Одно лето из жизни престарелого романтика окончани
Поднявшись к себе на шестой этаж и взявшись за ручку двери, я услышал свою фамилию, произнесенную с таким ожесточением, что невольно застыл при входе
- Ну, конечно, Вы всюду пихаете Вашего Зингерова. Я теперь могу переводить не хуже Павла Николаевича – у меня двухгодичные курсы английского. А еще говорите, молодежь, молодежь, а через вас…. не прорвешься!
- Уважаемая Наталья Максимовна, там будет не демонстрация мод и смазливеньких мордашек, - голос Ираиды Ивановны полон сарказма, - а международный симпозиум по радиационным дефектам, нужен синхронный перевод, а не слабое понимание сути. Такой перевод труден даже после ИИНЯЗа – нужно специальное техническое образование, а Вам с Вашим архивным институтом там нечего делать. Кстати, судя по Вашему грязному английскому, курсы Вы окончили не блестяще.
- Вы просто ко мне придираетесь! Мне же надо где-нибудь практиковаться.
- Практикуйтесь здесь с Павлом Николаевичем, а не позорьте на международном симпозиуме наш институт. Кстати, Павел Николаевич многому Вас научил, но я все больше убеждаюсь, что чувство благодарности не свойственно нашему молодому поколению, так сказать, нашей смене.
- Просто Вы все держитесь друг за друга. Привыкли пропихивать всюду своих.
- В конце концов, это решение директора и позвольте узнать, кто это «мы», - голос Ираиды Ивановны уже в другом регистре
- Вы,..вы, - голос Наташи, нашего молодого коллеги я тоже уже не узнаю, - Вы - старичье, - выпаливает она, затем ее каблучки выбивают злую дробь, дверь распахивается, чуть не хлопая меня по лбу, Наташа вылетает с румянцем гнева и обиды на раскрашенной мордашке, и, не замечая меня, скрывается в туалете.
Я возникаю на пороге в тот самый момент, когда Ираида Иванова прикладывает платочек, смоченный водой из графина, к пылающим щекам. С минуту мы растерянно смотрим друг на друга, затем Ираида Ивановна отворачивается, обмахивая разгоряченное лицо все тем же батистовым платочком.
- Вот Вам «наш молодой коллега», - передразнивает она меня, - «милая Наташенька», или как Вы еще изволите называть: «золотистая оса», действительно «оса», нахалка! То «my dear teacher», а как захотелось покрасоваться перед иностранцами, посверкать голыми коленками, то можно расцарапать «dear teacher», чтобы не мешался.
- Милейшая Ираида Ивановна, почему действительно не отправить вместо меня нашу юную прелестницу. Поверьте, хорошенькое личико может быть иногда важнее гладкости перевода. Да и справится она со всем.
Щеки Ираиды Ивановны становятся пунцовыми, а глаза из-за толстых стекол очков готовы меня испепелить
- Вы не исправимы в своей дурацкой доброте. Вы зачислены туда официальным переводчиком и эта неделя вам будет дополнительно оплачена. Хорошо оплачена, не считая таких приятностей, как всякие фуршеты, хорошее немецкое пиво – в исполнительном комитете половина наших, половина немцев. Вы должны достойно представить нашу фирму, совершенно не преуспевающую в последнее время. Да, в конце концов, не будете сюда мотаться через весь город каждый день. Симпозиум проводиться в гостинице «Спутник» - это, кажется, рядом с Вашим домом, - она обиженно отворачивается.
- Я действительно Вам благодарен за Ваши хлопоты. Что бы мы без вас делали? И деньги, конечно, мне не помешают. Я понимаю отлично, что это Вашими стараниями, а не нашего директора я зачислен официально переводчиком, но…..
- Не смейте отказываться, - гневно восклицает она, - а об этой нахалке я больше ничего не хочу слышать. Кончим это разговор! - она замолкает, а затем вдруг поворачивается ко мне: - Вот так–то, она назвала нас «старичьем», - и неожиданно хихикает, как девочка.
Ираида Ивановна – действительно добрейшее существо, неумеющее копить обиду. В конце концов, она окончательно успокаивается и отпускает мне в помощь Наташу на всю неделю, даже отдает свою замечательную папку, что привезла с конференции в Страсбурге – неоценимую помощь.
Умение быстро забывать обиды - удивительное и очень удобное свойство нашей начальницы. Я не умею так скоро прощать, хотя почему-то многие считают меня добрейшим человеком. Но это – ложь, видимость. Я не злой, это - правда. Но «не злой» не значит «добрый». Все мои, так называемые, благодеяния вызваны ужасным эгоизмом и повышенной чувствительностью. Просто, помимо своей воли, я тут же представляю себя на месте существа, обижаемого судьбой или людьми, причем не важно человек это или животное; физически начинаю испытывать его боль и, естественно, от этой боли пытаюсь избавиться. Вот и все! И от симпозиума мне кроме денег ничего не надо, даже фуршеты не ублажают больше. Постарел, ничего не поделаешь.
Ты притупи, о время, когти льва.
Закончив работы, я поехал на Старый Арбат смотреть Витину картину. После того как эта родная московская улица превратилась в балаганное чудо, щедро уставленное свежеокрашенными фонарями оля-19 век, окруженное старыми грустными домами, густо нарумяненными свежей штукатуркой и краской, я был там всего один раз. Тогда, расстроенный увиденным, с ощущением потери еще чего-то важного в моей жизни, я с середины пути, не дойдя до театра Вахтангова, рванул в знакомый подъезд, где все еще жил один мой приятель, а, когда попал в некогда хорошо знакомое парадное, изменившееся, пожалуй, только этикетками и формами бутылок, компания которых примостилась в том же углу, что и в мои студенческие годы, тут же вспомнил пушкинскую графиню, снимавшую после бала все свои искусственные прелести. Старые дома, знакомые подворотни, заасфальтированные Арбатские дворики, которые я помню еще со школьных времен, что сниться вам в те короткие ночные промежутки, когда, наконец, пустеет улица, уходят, собрав свой пестрый товар, новоявленные лотошники и закрываются двери бесчисленных кофе и мелких забегаловок?
Сегодня, несмотря на жару, здесь было еще более многолюдно, чем в прошлый приезд. Запах толпы ведался в ноздри. Я шел медленно, глазея по сторонам, боясь пропустить то, ради чего приехал, хотя Славин и объяснил мне, где он будет стоять. Терпеть не могу больших людских скоплений. Я расположен к людям, но в толпе «я» и «о н а» всегда враждебны друг другу. Я не шел, я брел, одурманенный жарким дыханием идущих рядом со мной, лениво смотря по сторонам, выискивая Славина. Казалось, на старом заповедном кладбище, где было так хорошо гулять среди надгробий, навевающих легкую очищающую грусть, разместился цирк–шапито. Развесил зажженные яркие фонарики; на изящные старинные фигуры ангелов бесцеремонно набросил аляповатые гирлянды; зажег кричащие неоновые вывески, а священную землю, по которой ходили наши знаменитые предки, измазал яркой краской и засыпал красным цирковым песком.
Сначала я увидел Славина, а потом картину - она была развернута к публике, подходящей со стороны Смоленской, а я шел от Арбатской площади. Виталий поместил свое творение отменно, чуть выше всех остальных картин, и раму художник нашел отличную под старину, строго красивую, концентрирующую внимание на полотне. Как хорошо смотрелась незнакомка в золотистом предвечернем свете, была грустна и прекрасна как тихий летний вечер. Полотно явно привлекало внимание, но и покупателей среди праздно шатающейся толпы пока не намечалось. Увидев меня, Виталий обрадовался:
- Привет, старик! Хорошо, что ты приехал. Сейчас я сниму свою даму – торчу ту уже часа три, пристрою ее на ночь у одного мужика и мы с тобой пойдем посидим и побалакаем. Как она тебе тут? Не плохо, правда?
Славин снял картину с подрамника, заботливо укутал ее, а затем куда-то исчез вместе с огромным бородатым детиной в черной майке. Минут через десять Виталий появился уже налегке и потащил меня в некое укромное местечко, где по его словам, нет «людского мельтешения». Мы свернули в переулок и, отсчитав несколько ступеней вниз, очутились в маленьком прохладном подвальчике с деревянными столами и табуретками, массивными на вид и легкими в действительности. Столики были почти все заняты, но Славин уверенно направился в один из закутков, на ходу что-то шепнув местному гарсону, и мы вскоре оказались за отдельным столиком. Славин заказал пять бутылок пива, пару тарелочек с солеными орешками и мы сидели, потягивая холодное Боварское и шелуша подсоленный арахис
- Не был тут месяца 3-4 и так все изменилось, даже наша братия, художники, и те изменились - все стали такие озабоченные, озадаченные, - Славин задумчиво катал орешек по гладкой поверхности стола
- Да, появилось ускорение в жизненных событиях. Что ты хочешь, еще какие-нибудь 8-10 лет и наступит новый 21 век, более того, новое тысячелетие. Такие периоды всегда отмечаются чем-то необычным в жизни человечества
- Не знаю как человечество, но все действительно изменилось, да и сам, кажется, начинаешь, меняться.
- А что? Ведь, правда, меняешься: до недавнего времени поклонник малых форм, воздушных акварелей, хотя и открещивался от них, а теперь потянуло к чему-то монументальному. Новый период в творчестве?
- А, ты, не смейся! У меня, как у Пикассо, впрочем, как у всякого художника, бывают разные периоды в творчестве. Не поверишь, одно время, еще в студенческие годы меня завораживали огни, и я, как одержимый, рисовал светящиеся окна, пламя горящих свечей, огоньки лампад, далекие огни вечерней Ялты. Потом был оранжево-синий период, - Славин усмехнулся, - я признавал только две краски, молодая кровь требовала буйства контрастов: жаркое солнце и синее море, жизнь и смерть. Все было огромных размеров, этакий гаргантю- изм. Потом пряные сочетания тонов Бакста отрезвили меня, а моя любовь к малым формам – от лени и инфантильности. Конечно, меня до сих пор поражает и восхищает удивительное устроение мира – какая-нибудь козявка, а ты посмотри какая гармония и слаженность – целый мир симметрии и красоты, а лес, а деревья! Знаешь, когда я попадаю в лес в июне, в июле, где все живет, копошится, дышит, смотрит – я не могу писать. Мне кажется, что все эти козявки, букашки, цветы, листья тоже рассматривают меня. Я могу только упасть в траву и смотреть, смотреть и слушать, слушать музыку деревьев и трав. Хотя, что Бога гневить, жизнь так устраивалась, что мне ничто не мешало писать, что хочу и когда хочу. Денег было мало, а что деньги, хрен с ними, у какого более-менее порядочного человека в нашей стране было их больше? Нина ушла, дочку увела, это, конечно, уже серьезно, но у нашей братии, художников, редко складывается семья. Сейчас что-то меняется, я как пес чувствую, что надвигается что-то опасно-страшное, угрожающее. Может, все это моя фантазия, но я как-то особенно насторожился, почувствовал приближение какого-то краха особенно вчера, когда приехал на Арбат, - он задумался на минуту, - надо торопиться! Вот продам эту картину и напишу что-нибудь этакое….
- Эпохальное
- Не смейся, может и правда, эпохальное, а почему нет?
Мы выпили с ним десять бутылок пива, он проводил меня, и я поехал домой.
Теперь я потихоньку шел от метро к дому и чувствовал, что за мной кто-то идет, идет, не отставая от самого метро. Я ускорил шаг, затем резко остановился и повернулся. Большой черный пес, как сгущенная листва деревьев слева от меня, тоже остановился, от неожиданности чуть не ткнувшись мне носом в колени. Это была помесь, а, может быть, и чистокровный ризенштраусер, но потерявшийся или брошенный хозяевами. Скорее всего, последнее. Я заметил, чем больше товаров в магазинах и чем больше вопят о доброте и согласии, тем больше появляется на улицах брошенных кошек и собак. Как я раньше не увидел этого бедолагу, хотя все время чувствовал чье-то присутствие сзади. Может быть, каждый раз, как я выказывал беспокойство и останавливался, пес прятался, сливался с тенью кустов и деревьев. Теперь он стоял, слегка отвернув голову, и поза у него была одновременно и независимая и просящая милостыню. Я наклонился к нему, и он как-то виновато, искоса посмотрел на меня, тогда я погладил его большую жесткую голову и почувствовал, как дрожь прошла по собачьему телу
- Ну, пойдем со мной, я тебя покормлю, - сказал я ему, и мы уже вместе зашагали к дому.
Теперь он шел рядом, почти согласно команде: «к ноге», но на заднюю, правую ногу почти не наступал, держа ее навесу. Я еще раз погладил его шишковатую голову и сбавил шаг, чтобы ему легче было идти со мной рядом.
В подъезд он вошел, не останавливаясь, и так же послушно поднялся за мной по лестнице. Открыв дверь, я скомандовал: «входи», и он послушно вошел в квартиру и сел у дверей. Из большой комнаты выскочил Кузька и залился лаем. Пришелец лишь искоса взглянул на него, продолжая все так же сидеть, лишь более плотно прижался спиной к двери. Вышла заспанная Варька и, щурясь, уселась в дверях, разглядывая черное страшилище. Кузька еще растерянно побрехал, а затем улегся у входа в комнату, всем своим видом показывая, что уж туда он пришедшего нахала не пустит.
- Кого ты привел, Павел? – Любушка тоже проснулась на шум и, высунувшись из своей маленькой комнаты, с удивлением разглядывала ночного гостя, - какой огромный! Сейчас я принесу ему поесть. Он что будет у нас жить?
Милая моя хозяюшка, она никогда не возражает, и в ее сердце Бог вложил много доброты, как бы стремясь загадить свой промах с ее бедной головкой.
Ел пес жадно и все-таки с достоинством. Кузя не в силах выносить такое безобразие, возмущенный скрылся в комнате. Подъев все до крошки, пес вылезал миску, виновато посмотрел на меня, как бы говоря: «извини, но я очень голоден». Затем я принялся лечить его лапу. Подушечки пальцев были рассечены, в одном месте застрял впившейся осколок стекла. Я промыл лапу марганцовкой, вытащил стекло, засыпал все стрептоцидом и забинтовал собачью ногу. Все эти манипуляции он сносил мужественно, только чуть подергался, когда я вытаскивал стекло.
- Ну, теперь спать,- сказал я ему и он, растянувшись тут же у порога, закрыл глаза.
Утром меня разбудил Кузя, угрожающе рычащий на проснувшегося гостя. Пока я брился, пес доел остатки Любушкиных котлет, послушно сидя все так же у двери. Затем я осмотрел его лапу. Действительно правильно говорят: заживает все как на собаке – ранка затянулась. Пес вдруг очень выразительно посмотрел на меня, затем встал, отряхнулся и уставился на дверь, явно давая понять, что не прочь прогуляться. Я открыл дверь и выпустил его на лестницу – парадное у нас летом днем и ночью нараспашку. Он выскочил сразу и деловито засеменил по лестнице вниз. Когда через полчаса я вышел с Кузей гулять, его нигде не было видно, хотя мы и обошли все ближайшие дворы. Не появился он ни вечером, ни следующим утром – пес исчез. Бог с ним, может быть, ему было слишком тоскливо, болела лапа в тот вечер, когда он провожал меня до дома, а теперь снова ищет своих хозяев или занят другими собачьими делами.
Через день не успел я войти в дом после работы, как раздался звонок Славина, который торжественно объявил, что продал полотно и едет к нам. Приехал он такой же нарядный и умытый, как был на вернисаже своей картины неделю назад - его зеленоватая рубашка, казалась, ароматизировала воздух в комнате чистотой и свежестью - и рассказал удивительную историю.
В первый же вечер, когда его творение только появилось на Арбате, в толпе Славин заметил некого господина. Тот стоял сбоку и будто не смотрел на выставленную незнакомку. Узрел его Витя только благодаря сверкающему на солнце совершенно лысому, как бы отполированному черепу, и еще приметился ему модный лиловато-красный шикарный легкий пиджак незнакомца. Господин постоял, постоял, а затем так же незаметно исчез. На следующий день художник снова увидел лысого; стоял он так же сбоку, но с другой стороны и снова как бы и не смотрел на Славинскую красавицу. Потом незнакомец исчез и к концу вечера Славин забыл о нем. На следующее утро господин снова возник рядом с картиной, но не один, а с каким-то разбитным малым. Последний обратился к Славину с сообщением, что месье Жак Кедриано хотел бы поближе посмотреть продаваемое полотно. Витенька послушно снял картину, позволил иностранцу чуть ли не носом пропахать ее, и объяснил, что это работа его деда-художника, копия с неизвестной картины Боровиковского, один из вариантов полотна, оригинал которого не сохранился, но упоминание об этом варианте есть в одном из писем художника. Француз достал увеличительное стекло и опять принялся рассматривать Славинское творение, Виталий даже испугался, хотя подделка под старину была сделан по всем правилам. Иностранец через переводчика поинтересовался о цене и почему месье не продает картину через комиссионный или художественный салон. Славин объяснил, что ему срочно нужны деньги, а через комиссионный долго и он может не получить истинную стоимость и хочет он 1000 баксов. Господин ту же опять через переводчика заявил, что он может заплатить требуемую сумму прямо сейчас и забрать картину. Сделка была завершена в подвальной мастерской того бородача в черной майке, что я видел, когда Славин убирал картину на ночь; зеленые – не фальшивые - это было проверено, перекачивали в карман Славина, а Любушкиного двойника унес француз. Прощаясь, он попросил переводчика, передать месье, что хотел бы побеседовать с ним завтра, вручил Славину свою визитку с адресом гостиницы «Националь», номер 306 и неожиданно на русском языке, правда, с акцентом добавил:
- Завтра в 15. 00, если Вам удобно и Вы примете мое приглашение, то я буду рад и признателен Вам за визит.
Удивленный и заинтригованный Славин ответил, что время его вполне устраивает, и он принимает любезное приглашение, после чего француз с переводчиком и купленным полотном удалились.
Сегодня без пяти минут три Славин не без некоторого сомнения в правильности своего поступка - не осложнит ли этот визит его взаимоотношения с некоторыми нашими органами или не набьют ли ему физиономию за подделку - все-таки вошел в вестибюль гостиницы «Националь». Здесь его уже поджидал все тот же бойкий секретарь-переводчик, который и препроводил его в шикарный номер на 3-ем этаже. Месье Кедриано усадил Славина, слегка смущенного обилием ковров и зеркал, в удобное кресло, подвинул легкий столик с закусками и выпивкой и затем что-то сказал переводчику, после чего тот, отвесив прощальный поклон, удалился. Хозяин шикарного люкса, махнув небрежно в сторону расставленных яств, предложил, прежде всего, выпить по рюмочке коньячка за их знакомство, а потом уж побеседовать
- Вы удивлены, что я говорю по-русски, но я - русский по крови, - говорил он почти правильно, но медленно и несколько растягивая слова, - мою мать ее родители увезли во Францию сразу после революции, а родитель отца уехал во Францию еще в 1905 году. Мой дед был известный Петербургский ювелир и видно, озаботившись революцией 1905 г, всю семью увез в Париж. Мое имя должно было быть – Иван Иванович Кедрин. Я родился во Франции, но родители постарались, и я не забыл родной язык; к сожалению, мои дети могут говорить по-русски совсем плохо. Я имею очень хорошую коллекцию картин русских художников и, когда приезжаю в Россию, я всегда еще что-то прикупаю. Я не совсем понимаю, почему Вы сказали неправду. Эта картина нарисована Вами, - казалось, сам гладкий череп этого русского француза выражал не возмущение, а удивление и это успокоило Славина.
Он не стал отпираться, а объяснил, что он действительно автор, а легенду о деде придумал, чтобы поскорее продать – все-таки 19 век.
- Вы есть хороший художник, не надо никаких легенд - уверенно сказал коллекционер Славину, чем, безусловно, польстил тому.
Они беседовали два часа; француз сказал, что через день уезжает, но через месяц приедет опять, и хотел бы заказать Славину еще картину. Он предоставляет ему полную свободу выбора темы и модели, манеры письма, но это должно быть непременно масло и должна как-то чувствоваться Россия. Он даже выдал Вите 500 баксов задатка, хотя тот и отказывался. После этого они еще выпили и расстались довольные друг другом.
- Нине дам денег, пусть купить дочери шубку. Она знаешь у меня у меня такая красотка – 16 лет уже, - Славин в возбуждении бегал по комнате,- Лидке надо что-то купить, а то запилила меня совсем, потом куплю краски, кисти обновлю и напишу, напишу ему что-нибудь этакое, еще не знаю что, но придумаю, а потом – свое эпохальное.
Мы с ним просидели до трех часов ночи, и он остался у нас ночевать, а утром я поехал в институт, а он, все такой же радостно возбужденный, к себе на ул. Алексея Толстого.
Мое участие в конференции неожиданно закончилось подписанием контракта на перевод с английского на русский язык объемной книги, более 15-ти печатных листов. Дело в том, что haimen-ом секции «Радиационные дефекты и надежность кремниевых транзисторов» был англичанин Алекс Хьюман. От нас по этой тематике был представлен профессор Владимир Артурович Вавилов, мой старинный приятель. Артурович прекрасно владел немецким языком, немного понимал по-французски, но английскую речь Хьюмана на слух воспринимал с трудом. Хьюман, наоборот, немного понимал по-французски, но при обращении к нему по-немецки, вперял в собеседника недоуменный взгляд цепких карих глаз и растерянно поводил узкими плечами. Естественно Артурович, увидев меня, сразу же вцепился и ту же уладил с организационным комитетом вопрос о прикреплении меня к их секции. Оба профессора крайне расположились друг к другу и не желали расставаться не только во время заседаний, но и во время ленча, экскурсионных поездок и всего остального свободного времени, а я должен был этаким говорящим попугаем покорно сопровождать их на все рабочих и увеселительных мероприятиях. Тема для меня знакомая, Алекс был интересным собеседником не только по радиационной тематике, Вавилова я знал и любил давно, поэтому наш тройственный союз оказался не только полезным для дела, но и приятным. Даже на банкете, несмотря на наличие хорошеньких переводчиц и длинноногих аспиранток из НИЯФ-а, мы так и не смогли расцепиться, все трое порядочно поднабрались так, что только в самом конце вечера я обнаружил, что Артурович давно перешёл на немецкий, Алекс вдруг начал изъясняться на отвратительном французском, а я спьяну переводил, даже не заметив этого. У Хьюмана был подписан контракт на издание в редакции «Мир» на русском языке одной из его книг по радиационной тематике. Чуть ли не в последний день, перед самым отъездом Алекса на Родину, он вдруг потребовал, чтобы переводчиком был я, Вавилов его поддержал и я, не успев даже разобраться в объеме предстоящего труда, в день отъезда Алекса подписал с издательством контракт на перевод. Оказалось, что сроки сжаты до предела и к концу октября я должен сдать работу сразу по двум книгам: детективу и серьезному научному труду.
Сверкающая колесница солнечных дней вдруг померкла и потемнела от частых дождей и прохладных порывов ветра. Сразу запахло осенью. Перемена погода на этот раз меня даже обрадовала. Зной; небесный купол, насыщенный золотистым светом; мягкое тепло летних вечеров меня всегда расслабляют. Я, как Бальмонт, готов петь вечный гимн слепящему солнечному диску. Наверное, в одной из моих прошлых жизней, я был египетским жрецом, славящим и охраняющим великого Ра.
Отправив Любашу к ее единственной родственницы – сестре матери под Псковом и, взяв очередной отпуск, я затворился как отшельник в нашей маленькой квартирке и буквально вгрызся в работу.
Работа переводчиком мне всегда в радость и будь то художественное произведение или научный труд, хочется добиться максимального приближения к оригиналу с учетом особенностей языка автора. Меня считают чудаком, потому, что даже при переводе научной статьи, я всегда пытаюсь уловить особенности в изложении материал. Поэтому я предпочитаю обширные монографии. У меня своя манера работы. Сначала, читая оригинал и вникая только в содержание, я наговариваю текст на русском языке на магнитофон. Затем медленно и внимательно перечитываю оригинал, пытаясь уловить ритмику языка и словесные пристрастия автора, а потом за компьютером начинается уже настоящая, кропотливая правка, работа над каждой фразой с бесконечными остановками и повторным просмотром текста и перемоткой магнитофонной ленты. Пока мой девэкашка с девятиигольчатым принтером меня вполне устраивает и спасибо Ираиде Ивановне – это, она моя голубушка, отбила у начальства новенький ДВК и договорилась о возможности установки его у меня дома. Как только получу деньги за перевод, куплю хороший компьютер.
По утрам мы с Кузей отправляемся на прогулку и по магазинам; затем завтракаем в компании с Варькой; потом я принимаюсь за работу до 3-4 часов дня с нечастыми перерывами на курево; в 4 – немудреный обед – прекрасная вещь рыбное филе – просто, да и не очень дорого -, а затем опять шуршание магнитофонной ленты и свечение экрана дисплея; в 8 – «Время» по телевизору, в 9 - опять длительная вечерняя прогулка с Кузей и поздний ужин с рюмкой хорошего коньяка. В завершение - моя любимая купель с крепким чаем. На зло всем высоким мнением сплю я после этого прекрасно.
Где-то числа 15-16 в 2 часа ночи меня разбудил резкий телефонный звонок. Сначала я подумал, что это Хьюман не сумел соразмерить время в Нью-Джерси с Московским, но, сняв трубку, узнал хрипловатый голос Ларисы. Слышимость была отличная, как будто она звонила из соседней квартиры.
- Павел, у тебя все нормально? У Вас спокойно? Ты здоров? - она почему-то кричала в трубку, и мне тот час передалось ее нервное возбуждение. Я почти видел, как она сидит в своей излюбленной позе, теребя мочку левого уха и нервно постукивая носком туфли об пол.
- Лара, да все нормально. Что там у тебя стряслось? Чего ты всполошилась?
- Ты же знаешь у меня нюх как у собаки на неприятности. Мне почудилось… беспокойно вдруг стало.
- Да, нет, все нормально. В какой сказочной стране ты сейчас обитаешь? Уже в Испании?
- А, не все ли равно. Слушай, у тебя действительно все в порядке?
- Правда, все о’кэй, как ты любишь говорить. У меня и кругом все спокойно.
- То, что кругом меня не интересует. Меня интересуешь ты…. Слушай, мне нужен помощник. Я подписала такой контракт! Я все оплачу. Приезжай! Я встречу тебя в Мадриде, провезу по всей стране, а затем альбом-книга на пяти языках, включая русский. Совместное издание.
- Лара, брось, неужели ты не найдешь себе помощников там на месте. О чем ты говоришь. Мне в октябре сдавать две книги…
- Павел. Прошу, приезжай! - голос ее дрогнул, - я так редко тебя просила о чем-то.
- Да что случилось? Сбежал твой обожатель? Ты больна?
- Тебе обязательно нужно, чтобы кто-то умирал. Нет, я здорова и обожатель дрыхнет в соседнем номере. Ничего не случилось или случилось все. Какая разница!
- голос ее стал устало-тусклым. – Я просто очень прошу тебя, брось все и приезжай!
- Все-таки, ты сумасшедшая баба! Вобьешь себе в голову блажь всякую. Что ты городишь! На твои деньги я не поеду, сейчас уехать не могу – работа. Подзаработаю, может быть, навешу мадам, если ты, конечно, не рванешь куда-нибудь в Америку. Туда у меня явно не хватит средств.
- Павел, я …., я ……встретила в Париже твою Аню с Кирушкой, - она знала, чем меня достать. Во рту сразу стало сухо, горло перехватило, а в висках застучали бешеные молоточки.
- Как они? – с трудом выдавил я
- Аня удивительно мало изменилась, ухоженная, до сих пор восхитительно хороша, а Кирушка - вылитая твоя мама, такая же красавица. Она замужем за французом-журналистом, насколько я поняла, его отец - совладетель фирмы Сименс. У тебя внук, три года
У меня как будто сначала вынули сердце, а потом вообще отделили мое бренное тело от наполненной звоном черепной коробки. По-видимому, на моем конце провода наступила такая зловещая тишина, что Лариса испугалась.
- Павел, Павел, прости меня! - истерично закричала она, - но ты же должен знать хоть что-то о собственной дочери. Почему ты молчишь? Тебе плохо? Где твоя маленькая идиотка?
- Что ты кричишь? - слова с трудом проталкивались через одеревеневшие губы, - значит, у них все нормально?
- Не нормально, а прекрасно! Хотя…. Мы долго говорили с Аней. Кирушка уехала, а мы вспоминали прошлое. Ведь она любила тебя.
- Любила? Кто поймет вас женщин. Может быть, и любила. Я, во всяком случае, никого не любил так, как ее.
- Я знаю, - голос Ларисы стал глубоким, каким-то влажным, - Приезжай, Павел! Мы потом махнем к ним в Париж.
- Зачем я им нужен? Кирушка и не помнит меня. Нет, Лара, никуда я не поеду. А что потеряно, то потеряно.
- Ты идиот, - она вдруг пришла в ярость,- ты такой кретин, что потерял дочь, жизнь потерял, дурак ты этакий! Ты…. Ты….
Она еще что-то кричала, но я уже не слушал ее и опустил трубку на рычаг. Господи, Кирушка! У меня в мамином медальоне лежат ее детские волосики. Я иногда открываю его и целую эту мягкую золотистую прядку. Анину карточку я убрал подальше, чтобы не рвала сердце.
Удивительная у нас с ней была семья.
Мы познакомились случайно, можно сказать, на улице, когда я был еще студентом-заочником, правда, на выданье, а Аня училась на первом курсе в ИНЯЗ-е - она моложе маня на семь лет. Я влюбился сразу, по самую макушку и весь мир сосредоточился на тоненькой девичьей фигурке. Она появлялась, и все вспыхивало, загорались на осеннем небе сиренево-розовые полосы, как в июне, даже в дождь светило солнце. Я был настолько влюблен, что боялся смотреть на нее и до свадьбы не мог бы точно ответить на вопрос, какого цвета у любимой глаза, какой формы нос. В то же время в любой плотной толпе я мгновенно узнавал ее толи по повороту головы, толи по еще какой-то приметной для меня детали. Это было какое-то подсознательное узнавание всего облика; пришедшее, наверное, из прошлых моих жизней.
Странное дело, но нашу любовь родные встретили в штыки. Если для Аниных матери и отчима это было закономерно – я был весьма сомнительным приобретением для благополучной семейной жизни, то не понятно было, почему восстала против нашего союза моя кроткая мама. Объяснение могло быть только одно - материнским чутьем она предугадала, сколько боли принесет эта любовь ее сыну. А, между тем, внешне мама и моя жена были чем-то похожи - это признавали почти все, хотя что общего между сероглазой светловолосой женщиной скандинавского типа и темноволосой южанкой с зелено-карими глазами. Схожесть была в безукоризненном овале лица, изысканной линии чуть приподнятых бровей, пышной короне вьющихся волос и даже характерном наклоне головы, когда они слушали что-то внимательно.
К этому времени я уже прилично зарабатывал, работая оптиком-шлифовщиком в одном из почтовых ящиков, и мы, несмотря на все уговоры и возражения матери и отчима невесты - мама молчала, только каменела лицом - поженились.
Жили мы не в роскошной квартире Аниных родителей, а в крошечной комнатенке у Аниной бабушки по отцу. Мне всегда везло на добрых людей. Альбина Антоновна после смерти сына всю свою любовь перенесла на внучку и меня приняла как родного. Этот тесный мирок первых хрущевских пятиэтажек казался мне Эдемом, блаженным островком, отсеченным от остального мира нашей любовью и бесконечным погружением друг в друга. Альбина Антоновна старалась не мешать, мужественно тряслась в автобусах, навещая каких-то сомнительных подруг. Я очень благодарен ей за все: чуткое внимание, ненавязчивость одинокого человека и потом, когда Аня уже жила во Франции, я заезжал к совсем одинокой, больной старухе. Я ее и хоронил – Аня не смогла приехать на похороны.
Говорят, счастье не может быть продолжительным, что это лишь предвкушение, ожидание и краткий миг свершения желаемого, но я был по-настоящему, полноценно счастлив все эти четыре года и боялся только одного – потерять это счастье.
И Аня любила меня. Конечно, любила, иначе, как бы она, избалованная вечным достатком в доме, капризница, терпела тесный уют нашего пристанища; часами торчала у плиты, пытаясь удивить меня каким-нибудь мучным творением, - правда, это бывало не часто - так блистала своими загадочными глазищами, когда мы устраивали импровизированные ужины вдвоем или наряжали скоромную елку под Новый год.
Наша совместная, счастливая жизнь прервалась после рождения Кирушки – тогда Аня через пару месяцев после родов перебралась к родителям под предлогом, что ей трудно одной с ребенком, да еще учеба. Теперь у Альбины Антоновны мы собирались втроем только по выходным, да Кирушку иногда выдавали второй бабушке. Я терпеливо сносил такое положение вещей – в хоромы родителей жены меня никто не звал. Я чувствовал, что что-то меняется, что Аня отдаляется, уплывет от меня, и сам себя успокаивал, объясняя это материнством. Очень быстро появилась в ней какая-то нервозность, раздражительность, даже злость; иногда мне казалось, что моя молодая жена просто напрашивается на ссору, пытаясь ударить в уязвимое, самое больное место. Я терялся, пытался сгладить и уступал, уступал, уступал. Так я вяло сопротивлялся, когда Аня заявила мне, что надо оформить развод, иначе отчим не сможет устроить ее на работу в МИД после окончания института. Отчим!
Как отчетливо вспоминается мне этот человек.
Довольно высокого роста он оставлял впечатление чего-то округлого, мягкого и в то же время очень цепкого. У него было правильное, холеное, даже красивое лицо, правда, при совершенно голом черепе, но это была стандартная физиономия высокопоставленного даже не советского, а российского чинуши. И голос был хорошо поставлен с мягкими и одновременно властными нотками. В прошлом материаловед, специалист по золоту, кстати, большой ценитель и любитель драгоценностей, он где-то в 37-38 году перешел работать в ЦК-а, пополнил, так сказать, поредевшие кадры. Хороший стратег и тактик, он умудрился, во-первых, уцелеть, а во-вторых, сделать отличную карьеру. К моменту рождения Кирушки он был начальником крупного отдела ЦК-а; как-то связан с СЭВ-ом и уже успел поменять большую трехкомнатную квартиру у метро Сокол на шикарную четырехкомнатную на Кутузовском проспекте. Не имея собственных детей, он по-отечески привязался к Ане, считал ее своей дочерью и, соразмерно со своей моралью и логикой, хотел для нее более счастливой жизни, чем мог дать я. Блестящий тамада, интересный собеседник, со мной он был удивительно неразговорчив, но каждый раз, как у них устраивалось застолье, хозяин дома утаскивал меня к себе в кабинет, или на кухню, якобы, чтобы поговорить и послушать, чем живет современная молодежь. По-видимому, для лучшего контакта с представителем молодежи, каждый раз прихватывалась бутылка коньяка, и наши посиделки обычно кончались тем, что он молчал, ощупывая меня своими острыми глазками, а я нес пьяный вздор. Умный и искусный интриган, он никогда не лез на рожон, не запрещал и не отговаривал Аню, а ловко подводил ее так, чтобы она сама убеждалась в своей неправоте; как коварный искуситель развертывал перед ней заманчивые варианты и, в конце концов, добивался послушания и следованию по тому пути, что наметил.
У нас уже ничего не было: ни семьи, ни взаимной любви – были двое: мужчина и женщина, которые изредка встречались, говорил о чем-то постороннем, ненужном, выпивали по бокалу вина или рюмке коньяка, выкуривали по сигарете и расходились. Правда, Кирушку в это период мне аккуратно, без споров выдавали по выходным. Аня все время куда-то то улетала, то уезжала. Впрочем, это была уже не моя Аня. Исчезла прекрасная молодая женщина, источающая любовь и обаяние, а появилась сдержанная, холодная красавица, пахнущая дорогими французскими духами, одетая, как на картинке из журнала Дома Мод, с загадочными потемневшими глазами, отторгающими возможность любого сближения. Глаза смотрели куда-то вбок, когда она сообщила мне, что уезжает на три месяца во Францию, а через полгода мне было заявлено, что она выходит замуж за иностранца и уезжает с мужем навсегда в Париж. Боже мой, какой я был идиот, когда, оглушенный этой новостью, смог только спросить:
- Ты его любишь?
С каким презрительным удивлением она посмотрела на меня:
- Я не хочу больше жить в нашей стране.
Что я мог сказать или предложить; любое мое возражение, уговоры встретили бы такое же презрительное удивление. Да и любовь моя, видно, умерла, увяла. Кто-то сказал, что любовь умирает от усталости, а хоронит ее забвение. Все верно, только забвения нет до сих пор, может быть, от слишком сильных болевых ощущений. Я восстал всего один раз и ни ласковость в голосе, ни покорное заглядывание в глаза не помогли моей бывшей жене добиться желаемого. Это произошло года через два после ее нового замужества. Она вдруг начала звонить из Парижа и интересоваться моей жизнью, что крайне меня удивило и заранее приготовило к встречной атаке – слишком хорошо я знал эту женщину. Потом она позвонила с конкретным сообщением, что такого-то будет в Москве, и хотела бы со мной повидаться. Мы встретились на нашей бывшей квартире у Альбины Антоновны, и она опять была ласковой и покорной и хотела самую малость, чтобы я отказался от своих отцовских прав – ее теперешний муж желает удочерить девочку. По-видимому, что-то страшное произошло с моим лицом, потому что Аня сразу прекратила настаивать. Так что к Новому Году и к моему дню рождения, я иногда получаю красивые поздравительные открытки или телеграммы.
Вот что надела звонок Ларисы – я лежал и вся история моей несчастной, поруганной любви вспоминалась мне. Заснуть я не мог, встал, пошлепал на кухню за холодным чаем, вышел на балкон, покурил, лег опять и неожиданно заснул.
Я был в нашей коммунальной квартире на Казихинском. Любопытно, во сне я никогда не вижу свое теперешнее жилье – чаще всего это старая квартира нашего с Ларисой послевоенного детства и значительно реже – убогие комнатки Альбины Антоновны. Вот и теперь я шел через знакомую многоместную, многосемейную кухню к двери на черный ход. В нашем доме одинаково активно пользовались и парадной и черной лестницей. Дети по щербатым ступенькам черного хода выбегали во двор; здесь в небольшом пространстве под лестницей, между двумя выходами, одно время даже жила целая семья бедолаг-погорельцев; через огромную щель дощатой двери в котельную увидел я как-то под вечер костыль и одну ногу в сапоге – какой-то калека, греясь, напугал меня до смерти. Я прошел между кухонными столами, сбежал по истертым ступенькам, толкнул дверь и оказался не во дворе со старыми деревьями и таким родными, потемневшими лавочками, а на огромном палаццо. Над ним было однотонное, как бывает во сне, голубое небо. На этом рукотворном выступе в бездонную синеву находилось много людей, и все они в белых одеждах группами и по одному стояли или сидели в легких плетеных креслах. Среди них я увидел и маму. Она не смотрела на меня, а о чем-то тихо разговаривала с отчимом; я знал, что где-то тут находится и мой отец, но почему-то боялся искать его глазами. На мое появление никто не прореагировал и я растерянный стоял, не зная, что делать. Вдруг кто-то коснулся моей руки, я повернул голову и увидел….. Кирушку, совсем маленькую, то же в беленьком нарядном платьице. Она взяла меня за руки и потащила куда-то. Мы шли мимо неподвижно сидящих людей, и мне казалось, что я их всех знаю, но они не замечали нас, будто мы были прозрачные. Наконец, мы подошли к невысокой балюстраде – впереди была только голубоватая уплотненность воздуха и больше ничего, а ребенок все тянул меня за собой:
- Не бойся! Шагай – сказала или мысленно передала Кира
Я шагнул в пустоту, и мы… полетели. Сразу куда-то ушла терраса с неподвижными человеческими фигурами, кругом был бесконечный простора, а мы все летели и летели, парили, почти не делая никаких усилий, только раскинули руки и ноги. Раньше я никогда не летал во сне и поразился приятности ощущения, как вдруг Кирушка вскрикнула и стала падать. Я рванулся к ней и успел подхватить легкое тельце, но почему-то дочь начала биться у меня в руках. Она вырывалась, теперь я тоже падал, и тут обнаружил, что уже не Кирушка, а Аня, безжизненная, тянет меня все дальше и дальше. Сердце задергалось в груди, стало трудно дышать, я изо всех сил пытался удержать женское тело, но оно выскользнуло из моих рук и камнем полетело вниз. Я бросился за ним и …. проснулся, чувствуя тупую боль в левом плече. Я полежал, надеясь, что боль отпустит, но злодейка не уходила. Тогда я осторожно сполз с дивана, добрел до кухни, сдернул Любашину аптечку и сунул под язык валидол. Постепенно боль сжалась, сузилась до одной точки, деревья за окном в свете раннего утра приобрели четкость. Я еще полежал немного, приходя в себя, а затем пошел готовить себе завтрак.
В этот день, окончив работу, я поехал к Славину на квартиру. После того, последнего вечера, когда он ночевал у нас, Виталий куда-то исчез. Прошел почти месяц, он не появлялся и не звонил, хотя уверял Любушку и меня, что моделью для его следующего творения под заграничный заказ опять будет моя маленькая хозяйка. Я пытался дозвониться, но в ответ слышал или длинные бесконечные гудки, или трубку брали какие-то непонятные личности, хотя я знал, что в квартире на Ал. Толстого кроме Славина и его сожительницы Лидии никто не живет. На мой вопрос, куда подевался хозяин, отвечали что-то невразумительное, поэтому я решил заехать и разузнать все на месте. Я помнил, что недели через две, как он сам говорил, должен был приехать его богатый заказчик.
Улица Ал. Толстого тоже из моего детства и отрочества и, несмотря на чопорную солидность, она для меня такая же родная, как все старомосковские переулки. Я давно тут не был; теперь улица показалась мне слишком сдавленной домами и слишком заасфальтированной, и только желтая стена Славинского дома была теплой и многообещающей, как будто там за теменной аркой подворотни пряталось нечто заветное, опять же из детства. Витино окно на первом высоком этаже было открыто, значит, кто-то дома.
При входе в арку ворот я столкнулся с двумя мужиками; один из них щуплый, вертлявый, мало приметный, зато второй - высокий, толстопузый был крайне импозантен. Его крупное красное лицо обрамляли полуседые, мокрые от пота кольца довольно жидких кудрей, зато брови, тоже полуседые, картинно топорщились над лукавыми, чуть выпученными глазами; борода, вернее некое ее клочкастое подобие, дополняли портрет. Серо-белая рубаха с темными пятнами пота, расходилась на массивном животе, являя взору неопределенного цвета майку. Увидев меня, он вдруг по-ленински вскинул правую руку, как-то картинно развернул ноги и в этой живописной позе с пафосом обратился ко мне:
-Товарищ, мы правильно идем?
- Простите, но я не знаю, куда вы направляетесь.
- К коммунизму конечно, - оскаблился он беззубым ртом и еще больше стал похож на Пушкинского Варлаама.
- Еже ли к коммунизму, то налево за углом, - хихикнул его спутник.
Испокон веков там была помойка.
- Не шутите, приятель. Я – марксист по убеждению с рождения. Прощу Вас, товарищ, - и он неожиданно легко для его массивного тела, галантно изогнулся, пропуская меня во двор.
Странно, но оказалось, что нам нужен один и тот же подъезд и я уже не сомневался, что они направляются в ту же квартиру, что и я. Я потянулся, чтобы открыть дверь в парадное, как она с силой распахнулась и от туда пулей вылетела Славинская Лида. Меня она не заметила или не узнала.
- Лида,- окликнул я ее
- Павел, ты к нам? Как хорошо, что ты приехал, - Лидка буквально бросилась мне на шею, - Знаешь, что у нас твориться. Сплошная пьянка- гулянка! Какой день уже! Полный дом гостей и кто! То черномазые барыги с Кавказа, то бомжи из местных подворотней. Широкая натура – Казанова проклятый! Все выжрали, гады, - злые слезы оставляли следы на слишком ярких щеках женщины.
Лида откуда-то из просторов Монголии в качестве натурщицы появилась в квартире на Ал. Толстого лет пятнадцать тому назад, когда Нина, жена Славина, забрав крошечную дочь и в сердцах хлопнув дверью, навсегда покинула неуемного мужа, не в силах совладать с его слишком богемными замашками. Молоденькая натурщица была нарасхват из-за точеной фигурки, правда уже тогда со слишком пышным бюстом, причем свои прелести она искусно демонстрировала, предпочитая всегда сильно облегающую одежду. Кроме того, наличие задорной треугольной мордашки с резко очерченным подбородком и большущими зеленоватыми глазами, копна темных волос легко прокладывали ей дорогу и на подиуме и в сердцах мужчин. Но пару раз попозировав Славину, она буквально приклеилась к нему, и все эти годы служила ему верой и правдой, первое время за деньги, а потом и без оных. Эта привязанность и постепенное утрачивание тонкой тали при чрезмерном разрастании остальных частей тела, а также слишком яркая косметика и огненно-рыжий цвет волос резко сократили ее клиентуру; теперь в основном она торчала в знакомой квартире, практически став гражданской женой Виталия. Сейчас она, заплаканная, какая-то ощипанная стояла передо мной и зло поносила Славина:
- Все хватит с меня! Ё-моё, ты посмотри, во что я превратилась, в чем хожу, - и она ожесточенно дернула свой действительно такой же пообмятый, как она сама, жакетик.
- Подожди, но Виталий только недавно получил большие деньги.
- Получил, а где они? Нинке своей отвалил сполна, а мне шиш, а остальное все спустил, гаденыш! Павлуша, милый, да поговори ты с ним. Ведь сопьется со всем, дурачина этакая, и этих халявшиков разгони. Я было сама хотела, да, знаешь, как он на меня напустился: «гости»! Гости – обглоданные кости - сброд один. Я говорю ему: прирежут тебя твои гости из-за квартиры. Этот Ираклий, ну помнишь, черненький такой с усиками, в очках, по виду чинуша, а на самом деле торгаш, на нашем рынке десяток палаток имеет, где русские бабы ему тугрики зарабатывают, прописался в комнату бабы Ани, когда она умерла, так что у этого мазилы-чудилы теперь сосед есть. Я ему в бошку вбивала: давай распишемся, пропиши меня и Нюську мою к себе – вся квартира наша будет. Да куда там. А этот грузин-очкарик уже мебель прикупает. Иди ты к нему, может быть, хоть тебя послушает. Иди! Да не звони, дверь открыта и днем и ночью.
В полутемной передней все так же, как когда здесь жили четыре семьи, горела обнаженная электрическая лампочка, из-за резкого света которой стены с проплешинами на доисторических обоях казались особенно обветшалыми. Из-за полуприкрытой двери большой Витиной комнаты доносился гул голосов. Я постучал, но, по-видимому, меня никто не услышал. Тогда я толкнул дверь и вошел.
За большим раскрытым столом, уставленным бутылками и тарелками со всякой снедью, сидело человек 10—12. Гуляли видно давно, потому что вид у всех был усталый; наиболее оживленным был мой недавний попутчик при подходе к Витиной дому, «марксист с рождения». Он о чем-то громогласно витийствовал, но при виде меня распахнул свои могучие объятия и заорал:
- Смотрите, кто пришел! Друг дорогой, я знал, я чувствовал, что мы еще встретимся, и будем сидеть за одним столом! Штрафную моему лучшему другу! Дорогуша, ты моя!- и чуть ли не полез ко мне целоваться.
Все вяло задвигались. Ираклий, с которым мы пару раз встречались, видимому, на правах нового хозяина дома, усадил меня за стол. Мне налили штрафную. Компания была разношерстная: приблизительно половину составляли друзья или родственники Ираклия – во всяком случае, тот факт, что место их рождения, было где-то близь Кавказа, не вызывал сомнения; вторая половина, за исключением моего дорого друга-марксиста, вид имела потертый и малозначительный. Было тут две-три женщины, были они в возрасте и, судя по тропической растительности на голове, приходились, скорее всего, опять же соотечественницами Ираклию. Какие-то свои важные дел заставляли их сидеть за этим столом. Так, моя соседка слева все приставала к чернявому молодцу рядом:
- Ну, Ризо, Ризо, послушай, продай мне свою кухню! Она же тебе не в цвет!
Виталия за столом не было. На мой вопрос, где хозяин, мне коротко ответили: «отдыхает». Минут через десять на меня уже никто не обращал внимания, я выбрался из-за стола и пошел разыскивать Славина. В этой квартире я бывал во все времена: и когда в передней играли соседские дети, а на кухне ссорились четыре хозяйки; и когда квартира начала пустеть из-за переселения соседей в отдельные квартиры; и когда Славин остался практически один, поэтому прекрасно представлял, где он может быть. Еще в семидесятых годах Виталий расчистил чулан около кухни - бывшая комнат для прислуги, - подкрасил, помыл, наклеил новые обои и сделал себе довольно уютную вторую мастерскую, где в основном хранил часть своих полотен, иногда рисовал, а иногда принимал дам.
Виталий действительно оказался в его маленькой подсобной мастерской. Он спал на потертом диване и первое, что я увидел, когда вошел, были его огромные, голые ступни и потрепанные штанины все тех же многострадальных джинсов. На тумбочке рядом горела настольная лампа под съехавшим набок абажуром; пахло перегаром и растворителем масленых красок. Я попытался растолкать приятеля; он долго отмахивался, но, в конце концов, принял сидячее положение, недовольно ворча себе под нос:
- Ну, что вам черти надо? Пьете, ну и пейте себе на здоровье, - бубнил он.
- Вить! Это я, Павел, проснись! Поговорить надо.
Наконец, он пришел в себя:
- Павлуша, старик! Рад тебе, надо выпить, - и привычным жестом извлек початую бутылку коньяка откуда-то из-под тумбочки.
- Нет, брат! Пить мы сегодня не будем. Давай все-таки поговорим.
Он что-то очень послушно убрал бутылку на старое место.
- Вить, что там за братия гуляет?
- А, шакалье! Все закусывают?
- Закусывают. Этот Ираклий ведет себя как хозяин
- Пусть будет. Говорит жить негде.
- Негде? Да он купит себе все, что захочет. Смотри, как бы он тебя не подвинул из центра.
- А, - Виталий пренебрежительно махнул рукой.- Подожди, пойду, умоюсь, проснусь, как следует, потом поговорим.
Через пару минут он вернулся, растирая лицо и плечи полотенцем не первой свежести; его могучая шевелюра была обильно смочена водой и приглажена.
- Ну, вот, я, как огурец, если не свежий, то малосольный, по крайней мере. Я рад тебе, Павел! У вас все нормально?
- У нас-то нормально, а ты что творишь? Тебе же через пару недель сдавать работу твоему иностранцу. Ты же взял задаток.
- А, чёрт! Действительно, лето почти прошло. У, брат, как все быстро проходит, жизнь уже можно сказать прошла! Все баста! Когда твоя малютка приезжает из деревни?
- Завтра, я ее встречаю.
- Все, послезавтра я у вас.
- Слушай, я встретил Лиду. Она плакала очень; говорит, ты все деньги спустил. Что с тобой?
- Наверное, спустил, Лидке виднее. Тоска, старик, одолела меня. Думал обновление идет, все переворачивается, люди выпрямляются душой и телом, почувствовав себя свободными от наших старых бредней, а тут!.....Сброд всякий из всех углов полез, пообмельчали все, даже наш брат художник. За зеленые мать родную продадут; какая-то сплошная замусоренность что на улицах, что в душах людей.
- Ничего сразу не делается. Свобода - штука сложная, и жить при ней тоже надо учиться
- Это все толстолобые разговоры о тонкой материи, как говорят. Нет, я знаешь, прихожу к выводу, что для нас, нашего менталитета лучше даже социализм, даже монархия, чем демократия. Нас и так все время заносит, а тут еще свобода выбора. Нам колея, как Высоцкий поет, для движения нужна.
- Нет, ты не прав – все устаканется. Переходный период всегда чреват и всегда всякая нечисть на поверхность вылезает. Зло более приспособляемо, чем добро. Наверное, будет еще какой-нибудь взрыв, звездный час нового.
- Может ты и прав. Хотя ты по природе своей такой – всегда ждешь хорошего и веришь в победу добра. Тебе легче жить. Давай все-таки выпьем за встречу!
Мы выпили, поговорили и я поехал домой, договорившись со Славиным, что он приедет к нам через день.
Действительно, через день он явился, собранный, помытый, но не такой торжественный, как прошлый раз, и опять приволок нечто струящееся, переливающееся, что надлежало одеть моей малышки. Любаша довольно быстро справилась со своей задачей. На ней был русский синий сарафане с красными прошивками; белая рубаха с красными вставками, вышитыми крестом; а на голове - кокошник, расшитый жемчугом. Славин, казалось, остался доволен результатом - практически ничего не поправляя, усадил Любашу напротив окна, а сзади водрузил кусок светло-голубого шелка, и принялся за работу. Был он деловит и как-то отрешен от всего, даже забыл меня выгнать из комнаты. Впрочем, чтобы не мешать, я сам со своим магнитофоном переместился в маленькую комнату.
Работа Хьюмана оказалась прелюбопытной - одно только, каждой главе предшествовал эпиграф в виде цитаты из Шекспира, Гете, Рильке и прочих классиков, что, согласитесь, совершенно непривычно для научного труда. Я увлекся переводом и опомнился только часа в два. В соседней комнате было тихо, что казалось странным – Виталий обычно любит болтать с натурщицей. Я заглянул к ним и увидел, что Любаша послушно сидит в той же позе, как посадил ее Славин, и, кажется, дремлет, а Виталий как бы и не замечает этого, наверное, делает общую прорисовку полотна. Меня он тоже не заметил; лицо его, он стоял в полуоборота ко мне, было задумчиво просветленным.
Теперь он бывал у нас каждый день; работал споро, сосредоточенно и со стороны казалось, что картина пишется легко. Дней через 8-9 Виталий пришел позже обычного, долго топтался у своего творения, что-то доделывал, что-то поправлял; напустился, было, на Любушку, что она крутит головой, наконец, завесил холст, вытащил четвертинку водки и объявил, что после обеда будет просмотр – завтра у него встреча с заказчиком.
Первое впечатление - разочарование от излишней простоты, от отсутствия дальней перспективы, от колористической сдержанности картины. Фон однотонный, что лишало холст объема, серо-голубоватый, как небо в недождливый, осенний денек. Господствовали три резких цвета: синий, красный, белый. В прорисовке одежды была нарочитая небрежность, грубые мазки, тщательно было выписано только лицо. Та на картине сидела, удобно опираясь на что-то прочное, но расслабленности не было, а, наоборот, твердая устойчивость, даже царственность какая-то была в позе сидящей. На Любашу она мало походила и в то же время эта была моя маленькая хозяйка и эта странность интриговала, требовала объяснения. Незнакомка казалась старше Любаши из-за величавого спокойствия позы, отрешенности от мирских дел. Я вдруг почувствовал странное беспокойств и тут же понял в чем дело - глаза. В отличие от подделки под Боровиковского на этот раз глаза смотрели прямо, на зрителя и столько понимания, даже мудрости было во взоре сидящей. Казалось, женщина сама разглядывает тебя, разглядывает с легкой издевкой, что вызывало раздражение. Чем дольше ты смотрел, тем назойливее, жестче делался взгляд, и все неуютнее и неуютнее становилось тебе самому. Хотелось уйти от этих царапающих глаз, проникновения во внутрь тебя, вновь обрасти власть над картиной. Ощущение нарастало, и я невольно сделал шаг влево, взглянул … и обомлел – та, на полотне, как будто постарела на десяток лет, уголки губ плаксиво опустились, лицо удлинилось. Самое удивительное, возникало ощущение, что и плечи поникли - вся она сжалась, усохла. Теперь передо мной сидела измученная, надломленная немолодая женщина с потухшим, ушедшим в себя взглядом. Это было настолько странно, что я судорожно дернулся вправо, на старое место, и… наваждение исчезло, но захотелось экспериментировать дальше и я, закрыв глаза, переместился еще на шаг вправо, и опять произошло пугающее превращение. Теперь передо мной сидела ядреная молодуха, пьяненькая, с зазывной улыбкой на сочных, ярких губах и, казалось, игриво подмигивала мне. Ошеломленный, я дергался перед полотном то вправо, то влево и каждый раз происходили эти страшные изменения, а я никак не мог уловить, понять, как это получается. Я все еще глазел на полотно, как вдруг Любушка, которая тоже рассматривала новое творение Славина, бросилась на Виталия с криком:
- Ты зачем так рисовал меня!? - и ее маленькие кулачки забарабанили по солнечному сплетению великана художника.
Что она увидела – не знаю, но отчаяние было таким бурным, что малышка не плакала, а рыдала, чуть ли не билась в конвульсиях. Мы со Славиным, как два идиота, метались около нее, совали ей то воду, то валерьянку, то валидол - ничего не помогала, а она каждый раз как Виталий приближался к ней, отшатывалась от него, как от зачумленного. Наконец, две таблетки валерьянки, еще какое-то успокаивающее снадобье сделали свое дело – она начала потихоньку затихать, хотя слезы все еще сочились из ее глаз. Я уложил ее в маленькой комнате, напоил горячим чаем с ложечкой кагора и она, наконец, затихла, хотя иногда судорожно всхлипывала. Я посидел с ней рядом и минут через пятнадцать, когда мне показалось, что она уснула, вернулся в большую комнату к Виталию, который все это время курил на балконе. Как только я вошел, он бросился ко мне:
- Значит получилось! Получилась, если эта малютка что-то увидела! Что-то ощутила!
- Получилось, Вить, получилось и, знаешь, как-то жутко от этого. Ты – безусловно, хороший художник, но я бы на твоем месте этому французскому ценителю прекрасного ее не продавал.
- Придется, - Виталий помрачнел,- придется, брат. Ничего другого нет, а завтра встреча; задаток, как ты знаешь, я взял, да и обещал – говорит, специально приехал. А.., пусть они там в своем утепленном стоиле увидят Россию во всех ее трех ипостасях: и пьяно-разгульную, и величаво-прекрасную, способную все вынести в дни бедствий, и больную и поруганную жесткими экспериментами неких злых безумцев и эгоцентриков.
- Слушай, ему надо как-то провести картину через таможню.
- Это его заботы. Провезет! Там никто ничего не заметит, на первый взгляд – примитившина какая-то. Нет, продам ее. Надо купить красок, холстов, есть у меня одна идея, а то апатия навалилась. Надо проснуться. Чудно устроен человек – ждет чего-то, верит в значительное или счастливое впереди, уж и голова наполовину седая, а он все в окошко глядит в ожидании суженного. Без надежды и веры в завтрашней день, жить не возможно - старая истина, только постигаем мы ее поздно. Вот так-то. Мне 54 года, а я все еще что-то открываю для себя. Такие вот дела. А хорошо, что картина получилась. Значит, могу, могу! Есть еще свет впереди.
Виталий ушел поздно вечером, унося под мышкой, как в прошлый раз свое творение, завернутое в старую простыню. Любушка спала, постанывая во сне. Я вышел на балкон, шел дождь, было зябко и совсем темно, по-осеннему.
Прошла неделя, но Славин не звонил и не появлялся. Любаша пока тоже не восстановилась: потухшая, пугливо вздрагивает при каждом звонке в дверь. Не знаю, чем и развлечь. Оба перевода я в основном закончил, мелкая правка и все. Снова выглянуло солнышко, однако, хотя днем двадцать два - двадцать четыре градуса, осень чувствуется во всем: и в оранжево-красных всплесках рябин, и в зябкости конца и начала дня, и в приглушенной голубизне неба даже в солнечные дни. Завтра мы с Любашей поедим на кладбище, к Лионеле Павловне, а потом я один к маме – последний раз в этом году, а через пару дней мне на работу – отпуск кончился.
Утром, часов в 6 меня разбудил телефонный звонок. Я снял трубку, там кто-то всхлипывал, пошло какое-то бормотание, а потом истеричные женские рыдания и частые гудки. Господи! Что опять случилось у Ларисы, какая дурь теперь ее мучает? Телефон зазвонил снова.
- Павел, Павел! Это я, Лидия, - кричала она в трубку, - Приезжай, Виталий умирает
- Что? Почему? Что случилось?
- Был пожар, я случайно пришла рано и нашла его. Это такой ужас. Приезжай, пожалуйста. Я умру, если он умрет.
- Где он?
- У Игоря Яблочкина в 1-ой Градской, ну, помнишь, ты его видел у Виталия. Приезжай, он звал тебя.
- Хорошо, сейчас приеду, как мне пройти.
- Я тебя встречу.
Ничего не понимая, я стал судорожно одеваться, растолкал Любашу, соврал ей, что срочно прилетает Хьюман и я еду на встречу с ним. Любаша, сонная, молча кивнула, отвернулась к стенке и опять заснула. Схватив первую попавшуюся машину, – Москва только что просыпалась, я очень быстро добрался до Ленинского проспекта. Лида уже ждала меня у входа в вестибюль корпуса. Она больше не плакала, но еще больше сжалась, даже ее роскошные волосы затянулись в куцый рыжий хвостик. Молча схватив за рукав, она просто поволокла меня за собой.
- Что же случилось, в конце концов? – попытался я дознаться.
- Сама ничего толком не знаю. Вчера вечером опять завалилась эта кодла. Мы поругались, ночью я уехала, но место себе не находила – как чувствовала. В 2 часа ночи поскакала к нему, а там дым валит, а Витя на полу валяется около дивана в подсобке, кровь, диван горит, в комнатушку не войдешь. Я еле его вытащила, окна все распахнула, вызвала милицию и пожарников. Позвонила Игорю, хорошо он дежурил, говорит: «Вези!». Я все деньги, что были, сунула на скорой, его и привезли сюда. Ох, Павлуша, за что мне такое! Как я буду жить без него? – и она зарыдала в голос.
На третьем этаже Лида довольно быстро разыскала Игоря. В светло-зеленых штанах, куртке и шапочке такого же цвета, деловито собранный он совсем не был похож на того полноватого весельчака, что так уморительно рассказывал анекдоты и заразительно хохотал в компании у Славина. Он молча пожал мне руку и выдал нам с Лидией халаты и шапочки.
- Он в реанимации, пущу вас на пять минут
- Как он? Сильно обгорел?
- Ожоги только конечностей, слегка затронут живот, но это ерунда. У него ножевое ранение, удар умелый, бандитский, задето легкое, боюсь, не вытянем, потому и пускаю. В сознании, что плохо при его состоянии, тебя звал Павел, потому и пускаю, - еще раз повторил он, - мы сделали все, что могли.
В большой реанимационной плате, отгороженный ширмой от остальных, прикрытый простыней лежал Виталий. Забинтованные по локоть руки казались огромными, голова на плоской подушке как темная маска, полузакрытые глаза смотрели в некуда.
Лидия, будто споткнувшись, рухнула на колени рядом с кроватью, прижалась лицом к оголенному плечу, да так и осталась, что-то шепча. Я склонился над распростертым телом:
-Вить! Это я, Павел, Вить!
Слышит он меня? Только грудь рывками ходит вниз вверх, черные провалы глаз, в левом углу губ набухает пульсирующее красное пятно.
- Витенька, не умирай, пожалуйста, пожалей ты меня, несчастную,- Лидия так и стояла на коленях, вдавив заплаканное лицо в жесткий подголовник, - держись только, я тебя вытяну.
Дрогнули веки, приоткрылись глаза, медленно зашевелились губы.
- Кто…
- Вить, это я Павел и Лида со мной. Как ты старик? Держись
-Паве…., как все… прос.. и быстро.- и вдруг как бы волна прошла по всему телу, а пузырь в углу губ лопнул кровавой пеной.
Лида закричала, к койке подлетела молоденькая сестричка и захлопотала около умирающего.
- Идите в холл, - заторопила она нас, - Игорь Николаевич!
Мимо нас метнулся Игорь и еще какой-то врач.
Потом мы, придавленные увиденным, сидели в холле при лестнице. Постепенно мною овладело то странное состояние, которое приходит ко мне в минуты страха потери дорогого существо - я как бы сливаюсь со страждущим, боль, страх, отчаяние начинают рвать и мое сердце. Виделось все сразу: табличка: «Правила эвакуации больных при пожаре», висевшая на стене напротив; толстая тетка в цветастом халате, ждущая лифт; скрюченная фигура Лидии, притулившаяся рядом со мной на маленьком диванчике; губы ее все время что-то шептали, наверное, творили молитву. Одновременно я как бы был около Виталия и моя душа, как и его, рвалась в небеса, рядом суетились врачи, и моя грудь опадала в судорожных вздохах. Не знаю, сколько прошло времени, еще двое врачей с каким-то аппаратом скрылись за дверью реанимационного отделения. Наконец, вышел Игорь. Плечи его были устало опущены, лицо мрачно. Лидия, было, дернулась ему навстречу, а потом так и застыла в ожидании. Игорь молча подошел к нам, и что-то протянул женщине. Когда он разжал ладонь, я увидел, что это нательный золотой крест Виталия и его часы с треснувшим стеклом.
Вот и кончился отпуск, и я как обычно по утрам еду на работу. Утро серенькое с грязновато белыми облаками, плотно зашторившими небо. На остановке автобуса как всегда много народа. Ба! А вот и мои сумасшедшие, летом что-то их не было видно: тот же коротышка Вова и его неизменный спутник с бородавкой, какая–то новая пара хихикающих парней, а вот и он, узколицый. Стоит один, вдали от шумной толпы и будто с беззлобной усмешкой наблюдает за всеми нами: здоровыми и больными.
Появился автобус, началась толкотня у дверей и я на миг теряю его из виду. Я как всегда замыкаю, узколицый тоже никогда не торопится. На этот раз он оказался передо мной, и я даже помог, подтолкнув его тяжелый зад и плохо слушающиеся ноги по ступенькам. Автобус тронулся, мы оба оказались на задней площадке. Он вдруг посмотрел на меня внимательно, затем хитро подмигнул, и мы поехали дальше.
Свидетельство о публикации №217082001083