07. Изгои

 07. ИЗГОИ
Избитая истина, что чувство, объединяющее двух людей, называют любовью. Этим объясняют возникновение симпатий, взаимопритяжения.
Но витиеватость человеческих взаимоотношений такова, что-то же чувство «взаимопритяжения» и даже «симпатии» может вызывать и взаимная нелюбовь.
Бывает, что нет разницы в полярности эмоций, когда значение имеет лишь их сила.
Не возьмусь гадать, что связало Аннушку с Крутским, очевидно лишь, что со стороны Аннушки чувство было довольно сильным. На похоронах известного художника не было кого-то ещё, чья скорбь была столь же глубокой и искренней, по крайней мере, ни бывшая жена Крутского, ни его родная дочь на похороны не явились.
Но вот о том, что связало Аннушку с Барклаем, можно сказать достаточно уверенно – их объединила общая нелюбовь.
Для Барклая, как отпрыска своих родителей, похороны Крутского были мероприятием обязательным. Тот был практически членом его семьи, её символом и знаменем. Выросший в среде художников-«шестидесятников» Барклай с детства слышал о нём, чуть ли не чаще, чем об отце. Конфликт творческой интеллигенции с партийной бюрократией, обострившийся в шестидесятых, для многих представителей этой самой «интеллигенции» закончился плохо. Кто-то из не желающих привести свои творческие изыскания в соответствие требованиям «ведущей и направляющей силы нашей эпохи» был изгнан из страны, кому-то выпало познакомиться с психушкой, отказавшемуся эмигрировать Крутскому достались места «не столь отдаленные».
Итогом шельмования скульптора за формализм и порнографию стало уголовное дело, по которому он сел на восемь лет за растление малолетних.
Очень немногие, как мать Барклая высказывались в защиту художника, осуждённого по столь скользкой статье, а его письма с зоны зачитывались маленькому Барклаю как пример высочайшего мужества и преданности своим идеалам. Он помнил Крутского ещё до тюрьмы, помнил его появление после.
Казалось, годы не изменили Крутского, высокий, стройный, с прежним живым тонким лицом, глубоко посаженными умными глазами, разве лагерная худоба обострила и без того тонкие черты да перенесённый туберкулёз с развивающейся астмой не оставили следа от прежней стати.
После освобождения Крутского дело было пересмотрено. Занимавшийся пересмотром следователь в откровенном простодушии лишь разводил руками. «В вашем деле нет ни одного факта по существу, ни одной улики или экспертизы! Я вообще не понимаю, за что вас осудили!» Крутский был оправдан, судимость снята. «Творческая интеллигенция» торжествовала.
Но ни наладить контакт с прежней семьёй, ни добиться встречи с повзрослевшей дочерью тому так и не удалось.
Его творческая жизнь сложилась куда удачней. Маэстро вовсе не выглядел сломленным человеком. Восстановившись в «союзе», он много и жадно работал, не то навёрстывая упущенное, не то пытаясь максимально использовать оставшееся от лагерей здоровье.
Уже в начале восьмидесятых в Ленинграде с успехом прошли две его выставки и с настоящим триумфом экспозиция во Франкфурте!
Признание за рубежом отозвалось официальным признанием и на Родине. Художественный фонд выделил Крутскому просторную мастерскую в новом комплексе зданий ЛФЗ, а министерство культуры –заказ на оформление строящейся центральной городской библиотеки.
Для глядящего юношеским взглядом во взрослую жизнь Барклая было откровением, как легко трансформируется в окружающей его среде «творческой интеллигенции» «незаконное осуждение» в «поиск самовыражения», «годы заключения» в «длительный творческий кризис».
Это писали те, кто всё прекрасно знал, для тех, кто и так всё прекрасно понимали! Те же более удачливые «соратники», «шестидесятники»! У всех находило понимание, что триумфальное возвращение Крутского требует некоторой «зачистки» его светлого образа! Перед Барклаем пример «героической борьбы за свободу творчества», на котором его воспитывали, обратился в «неудобный факт биографии»!
Надо сказать, и сам Крутский предпочитал не вспоминать эту часть своей жизни, никогда не рассказывал ни про лагерь, ни про поселение. Любые попытки расспросов всегда обрубал одной единственной фразой, коротко и сухо: «Там меня уважали!»
Однако на уютных домашних кухнях «шестидесятников» не забывалось ничего! Здесь радетели непогрешимости и чистоты новообретенной «иконы» не стеснялись в выражениях, выказывая свое недовольство жизнью Крутского на свободе.
Ходили разные слухи о его отношениях с юной натурщицей, проживающей прямо в его мастерской, об организованной там же студии. «Забыл, по какой статье его осудили?! – раздражались «радетели». – С такой статьёй должен бы вести себя поосторожней!»
Видимо, Крутский мог себе позволить не обращать внимания на подобные пересуды.
Но мог ли «не обращать внимания» Барклай?!
С раннего детства он знал, что никогда не получит на день рождения то, о чем мечтает, что для его семьи есть вещи куда более важные, чем он.
Мать пыталась вдолбить в голову сына принципы превалирования духовного над материальным, их общего долга перед обществом, перед такими людьми как Крутский.
Но оказалось, что не только он, но и сам высушенный лагерями Крутский что-то должен этим довольно упитанным и неплохо устроенным людям.
Что представляет собой это «общество»? Кто были окружавшие его мать?
Если Барклаю и пытались внушить какие-то ценности, принципы, эффект получился обратный.
В его представлении не было сословия более пустого и бессмысленного, чем «творческая интеллигенция», а если в чём и заключалась его обязанность перед семьей и обществом, то лишь в стремлении доказать что он им ничего не должен!
Попытки наставить отпрыска на путь истинный закончились уходом того из дома.
Похороны Крутского оказались тем, что еще способно собрать вместе всех членов его семьи, Барклай пришел, потому что «Крутского хотя бы было за что уважать».
Провожающие в последний путь маэстро говорили о том, что тот прожил короткую, но яркую жизнь. Многие отмечали, что «ещё при жизни его образ стал монументальным для современников» и что «единственная задача собравшихся –сохранить и передать грядущим поколениям чистый, незапятнанный образ безвременно ушедшего и во многом недооценённого художника».
Причём среди собравшихся было достаточно тех, кому не нужно было объяснять, от кого нужно защищать «чистоту» и «незапятнанность» их монументального образа и что эта угроза находится тут же, рядом.
То, что никто не обращал внимания на убитую горем Аннушку, не совсем верно.
Конечно, никого из этих людей она не знала. Но любому, хоть немного знакомому с творчеством скульптора, не узнать Аннушку было трудно. В её одиночестве было больше демонстративного, чем обыденного. Наверно, ей было не до них, но Аннушке и более доходчиво указали, что ей здесь не место. Ей даже не дали попрощаться с покойным.
Трудно выразить, что испытала Аннушка, оказавшись в столь агрессивной, враждебной среде. Вместе с телом Крутского на кладбище она оставила и свою мечту, с которой когда-то приехала в Ленинград из маленького молдавского городка –выучиться на художника.
Встреча Барклая и Аннушки если и не явилась для обоих «данностью свыше», то уж точно была предопределена и неизбежна. Среди траурных мероприятий того дня остались незамеченными скромные поминки в маленькой мансарде на улице Марата, куда увез Барклай музу художника.
Обиталище сына славного семейства находилось в одном из типичных питерских «колодцев», в чердачном нежилом помещении. По иронии судьбы это помещение, как и прежнее жилище Аннушки, относилось к разряду «студий художников», его предоставил Барклаю старый друг семьи. Из удобств здесь были почти приличный туалет и маленькая газовая плита, установленная за отсутствием кухни прямо за входной дверью в коридорчике.
Аннушке выбирать не приходилось, идти ей было некуда. Комнату по адресу прописки в общежитии давно занимала какая-то семья, а никаких близких в Ленинграде не было. Но в тот скорбный день её мысли наполнял лишь гнев и жажда мести, и, надо сказать, более благодарного собеседника, чем Барклай найти было трудно.
Это был тот случай, когда именно взаимная нелюбовь разжигает столь же взаимную симпатию. Берлога Барклая надолго стала для Аннушки новым домом.
Новое жилище представляло крошечную комнатку с вполне типичным для питерского центра интерьером: старый, протёртый до дыр раскладной диван, нелепый сервант да точёный древний, помнящий времена куда более ранние, чем коронация последнего императора, стеллаж с несколькими сильно затрёпанными книжками. Нетипичным в интерьере было разве что огромное кресло, стоящее посредине комнаты, никак не согласующееся своими габаритами с размером помещения, да не лишённый смысла коллаж, украшавший свободную стену. Здесь, рядом с портретом Че Гевары висела пустая старинная рама замысловатого багета, обрамляющая кобуру-приклад маузера и командирский подсумок-планшет образца тридцатых годов.
Коллаж иллюстрировал пристрастия хозяина, убеждённого монархиста со склонностью к революционной деятельности. К увлечениям Барклая Аннушка относилась с сочувствием, симпатию вызывало его архаичное понимание чести и долга, льстило и происхождение её гражданского мужа…
Она вообще готова была снести многое, искренне надеясь, что соединившая их нелюбовь рано или поздно перерастет в более светлое чувство.
Но было и такое, чего она стерпеть не могла. В первую очередь многочисленных посетителей, клиентуру Барклая, занимавшегося распространением тематической печатной продукции. Для него, зарёкшегося брать деньги у семьи, это был единственный заработок. Лучше всего пресса продавалась на митингах, подобных мероприятий проходило множество, и элита питерских бомжатен не упускала возможности на них заработать.
Там, где звучали обличительные речи, среди возмущённой толпы горожан с кипами газет обязательно сновали Барклай, Аннушка или подобные им компании из двух-трех таких же обормотов.
Но одно дело работать на митингах, и другое в них жить.
Аннушка не желала жить в проходном дворе, её не устраивало, что каждый «гость» открывал их «запертую» дверь средней силы пинком ноги, и каждый, независимо от присутствия или отсутствия хозяев, лез с чайником к газовой плите, которая из-за износа и утраты половины деталей так бабахала и ревела, что Аннушка лишь с замиранием сердца ждала, когда она взорвёт всю эту халупу к чертовой матери.
Барклай относился к Аннушке уважительно и серьезно, по его убеждению, он был в ответе за её благополучие, что, конечно, осложняло ему жизнь.
Перетряхнув ради спокойствия Аннушки все свои связи, он обустроил новую штаб-квартиру, в районе Мойки, куда и перевёл всю свою «клиентуру», там же организовал склад.
А кто не понимал с первого раза, имел дело с Аннушкой.
Их совместная жизнь продлилась почти два года.
А наиболее яркой семейной акцией стали протестные волнения против проведения в Ленинграде выставки Глазунова. Подобное Ленинград видел лишь на похоронах Цоя. Волнения охватили несколько районов города, с криками: «Долой номенклатурщиков!» и «Г…. не тонет!» толпа срывала плакаты, громила рекламные щиты широко анонсированной властями акции. Для тех происходящее оказалось полной неожиданностью.
Дальнейшие негласные расследования показали, что беспорядки не были стихийными. Погромы, как и группы активистов, мобилизованные из незаметных распространителей газет, одновременно координировались минимум из двух центров, на улице Марата и набережной Мойки.


Рецензии