мою Самбу. Питается она тем же, что и я, а шампунь предпочитает фруктовый. Я вожу ее гулять в парк на поводке: не потому, что она убежит или напроказит, но так приличнее. На нас оборачиваются прохожие.
        «Что это у Вас за зверь?»
        «Это шиншилла».
        «Странно, мы думали, шиншиллы выглядят иначе...»
        «И так тоже. Это редкая разновидность».
        «А почему у нее только одно ухо».
        «Боевая травма...»
        «А с кем они дерутся?»
        «Шиншиллы? Это уж с кем придется».
        «А почему у нее глаза...»
        «Вам показалось».
        Моя шиншилла закрывает средний глаз, чтобы не провоцировать общественность. Я дергаю за поводок. Мы уходим, переступая через вопросительные знаки на нашем пути и стараясь их не задеть.
        Когда я ложусь спать, укладываю ее рядом с собой. Она тихонько посапывает во сне. Но однажды в свете луны я заметил, что ее глаза широко раскрыты.
        – Ты что ж, не спишь?
        – Нет.
        – А почему сопишь?
        – Я думала, тебе нравится.
        С тех пор она просто ровно дышит. Я кладу на нее руку, ворошу шерсть и засыпаю.
        Мы беседуем:
        – Сегодня я расскажу тебе о послевоенном немецком кинематографе.
        – Очень интересно!
        Я говорю, а она слушает своим ухом, внимательно глядя на меня тремя глазами.
        – Не надоело?
        – Нет.
        Она читает со мной книги и смотрит фильмы, сидя на коленях, но часто засыпает.
        – Ах, ты чертовка! Опять заснула?
        – Нет, просто закрыла глаза, чтобы лучше обдумать увиденное.
        – Все три?
        – Один был открыт.
        Идет время, проходят месяцы. В очередной раз, когда он пытается угодить мне, я не выдерживаю:
        – А ты мне порядком надоела!
        – Почему? – расстраивается она.
        – Ты со всем соглашаешься. Где твой характер? Где индивидуальность?
        – Но ведь ты так хотел...
        – Ни черта я не хотел. Я хотел совершенно другого! Много ты знаешь о том, что мне нужно.
        – Хочешь, я буду строптивой?
        – Опять хочешь? Как можно быть строптивой по разрешению? Ладно, попытайся.
        И она пытается. Огрызается и на все говорит «нет»:
        – Хочешь есть?
        – Нет.
        – Пойдем гулять?
        – Не пойду.
        – Давай посмотрим фильм.
        – Смотри сам.
        – Знаешь, – говорю я, – мне неприятно с тобой общаться. Давай сделаем перерыв.
        – Давай...
        В ее глазах злой блеск.
        Она перестает спать в моей кровати. Днями где-то пропадает и возвращается грязной и ободранной. Мне противно к ней прикасаться, но приходится мыть, чтобы она не разносила по дому грязь. Однажды она больно кусает меня за руку.
        – Все, – говорю я, дезинфицируя рану одеколоном. – Ты мне такая не нужна. Уходи.
        – Я снова стану покладистой, – пугается она. – Не гони меня. Пожалуйста, не прогоняй.
        – Нет. Мне наскучила твоя покорность. И мне не вынести твоей мятежности. Оставь меня в покое. Оставь меня!
        И она пропадает; буквально растворяется в воздухе. Вот и хорошо! Но главная причина, по которой я решил избавиться от нее, заключается в том, что я начал постепенно привыкать к Самбе. Но что если я окончательно привяжусь к ней, а она возьмет и уйдет сама? Или умрет? Я не знаю, сколько живут эти твари – эта особая разновидность «шиншилл».
        Я живу, как прежде: читаю, смотрю фильмы, пишу, гуляю в парке. Живу так, как жил с ней, только без нее. Она не сидит на коленях. Не спит рядом на подушке. Ее глаза не слипаются от экспериментов европейского кинематографа. Не заглядывает мне через плечо. Не натягивает поводок во время прогулок.
        В один ненастный вечер за окном хлестал дождь. Сырость проникла повсюду, и даже огонь в камине не желал разгораться. Я потушил поленья, разворошил золу и вышел из комнаты, чтобы своим присутствием не мешать свершиться таинству. Когда я вернулся, она сидела под дымоходом, посреди золы.
        – Давно не виделись, – попытался я скрыть важность события под легкомысленным тоном.
        – Да, – грустно подтвердила она.
        Я понес ее в ванну и долго отмывал от золы. На сей раз Самба оказалась черной, и лишь кончик хвоста был немного светлее.
        – Почему ты черная, Самба?
        – Так действует на меня время.
        – Почему ты вернулась?
        – Я не уходила. Я стала незаметной.
        – Какой ты будешь теперь, покладистой или непокорной?
        – Я буду самой
        – собой
        – тобой
        – такой
        – какой
        – хочешь
        – ты.
        – Почему у тебя нет глаз, Самба?
        – Я слышу тебя.
       
       
        Семья и жизнь
       
        – Как жизнь? – спросил Петя Васю.
        – Не жалуюсь, – ответил Пете Вася.
        – Как семья? – спросил Вася Петю.
        – В порядке, – ответил Васе Петя.
        А ведь у каждого была своя жуть, свой кошмар, свое наваждение: у Пети давно не было никакой семьи, а у Васи почти не осталось жизни.
       
       
        Преследование
       
        Павел сидел на полу, держась за поврежденное колено двумя руками и раскачиваясь от боли.
        – Бедный! – воскликнула Полина, – Ты ушибся?
        Павел скорчил гримасу и стал раскачиваться еще сильнее.
        – Вот скажи, зачем ты от меня удирал? – спросила Полина.
        – Не знаю, – удивился себе Павел. – Наверное, потому что ты погналась за мною.
        Он задумался и престал раскачиваться.
        – А зачем ты меня преследовала? – спросил он.
        – Не знаю, – пожала плечами Полина. – Может, потому что ты стал от меня убегать?
       
       
        Как есть
       
        Когда ковчег Ноя пришвартовался к вершине Арарата, груз принимал спустившийся навстречу с небес архангел Михаил. Он расхаживал по палубе и каютам, сверяя пассажиров ковчега с накладной. Уже через пять минут Михаил пришел в неописуемую ярость.
        – Ты что, олух царя небесного, здесь устроил?! – кричал он на сжавшегося от страха Ноя. – Это же вылитый бардак! Тебе как было велено: каждой твари по паре! В смысле особей мужского и женского пола. А у тебя? Какие-то Садом и Гоморра! Что здесь делают два пьяных матроса без тельняшек?
        – А как мне с кораблем управляться прикажешь? – возмутился, забыв о страхе, Ной. – Я за штурвалом, жена всему кодлу харчи варганит. Кому заниматься такелажем?
        – Так и лажа! Тебя бы ветер, куда надо вынес. Слыхал о божественном Провидении?
        – Ты, я вижу, среди волн не бултыхался, что на ветер уповаешь...
        – Почему остальные – то одиночки, то по три и четыре, а то и вовсе разных видов? Что ты себе позволяешь, смерд?
        – Мне разве за всеми усмотреть? Знаешь, сколько плыли? Кто за борт сам свалился, кого выкинули, а кто и с приплодом... Сам же сказал: особи мужские и женские.
        – Ну, будет тебе сейчас приплод... – пригрозил Михаил и пошел связываться с Боссом.
        Он нацарапал гневную записку, отражавшую плачевное состояние дел на ковчеге, сунул ее в клюв единственного живого голубя («Голову на отсечение, второго зажарили, изуверы» было написано в отчете) и принялся ждать дальнейших распоряжений.
        В ответ прилетела телеграмма на тройке соколов. Михаил читал и хмурился.
        – Что? – желчно спросил околачивавшийся рядом Ной. – Обратно плыть? Только учти, в следующий раз ищите другого дурака. Я лучше потону со всеми.
        – Я те потону! – отогнал соколов Архистратиг. – Разгружай корабль, скотина.
        – А как же...
        – Никак! Он сказал: уж, как есть.
       
       
        26 июля 2017 г. Экстон.
       
       


Рецензии
Оригинально! Умно! Остроумно! Не оторваться...

Лиля Гафт   19.01.2018 22:56     Заявить о нарушении