Победа над хаосом

ПОБЕДА НАД ХАОСОМ
Альбом шрифтов Михаила Придоновича Придонова


    Господь Вседержитель, Бог Слово называет себя: «Аз есмь Альфа и Омега, начало и конец.»
    «Для всех народов слово и письменность — понятия священные. Именование вещей и письмо изначально были магическими действиями, волшебством, благодаря которому дух овладевал природой. В древности письмо и чтение оставались тайными искусствами, доступными лишь жрецам; считалось великим, необычайным событием, если молодой человек решался приступить к изучению этих могущественных искусств. Добиться этого было непросто — к тайнам допускались лишь немногие, и право это приобреталось ценой самоотречения и жертв», — пишет Герман Гессе.
    В любом из древних алфавитов мифопоэтическая традиция являет образное отражение системы мироздания. Например, стоящая на третьем месте греческая Гамма знаменовала собой гармонию и единство трех мойр Клото, Атропос и Лахесис, соответствующих скандинавским воплощениям прошлого, настоящего и будущего — Урд, Верданди и Скульд. Четвертая по счету Дельта означала четыре первозданных стихии. Седьмая буква алфавита, Эта – семь планет и музыку сфер. Восьмая, Тэта – мировое равновесие.
    Двадцать четыре скандинавские руны представляют собой в высшей степени емкие семиотические доминанты, широчайшие абстракции. Движение и покой, победа воли и победа желания, генезис, смерть и возрождение – вот круг вопросов и тем, которые охватывают руны. Слово Runen соотносится с немецким глаголом raunen – шептать, древнеисландским run – резать, высекать (на камне) и готским runa – тайна, что подчеркивает глубокий смысл всех заключенных в этих символах значений (сем).
    Древнейший армянский алфавит еркатагир, иберийское письмо мргловани, церковное нусхури и «письмо воинов» мхедрули также исполнены красоты и глубокого смысла.
    Весь кириллический ряд, не требуя дешифровки, звучит музыкой для русского слуха и сохраняет глубокую связь со своим греческим праобразом. Например, буква Покои графически повторяет греческую Пи – символ направленных на землю солнечных лучей, божественного покоя и равновесия. «Итак, будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный, ибо Он повелевает солнцу Своему всходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Мт 5: 45-47).
    Линии, из которых слагаются образы букв, волнуют и завораживают истинного художника. «Начальная латинская буква превращалась для него в благоухающее лицо матери, греческие письмена — в скачущую лошадь или в змею, которая тихо скользила между цветов, исчезала, а на ее месте снова возникала неподвижная страница учебника грамматики, – читаем мы в романе Германа Гессе «Нарцисс и Златоуст».
    Будущий скульптор рассказывает будущему епископу: «Иногда я рисую какую-нибудь греческую букву, тэту или омегу, и стоит мне чуть-чуть повернуть перо, как буква уже виляет хвостом, превращаясь в рыбу, вызывает в памяти все ручьи и реки мира, их прохладу и влагу, океан Гомера и воды, по которым шел апостол Петр, или же буква становится птицей, выставляет хвост, топорщит перья, вся надувается и, смеясь, улетает… Похоже, ты не очень высокого мнения об этих буквах? Но я говорю тебе: с их помощью Бог создал мир».
           Федор Михайлович Достоевский делает своего alter ego, князя Мышкина, искусным и тонким каллиграфом, остро чувствующим гармонию и дисгармонию:
«Это круглый, крупный французский шрифт, прошлого столетия, шрифт площадной. Взгляните на эти круглые д, а. Я перевел в русские буквы французский характер.
           А это шрифт русский писарский. Каллиграф не допустил бы этих росчерков или, лучше сказать, этих попыток расчеркнуться, вот этих недоконченных полухвостиков, — а в целом, посмотрите, оно составляет ведь характер, и, право, вся тут военно-писарская душа проглянула!
    Ну, вот это чистейший английский шрифт: дальше уж изящество не может идти, тут всё прелесть, бисер, жемчуг; это закончено. Но вот и вариация французская: тот же английский шрифт, но линия капельку почернее и потолще, чем в английском, ан — пропорция света и нарушена; и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а росчерк это наиопаснейшая вещь! Росчерк требует необыкновенного вкуса; но если только он удался, если только найдена пропорция,
то эдакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться в него.»
    И процесс, и результат письма служат для художника источником самых пылких эмоциональных переживаний, как не могут симфония и какофония оставить равнодушным музыканта.
    «Тут студент Ансельм совершенно ободрился и вынул из кармана свои рисунки и каллиграфические работы, в уверенности, что архивариус весьма обрадуется его необыкновенному таланту. Но архивариус, едва взглянув на первый лист изящнейшего английского письма, образчик косого почерка, странно улыбнулся и покачал головою. То же самое повторял он при каждом следующем листе, так что студенту Ансельму кровь бросилась в голову, и когда под конец улыбка стала совершенно насмешливой, он не мог удержать своей досады и проговорил:
- Кажется, господин архивариус не очень доволен моими маленькими талантами?
      - Любезный господин Ансельм, - сказал архивариус Линдгорст, - вы действительно обладаете прекрасными способностями к каллиграфии, но пока я ясно вижу, что мне придется рассчитывать более на ваше прилежание и на вашу добрую волю, нежели на уменье. Конечно, многое зависит и от дурного материала, который вы употребляли.
    Тут студент Ансельм распространился о своем всеми признанном искусстве, о китайской туши и об отменных вороновых перьях. Но архивариус Линдгорст подал ему английский лист и сказал:   
- Судите сами!
    Ансельм стоял как громом пораженный, - таким мизерным показалось ему его писание. Никакой округлости в чертах, ни одного правильного утолщения, никакой соразмерности между прописными и строчными буквами, и - о, ужас! - довольно удачные строки испорчены презренными кляксами, точно в тетради школьника.» («Золотой горшок» Э. Т. Гофмана)
    «С каждым словом, удачно выходившим на пергаменте, возрастала его храбрость, а с нею и уменье. Новыми перьями писалось великолепно, и таинственные, воронова крыла, чернила с удивительной легкостью текли на ослепительно-белый пергамент. Когда он так прилежно и внимательно работал, ему становилось все более по душе в этой уединенной комнате.»
    Марина Цветаева в воспоминаниях о детстве рассказывает, как все лето 1902 года переписывала из хрестоматии в самосшивную книжку пушкинские стихи «К морю».  «Зачем в книжку, раз есть в хрестоматии? Чтобы всегда носить с собой в кармане, чтобы с Морем гулять повсюду, чтобы моее было, чтобы я сама написала.
Я одна сижу в нашей верхней балконной клетке и, обливаясь потом, – от июля, полдня, чердачного верха, а главное от тесного пикейного платья –  обливаясь потом и разрываясь от восторга, переписываю черным, отвесным круглым, крупным и тесным почерком в самосшивную книжку – К морю.
    Тетрадка для любви худа, да у меня их и нет: мать мне на писание бумаги не дает, дает на рисование. Книжка – десть писчей бумаги, сложенной ввосьмеро, разрезанной и прошитой посредине только раз, отчего книжка распадается, распирается, разрывается – вроде меня в моих пикеях и шевиотах.
    Перепишу и вдруг увижу, что строки к концу немножко клонятся, либо переписывая пропущу слово, либо кляксу посажу, либо рукавом смажу конец страницы – и кончено: этой книжки я уже любить не буду, это не книжка, а самая обыкновенная детская мазня. Лист вырывается, но книга с вырванным листом – гадкая книга, берется новая десть – и терпеливо, неумело, огромной иглой шьется новая книжка, в которую с новым усердием:  – Прощай, свободная стихия!»
    Из автобиографических рассказов Михаила Придоновича «Подарок судьбы» и «1946 год» мы узнаем о сборах юного новобранца в армию, о его прощании и встрече с любимыми книгами, о наклееных им номерках на каждой.
    «В кармане у  меня был выпрошенный у бабушки, старинный, маленький дамский блокнотик с серебряной крышкой. В этот блокнотик я, с подчеркнутым старанием, записывал адреса своих родственников, будто я не знал их на память, но считал это очень важным делом. Это было первым взрослым деянием».
    Память Михаила Придоновича на девять десятков лет сохранила имена школьного учителя черчения Георгия Петровича и переплетчика Якова, жившего по соседству. Их советы и уроки.
    Среди его главных домашних реликвий – свидетельство о крещении мамы, родившейся в Тифлисе в 1888 году немецкой девочки Иды Паулины Зейц. Став взрослой, она, как фея из сказок Гауфа и Гримм, сумела создать в доме волшебную атмосферу, превращая простое в чудесное, искусно мастеря игрушки для сына и соседских детей. Будь у нее необходимые материалы, она с легкостью повторила бы миниатюрные шедевры советника Дроссельмейера и Андрея Антоновича Лембке.
    Каждую субботу, несмотря на бедность семьи, она пекла пирог – символ праздника и домашнего тепла. Каждый понедельник, все долгие годы войны пешком ходила в церковь, чтобы молиться за своего мальчика. В полной неприкосновенности она оставила все вещи и обстановку сыновней комнаты. Шесть лет провисел на стене календарный листок с датой его отбытия в армию.
    Не раз и не два спасали Михаила Придоновича заданные мамой с детства внутренний ритм и внутренняя дисциплина. Они проявлялись в каждом его решении и поступке. И, в той же мере, в его словах и мыслях.
    Красиво и мужественно выглядит отдельно стоящая строка в его письме домой от 23 июня сорок первого года: «Смелее! Спокойнее!»
    Свою книгу «Я, гражданин» он целиком «напечатал» отвесным круглым шрифтом от руки. Это рукопись сердца.
    С благодарностью вспоминает он сержанта Литовченко, отучившего его держать руки в карманах. «Это неприлично».
    «— Вот как надо держаться! — говорила пропись. — Вот так, с легким наклоном вправо!
— Ах, мы бы и рады, — отвечали буквы Яльмара, — да не можем! Мы такие плохонькие!
— Так вас надо немного подтянуть! — сказал Оле-Лукойе.
— Ай, нет, нет! — закричали они и выпрямились так, что любо было глядеть.» (Ганс Христиан Андерсен)
    Из одного и того же кристального источника исходят красота шрифтов Михаила Придоновича и один из красивейших поступков в его жизни, описанный в рассказе «Смирно!»
    У Георгия Иванова читаем: «Блок получает множество писем, часто от незнакомых, часто вздорные или сумасшедшие. Все равно – от кого бы ни было письмо – Блок на него непременно ответит. Все письма перенумерованы и ждут своей очереди. Но этого мало. Каждое письмо отмечается Блоком в особой книжечке. Толстая, с золотым обрезом, переплетенная в оливковую кожу, она лежит на видном месте на его аккуратнейшем письменном столе. Листы книжки разграфлены: № письма. От кого. Когда получено. Краткое содержание ответа и дата…
    Почерк у Блока ровный, красивый, четкий. Пишет он не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге.
         – Откуда в тебе это, Саша? – спросил однажды Чулков, никак не могший привыкнуть к блоковской методичности. – Немецкая кровь, что ли? – И передавал удивительный ответ Блока.
         – Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса.»
    По утверждению Паскаля, «между нашей натурой и тем, что нам нравится, всегда есть некое сродство, которое лежит в основе нашего образца красоты. Все, что отвечает этому образцу, нам приятно, будь то напев, дом, речь, убранство комнат и прочее.»
    Персонаж Гессе Златоуст «бывал удивлен и восхищен, до какой степени душа девушки гармонировала с ее телом; она могла что-то сделать, что-то сказать, и ее слова, настрой ее души в совершенстве соответствовали форме ее глаз и очертаниям пальцев.»
    Достаточно взглянуть на портреты Михаила Придоновича, и в девяносто пять лет сохраняющего красоту, чтобы увидеть отражение этой красоты в смелых изящных линиях его шрифтов. И наоборот, один из древнейших алфавитов мира – армянский еркатагир – и немецкий готический шрифт читаются в чертах этого благородного яркого лица.

23 августа 2017 года


       


Рецензии