Анкета - продолжение 2

Гладкая девочка, кстати, явилась косвенной причиной очередного моего увольнения.
Надумали мы съездить в Ленинград в очередной мой «профотпуск» (красивое слово, правда?), уже и билеты купили, когда моё заявление было, вдруг (!), пересмотрено (отнюдь не профсоюзом) в связи с необходимостью выделить поголовье в колхоз. Моя голова, по их мнению, была вполне подходящей.
В музее, как никак, – одни бабы, а тут – сопляк из технического персонала. “Этот” спорить не станет,.... тем более – мы “этого” (жиденка) на работу взяли... 
.....кошерную свинью, так сказать, в святое место.........
В каком-то смысле это и было святое место.
Только без каменного подиума для заклания украшенных гирляндами жертвенных евреев. Тарас, говорят, был (как и большинство славянских рапсодов) большим знатоком еврейского вопроса............

Но “этот” спорить стал.
У “этого”, вообще было нестандартно с чувством справедливости. И он (ах ты, жидовс....)... взял и подал – об увольнении. Катерина Остаповна понимала нелепость и страдала, как мать: “Нэ робiтъ дурниць!”, и еще раз: “Заберiть заяву!” Я не забрал «заяву», я уехал в Ленинград навстречу Эрмитажу, Царскому Селу и любви с гладкой, как дельфин, девочкой. Уехал, оставив в глубоком моральном упадке моего папу.
Да, уж тут упадешь!
Своей возмутительной беззаботностью я, одно за другим, рушил его построения, превращая заявленный ранее переменный неуспех в постоянный. Правда, я совершенствовался в познании и науке сердца, но за это денег не «плотят»...........

И не платили, между прочим...... и не платили, – пока грузчиком не втиснулся (здесь можно!) в магазин Киевхозторга.
А просто не брали уже никуда больше........ не железные же.
Они меня и так уж два раза терпели и при этом тратили бешеные деньги на «этого......»

В подсобке хозмага было одиноко и уютно.
Лишь изредка приходилось делать то, чего не хотелось – работать.
Туда подать, сюда подать.....
Хуже становилось, когда приходила машина с товаром.
Если – изделия из пластмасс, еще ничего.
Упаковки объемистые, а носить легко.
Когда – стиральный порошок “Дарья” (арабский) – худо.
Ящики большие и тяжелые.
А однажды приехала фура с ацетоном. Связочки бутылочек были такие себе, невзрачненькие, но доразгружавшись до тупика, я повстречал в темноте крытого кузова старого своего товарища –
радикулит.
Боль, освежающая как весенняя гроза, восторжествовала в левом боку, но ей там показалось неудобно, она разуплотнилась до крестца...... и там расположилась с возможным комфортом на ближайшие полгода. С ней уже меня перевели в магазинчик поменьше, зато торговавший холодильниками. Там и прожил я почти год со своими радостями и горестями, с ежедневным пугалом боли, с писанием диплома по вечерам, с любовью, которая в ту зиму явно нами злоупотребила.
Это был очень счастливый год.
Днями я заседал в подсобке, где находил время и для Фолкнера и для рисования пером в блокноте. Приход машины лишь изредка угрожал холодильниками, да и степень угрозы зависела от марки. Если «Мински» – живем! Они в картонных упаковках, и в одиночку их легче принимать на грудь, чем, скажем, «Донбассы», забитые в неструганные доски и схваченные острой как бритва жестяной лентой. Лишь однажды я рассадил палец и забрызгал невинного шофера, который сочувственно курил рядом, наблюдая мои, как я называл их «малые сизифы». Ну, он обиделся, даже сообщил мне что-то невежливое на родном языке.

Вечерами мы гуляли, слушали наших любимых романтиков. Я не в тяготу сочинял всякие былицы и небылицы о портретах Николая Ге. (... я делал это уже третий год, изобретая всё новые точки зрения и готовя фундамент под диплом, который впоследствии и написал, и во время должное представил к защите, но не допущен был к алтарю пропагандизма...). А потом, приходила любовь, заостряла нас, отнимала у жизни и передавала из рук в руки короткому сну до скорого вставания.
Утром – нежный завтрак, повязывание пояса неутихающей боли на поясницу, и вперед – на «сизифову» смену.
Должна же у человека быть хоть одна бессмыслица в текущей жизни.
В тогдашней моей – это были досадные, но не угнетавшие душу холодильники.

И вдруг они кончились.
Может, папа снова подсмотрел меня за работой, но.... включение сработало, и я опять попал в старое мое ателье “Фотолюбитель”, где благополучно умер еврейский консультант, а на его месте сидел симпатичный поджарый гангстер из фотовыездников, который стал, по сути, единственным в моей производственной жизни настоящим начальником.
Его кредо отрезвляло и настраивало на трудовой буржуазный лад.
– Вот работа, – говорил он, – вот рабочее место. Вот твой напарник. 15.00 завтрашнего дня – срок выдачи заказов. Гарантия качества – отсутствие жалоб. Как вы будете работать, сколько затратите времени, будете ли работать вообще – меня не интересует. Завтра в 15.00 работа должна лежать в ящике готовой продукции, не имея никаких противопоказаний к выдаче.
... и это захватывало...... это было сюрреализмом, баснословием в нашем мире бумажной отчетности, полицейской слежки на местах, полного равнодушия к любому результату кроме главного – трудовой дисциплинки. Она (эта самая дисциплинка) могла не отражаться на качестве, могла не исключать гнусных пререканий с клиентом в попытках свалить свою вину:
а) на него,
б) на промышленность,
в) на фотобумагу,
г) на качество сушильных агрегатов,
д) на погоду,
е) на полушарие..........
Только дисциплинка имела значение.
Как «Отче наш»: “Я у тебя, сука, начальник, и ты у меня, сука, будешь пахать от звонка до звонка, до...... пока я домой не уеду!”
Анатолий Петрович казался несбыточным.
Да, собственно, и оказался.
Те полгода, что я проработал у него, так и остались короткой капиталистической трезвостью сквозь пьяный частокол оскаленных социалистических гнилушек.
Мы с напарником разделили неделю пополам, мы работали по три дня, мы сами решали по скольку часов в день нам работать, мы тикали как часы.
И отдыхали в охотку по четыре дня, забывая про работу, уезжая из города, если надо. Никто не охотился на нас, все были довольны.
Но «недолго фраер танцевал»..................

Наступила осень того лета, в которое я добился одного из самых крупных (и инфарктоопасных для папы) неуспехов – изгнания из рая отечественного искусствознания.
Перестал я знаться с искусством.
Запретили мне.
Выгнали и запретили.
Лариса Димилян, самая преданная из моих институтских «учениц», нашла меня в моем фотоподвале и долго растерянно говорила. Говорила, что курс потрясён, что они хотят куда-то идти, требовать. “То есть, как же это?..” и “Но так же не бывает!..”, а мне думалось о близком вечере с любимой и совсем не грезился Дальний Восток.

......... думалось о близком.........................
.................................не грезился дальний...............................

Но мы с холодящей кожу быстротой приближались к краю оазиса.
Мелькали дни и облака, в скверах уже резвился неприветливый малыш, тихонько коробя листву. У нас на глазах он возмужал, огрубел, а потом твердой рукой насильника задрал истончившийся подол лета, обнажил черные бедра голых стволов, осквернил нас холодней мочой дождей. Какое-то время желтая сорочка еще хлопала в его руках листопадом, а потом упала в грязь и почернела. Ему обрыдло, он переступил синюшное тело изнасилованной осени, выругался плохо и хряснул по столу кулаком майора: “Ни один не сачканет....вашу мать! ... поняли! И не надейтесь!”
А мы и не надеялись.
Мы уже ощущали, как немеют пальцы, затянутые в колесо.
Нас отрешало от гражданских забот, нас уносило...уводило....
« Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к забытым поколеньям,
Был правдою мой зодчий вдохновлен.
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Входящие, оставьте упованья!»
Нет, я не думал о правде зодчего, о полноте всезнанья и первой любви, как ни один из нас не думал об этом. Все мы думали о высшей силе, которой немыслимо противостоять, мы читали в военкоматских глазах – «входящие, оставьте упованья», и нам было страшно. Мамы донашивали нашу «гражданку», стиснув боли в бессловесную муку, у бабушек в глазах мыкалась застарелая неизбежность уже однажды пережитого (когда-то очень давно и очень страшно.....), отцы глушили бесполезными советами невыключающийся страх.
А мы.... мы в это время малодушно козыряли друг перед другом привилегиями, которые некоторым из нас отпустило законодательство.
“А я на год иду, видал на х.... вашу двухлетку!”
Я тоже подличал бы, – было бы чем.
Но у меня не было привилегий.
Изгоняя меня из рая КГХИ без диплома, «бог» напялил петлюровскую папаху и рявкнул на суржике: “У поте лыця будэш їсти хлеб свiй!”
С каждым тоскливым осенним часом перспектива “пота лыця” становилась всё более заасфальтированной. Медкомиссии проходили одна за другой, врачи бодро не признавали моего права на радикулит (я только потом понял, что военкоматские комиссии вовсе не озабочены выяснением нашей действительной пригодности). Зато с дружеской бестактностью они указывали мне на избыток веса. Один в белом халате усмехнулся, дьявольнув хирургическим зрачком: “Эй, дядько, тэбэ ж скоро жир задушить!” (Может, он еще помнил лагерных?)
– На что жалуетесь?
– Пояснично-крестцовый радикулит!
– Ничего, ничего... послужите!
А моему воспаленному среднему уху слышалось: “Опять хитришь, жидовская...........!”
Справедливости ради – .......мы действительно часто хитрим. Еврейская хитрость имеет что-то общее с несмываемой усмешкой китайца и вороватостью кота.
Принимайте нас такими....
Не надо ставить кота на задние лапы!
Не по-человечски это! (ещё Булгаков заметил!)

“............. будэш їсти хлеб свiй!”

Мой армейский хлеб оказался не таким уж зуболомным, хоть и много соли состирал я со своего х/б.
Всё было правильно – я согрешил и был обязан карой.
Я согрешил.
Я не поставил подпись..........
И меня принял армейский ад.

Какая-то чудовищно незнакомая дорога, грузовик и сержанты, сидевшие прямо на нас. Впервые прозвучали названия, ставшие, потом, частями речи: Князе-Волконка, Анастасьевка...........
Как воздушные десантники без парашютов, попрыгали мы с кузова в первую таёжную ночь новой жизни.
Три дома, плац, столбом дымящая столовая.

“...... во след за звуком умер звук.......”

Ужасы первых дней смяла болезнь.
Она поразила многих новобранцев.
Как закалялась сталь?
Очень просто – утренняя зарядка в х/б по морозцу вплоть до падения в госпиталь (благо, – медсанбат!).
Эти первые дни устрашили сифилитическим лицом власти.
Один человек, получивший другого в физическое пользование, даже любовью не всегда искупает причиняемое счастье.
Сержанты обладали нами без любви.
Они щупали наши внутренности страстно, но без нежности.
Их неоправданно выкрикнутые команды (мы и так слушались) напоминали счастливый надсад оргазма, и надо было молча стоять в брызгах, летевших из лающих ртов.
Потом вакуумной бомбой разорвался госпиталь, и я на несколько дней оглох от белого цвета и тишины. Меня лечили женщины, ничто не соответствовало зубовному скрежету казармы, трудно было устроиться с мыслью, что первый же шаг за пределы этой кукольной белизны снова разразит над тобой грохот строевых сапог и вопли команд, слишком страстных, чтобы удовлетвориться простым исполнением. (Тогда впервые мелькнула во мне – и спряталась на годы в кладовой бессознательного – мысль написать книгу об армейской службе).
....потом.... потом....потом....и далее.... всё в ритме шагающей роты, всё в очертаниях дальней тайги, продолговатых слез...........
.....потом, всё в скрипе двухъярусной кровати, где мгновенный сон так же меток, как смерть на месте...
И было еще одно “потом”.
Оно плавало в растаявшем мороженом сердца, и там только могли родиться и выжить сотни писем, полных ежедневного чуда, которое я совершал и которое совершала она. Это было столь глубокое и бескомпромиссное заблуждение, что оно граничило с истиной.
И меня толкнуло в стихи, как отца Сергия – в похоть.
... значит не было у него способа против горячей женской запазухи... ...значит не мог и я застегнуться от ветра дрожащих слов...
Расстегнулось, они выскочили, и нас стало много, и стала возможной «березовая горечь», и это не потребовало логических ходуль............
«Я прислонюсь к тебе, берёзовая горечь,
   Застывший свет, отобранный у ночи...».
Этого не мог предвидеть военкоматный комплексант, кричавший: “Не надейтесь!”
Тут у них не вышло, а у армии вышло.
Вышло у жизни.
Вздетый на дыбу становится, иногда, выше........
Так мой и папин самый большой неуспех вывернулся в самый большой успех......
Мой.
И папин.
Даже если он до сих пор не понял этого.

Много правды пролито было за два ледниковых года.
В моей власти тоже через полгода оказались люди.
Вернее, дети.
Я был на пять институтских лет старше большинства моих сослуживых.
А дети в твоей власти, – тонкошеие в неминуемой зависимости, – это трудно, если тебя, почему-то, не закалила армейская печь. Каждое следующее мое отделение будило во мне чувство жгучего сопереживания. Они сменялись раз в полгода, и я всегда начинал с того, что строил их. Потом маршем выводил за пределы расположения батальона и тем же жестким строевым шагом направлял в ближайшую лужу. Этого добра всегда хватало на нашей пересеченной местности.
В первый раз они останавливались.
Тогда я отводил их в сторону и раз тридцать командовал стандартную комбинацию – «лечь-встать!»
Во второй раз – не останавливались.
Зажмурив глаза, они чеканили грязную воду и выходили мокрые, с лицами, залепленными грязью.
Попытки протереть глаза пресекались командой “Смирно!”, и вот они стояли передо мной, обезображенные, посеревшие от унижения, от бешенства.
И я объяснял им, что не считаю себя их начальником, и не считаю их своими подчиненными, что я только что проделал гнусность, что всеобщая армия вообще гнусность вынужденная.
А еще я говорил, что буду повторять эту процедуру при малейшей попытке неповиновения хотя бы одного (разделяй!.....).
До сих пор сомневаюсь: была ли это только педагогика?
Не было ли в этом контрабандного сладострастия, не сыграла ли и со мной армия (а точнее, власть) свою излюбленную шутку?
Потом, я распускал их стирать х/б, что было самым трудным в жестких условиях казармы (отстирать под холодной водой, а после высушить утюгом и не сжечь). А потом я щадил их как мог, особенно слабых (напоминавших мне меня), забирал с тяжелых работ, облегчал судьбу в суточных нарядах.
Любил я их?
Жалел?
Не уверен!
Зато меня не жалели офицеры.....
..... и не любили сержанты.
И правильно....а за что любить филона?
Танцы... танцы... офицерский клуб.... вечера отдыха, репетиции к смотрам армейской самодеятельности, а сержанты – «по через сутки» в караул да в гарнизонный наряд, какая уж тут любовь?
Неудачники всегда в обиде, а я....
Мне везло под дальневосточными тучами так же, как когда-то – под московскими облаками.
Рота не любила меня и была права, но ничего не могла поделать с паскудным Кевидом, которого обкудахтывал замполит.


Институт замполитов в армии – вещь смехотворная и подлая по сути.
Армию, которой не за что воевать кроме собственных границ, которой некого защищать, кроме своих детей, – такую армию не надо агитировать, не надо проводить среди неё молитвенные меры.
Родина – всегда бог.
Но «эти» знают, как оно «делалось в Одессе».
Исторический опыт разложения русской армии изнутри памятен в поколениях партбилетников.
Могли же они, спекульнув на земле, сагитировать русского крестьянина, переодетого солдатом, воткнуть штык в землю.
Значит можно и еще раз....... значит еще кто-нибудь может (если захочет очень!).
И они расплодили замполитов.
Замполит роты, батальона, полка... начальник политотдела дивизии, корпуса, армии...
Существует даже главное политуправление Вооруженных Сил.
..... следить, нюхать... головы до дыр – политзанятиями...... лелеять ленинские комнаты в расположении каждой роты, рассказывать о внешней угрозе, запугивать вражьей силой, сеять ненависть без знания, злобу – без причин... а в промежутках устраивать солдату праздники, выслушивать его жалобы.... (делать мину заботы на бездушном лице!).
Эдакий гигантский балаган, чтоб оглушенный солдат слышал только выкрики приказов и только по координатам определял сектор стрельбы в придуманного врага.
Крикнут замполиты – «Интернациональный долг!»... и будем мы с тобой в Праге или в Кабуле, и ни одна сволочь не пикнет, и у тонкошеих не сложится, что бросают их в бессмысленный, по глупости открытый огонь... И даже видя гибель друзей, каменное упорство душманов, они не сообразят опечатанными на политзанятиях мозгами, что если босые люди прут на танки и не ломаются под птурсовым огнем с боевых вертолетов, значит они не желают........ ПОНИМАЕШЬ ТЫ... ИДИОТ!!!!! НЕ ЖЕЛАЮТ ОНИ!!
Не надо им, значит, чтоб ты решал, какой им рукой подтираться.... и
.............. и будешь ты ехать назад, в лучшем случае, без ноги, а в худшем – будешь лететь посмертной авиапочтой, и мамаша твоя невезучая будет повторять, как заклинание: “Интернациональный долг”, а вслед самолету с похоронками будут лететь стингеры тех самых, которые «обратились» к тебе за интернациональной....... твою мать.... помощью!
А замполиты ж божились.........

Рота была права, но ничего не могла поделать.
Сумел-таки я быть нужным капитану О........., человеку маленькому и хитрому, умеющему ценить «своих».
Я ему – и самодеятельность, и подрисовать, и сфотографировать для штабного стенда наглазной агитации.... и даже интимные кадры застолья с любовницей отпечатать мог конфиденциально. “Сестричка!” – так он сказал, разглядывая фотографии и улыбаясь, как доберман.
Мы понимали друг друга.
Он знал, что мне требуется легкая жизнь и знал, что ради этого я могу употребить свои многообразные способности.
Мы сделали наши ставки и пользовались друг другом по сходной цене.
А рота ненавидела...... и была права.

Но вот ненависть дрогнула и попятилась назад, без желания отпуская поезд.
Я стал обгонять своё двухлетнее прошлое, набирая расчётную скорость рейса Хабаровск-Москва.
Стряхивая армейские проклятия, я оставлял в вечном своём тылу тайгу, лесные пожары, черную Анастасьевку, где наша с ней любовь, рассчитанная на 150 вт. светила на все 500................
... я остывал до нормальной температуры гражданской жизни, уже испытывая едва ощутимое разочарование лампочки, уцелевшей после перекала.
Меня препинали Слюдянка и Ачинск, станция Зима, кочки Биробиджана, завещанные лично мне душевной щедростью Ёсифа Виссарионыча.
Меня тормозил бледный Новосибирск и плоский Казахстан, и Урал в туманах цвета копенгагенского фарфора, и, наконец, европейская часть.
Но остановил меня только Казанский вокзал, мимо которого бежала всё та же доармейская Москва.
Она как всегда опаздывала, плохо выглядела и не узнала меня в шинели.
Все подросли и постарели в старой моей Москве.
День, проведенный у «своих», иссяк в незначащих словах, растерянно обозначив, что своих стало меньше.
Как-то почужели.......
Осторожно позвонила незадернутая штора, но я, еще нечувствительный к прошлому от принятого на большой скорости удара будущего, поспешно задернул ее прохладным приветом и нежеланием видеться.
“Всё с этим!” – думал я, как наездник, который забыл, что есть еще задние ноги, когда лошадь уже взяла препятствие передними.
Настоящая предусмотрительность, – это, в конечном счете, память о задних ногах. Она возникает только после определенного количества переломов, принося с собой опыт, то есть умение не говорить “всё с этим!”, даже если действительно “с этим” – всё.
Еще одно последнее ускорение в этом семидневном медленном торможении добросило меня до Киева, который я решил начать с конца. Мой путь был краток и зол, а на пороге военкомата я спросил (язык мой мне не друг) у дежурного офицера: “Где здесь можно поставить печать в билет и закончить этот спектакль?”.
– Что это вы тут... тут вам что?
Но сообразив, что нечем ему уже напакостить честному советскому дембелю, он обмяк, спрятал отношение и выключил взгляд.

Дома меня ожидали лишь завтра, и я увидел, как исказило мать. Неподвязанные заранее мышцы лица предприняли самовольное перемещение, и на секунду, пугающе и испуганно, проступило агоническое лицо любви. Через час прошумела короткая агония жены – звонок в дверь, истерическое рыдание на пороге, много воды и спазматического смеха у меня на груди, поцелуи, её мокрый лоб.... А еще через два часа уже не обжигало, а грело, а потом уж и не грело... только светило.
Отец (он тогда был в возврате между второй и третьей женой), тот и сразу не грел. Наверно мужчины вообще не приспособлены греть любовью, а только – высекать искру. (Если так, то роль наша довольно-таки каменная. А может, это только мы, Кевиды, такие окаянные, безлюбовные, бессветные?).
Мы говорили с ним о работе... что не стоит загуливаться... а вот (он уже подготовил мне «очередной переменный») есть работка в одной фирме.

..... короче говоря, – это называлось “Укрбытреклама”.
Фирмочка из типично советских, заседавшая в подвальчике и не имевшая производственных площадей для своих сотрудников. Через год, когда я уже доработался «до ручки», когда меня и мою горе-бригаду стыдили невыполнением «ответственного» заказа, один умный маленький человечек, приметив полную неоснащенность нашего «производства», где начисто отсутствовала не то, что технология, а элементарная техника, тихо сказал кричавшему на нас начальнику: “Фирма, которая не в состоянии предоставить работникам необходимые исходные для выполнения работ, должна, извиняюсь, самоликвидироваться”.
Но самоликвидировался я.
И счастье, – что в штанах!
Замечу только (всё-таки, вопрос у нас стоит круто: трудовая деятельность!), что за первые полгода работы я и моя горе-бригада, трижды подверглись обрезанию расценок, плавно переходя на иждивение ближних. Этому иждивению суждено было стать долгим и томительным, потому что, уволившись из “Укрбытрекламы”, я решил завершить свое музыкальное образование (начал я учиться еще до армии. В музыкальной школе. В классе ударных. И свадьбы играл. За деньги.) Мне нужен был год, но Советская власть дала мне больше (щедра на сроки, мать!). Закончив музыкальную, хотел, было, вновь устроиться на работу, да не тут то.........
– А что у Вас за пропуск в трудовой?
– Учился!
– Учился? Нда-а-а... непонятно!.....(конечно, будет непонятно, если товарищ Сталин в войну трибунал за увольнение с работы применял. Это ж надо, так народу своему не доверять! Впрочем, и народ-то не его был. Оттого и с кровью народной обращался он весьма расточительно).
Если б не свадьбы, которые я (как последний подонок) играл за деньги, мое иждивение было бы буквальным.
Социалистический строй явно выталкивал меня из строя.
Я медленно погружался в мутные воды деклассированности.
И настал день поистине черный для меня.
И для папы.

Мы ехали в метро.
Мы ехали устраивать меня на работу.
Мы ехали воспользоваться связями его третьей жены (добрая женщина).
К тому времени он уже окончательно бросил мать, а мною еще по инерции занимался (может быть, просто не умел забыть запах моего детства?)
“.....я ехала в метро... я думала о вас.......”
Мы ехали в метро, связанные связями его третьей жены, опечатанные сургучом монополии Советов на нашу жизнь и пропечатанные по горячему сургучу штемпелем пятой графы.
Мы ехали в метро...... устраивать меня гардеробщиком... в столовую-кафе.
Дно проступало всё отчетливее.
Мне было грустно и страшновато, хотя я уже знал некоторые положительные стороны предстоящей мне должности.
Работать понедельно со сменщиком.
Неделю рабо... неделю сидишь до...
Зарплата как и прежде шокировала масштабом социальных завоеваний. Хотя, если разобраться, – 70 руб. за две недели – это неплохо. Если б за четыре, то вышло бы сто сорок.
Во деньга могла бы быть!
Правда, за двенадцатичасовой рабочий день:
с 10.00 до 18.00 – столовая, а с 18.00 до 22.00 – кафе. (Ну, а ты как хотел....?)
При социализме работают не за страх а за совесть, а платят не за страх и не за совесть, а сколько могут.... а живи на это и за страх, и за совесть, и сколько сможешь, и вообще, как хочешь!
Это тебе не борьба с профсоюзами на Западе, а полное взаимопонимание с ними же на Востоке.
И это и есть то искомое единство, которого мы добивались в непримиримой борьбе с крестьянством и интеллигенцией до тех пор, пока крестьянство не превратилось в Академию сельскохозяйственных наук, с закономерно вытекающей выставкой передового опыта...... а интеллигенция не встала в гардероб.
А ты как хотел?
А как я хотел?
А я никак не хотел, потому что никак не мог.
Безнадёга – лучший способ планирования.
Меня слегка мутило от донного мрака гардеробной перспективы.
А с другой стороны..... я и гардероб – номерочки....... принять, подать...... ну, что ж тут такого? Только и оставалось...........
И тут на мои смущенные чувства ответила третья жена.
– В двадцать восемь, – оказала она, – надо уже иметь лицо!
В двадцать восемь лет человек за свое лицо уже отвечает. Значит лицо у тебя такое.... гардеробщик!
“....х-х-х-хрр-р-р-раброе с-с-с-ердце и уч-ч-чтивая р-р-речь!” – прошипел бы одобрительно старый питон Каа.
 Это был сильный удар.
Чувствовалась рука мастера.
Есть такая прибаутка: “Мастерство не скроешь!”
В общем, не помню уже, кто из нас ниже согнулся, я или папа. Помню, что сквозь тошноту собственной боли, мне послышалось еще что-то.
Кажется, мне стало больно за него.

А гардероб оказался не таким уж страшным.
И работать по двенадцати часов не пришлось. Столовую я и не обслуживал – не графья, сожрут и в пальто свой общественный шницель.
Я приходил на работу в шесть часов вечера (“после войны”), и четыре часа раздевал и одевал водопарковскую босоту (район такой – Водопарк). Бар, которым прикидывалось мое кафе, назывался “Алмаз”, и хозяйничали там два мордобойца – Хачик и Алик. Хачика советский общепит нанял на наведение порядка.
Он был студентом испанского отделения инъяза и чемпионом Вооруженных Сил по самбо.
Хачатур Хабаян!
Александр Хабаян был братом Хачика, кандидатом в мастера по боксу и поваром без работы.
И месили братья-армяне братьев-славян регулярно и неутомимо. «Вышибало» в “Алмазе” работало безукоризненно, но смотреть на это было страшновато даже из-за гардеробной стойки. Наверху, в сам;м баре, пол был забрызган шампанским – внизу, у гардероба – кровью. То и дело вниз по ступеням с глухим шумом неразборчивых ругательств скатывался ком, из которого торчали смятые пиджаки, треснувшие рубашки и налитые кровью Хачиковы белки. Алик, как правило, стоял внизу, тихо беседовал со мной и смущенно улыбался проказам старшего брата. Он был спокойнее и бил всегда в нос после тихого вступления: “Я парэнъ дэрэвьянский, ызвыны!”.
Хачик.... тот создавал много шума, любил драматический эффект, патетику: “Я тыбя щаз убю!”
Алик пускал кровь молча и с первого носового, а дальше уже только честно добивал сползавшего по стене. Последнюю корректуру он вносил, обычно, ногами.
Они полюбили меня, особенно Хачик, с которым удавалось говорить на относительно человеческом языке. Я делал ему домашние задания по английскому (второй обязательный язык у него в институте), мы говорили о жизни, в которой нас разделяла гардеробная стойка и весь остальной мир.
Он рассказывал мне, как и кого избил (“нэ уважяит”), с кем трахался в прошедшую ночь.
Как большинство недобравших ростом, он особенно гордился своей силой и мужскими способностями. Женщин называл не иначе как собаками, (“пасматры, какая сабака харошяя пашля! Навэрно прынымаит....”).
Если по правде, то и были они собаки.
Те, во всяком случае, которых он водил в туалет.
Туалет в этом заведении был особый, закрытый на замок. «Гнидота» (шлюхи и малолетки) бегала на мороз, а туалетом пользовались только «люди», а их, по мнению Хачика, (да и по моему суждению) было трое: Хачик, Алик и я.......... и Хачик, когда он вел в туалет очередную «сабаку».
Чистота – не преимущество, (это я вам говорю.... натерпелся!).
Так что завидовал я джигиту, укротителю “сабак”.
Всегда, наверно, буду испытывать невольную тягу к грязи, которой не было в моей жизни.

Минула «алмазная» зима, и весна растаяла........
Пол в кровавых размазах, пьяная сутолока, дикие какие-то рожи и кулачество братьев-армян сблизило меня с людьми.
Было распечатано еще одно окошко в жизнь, уже щупанную мной с армейского низа. И надо сказать, что в бесштанной своей генитальности, она мало радовала. Чем-то самым сокровенным я так и не сумел прильнуть к хамову рылу великого народа. Меня преследовал запах коллективного нужника, меня толпили общепринятые воскресения, я судорожно глотал незаметность в буднях........

Библиотеки снова возникли откуда-то из под стоячих вод.
В свободную неделю я пропадал среди книг.
Не потому, что чувствовал себя недостаточно окультуренной репой, а потому что читая об архитектуре Райта и Миса, листая Брокгауза и Энциклопедию Британнику, улавливал пересохшей мембраной души влажные трепеты иных горизонтов........ порой, задрёмывал у Райтовых «домов прерий», узнавал в песчаном жару Аризоны черепаху его дома-мастерской –“Тайлезин Уэст”, старался уверовать в правду иного, которое – говорил я себе – есть... есть, конечно! Просто у меня не сложилось!
Я не печалился моей судьбе, я ведал великое коварство самовнушения:
“Это – моё..... вот именно это – моё! Жить тихо, незаметно, делая внешне абсолютно не то, а внутренне – абсолютно то”.
«То» – означало отвечать внутреннему призыву, беспокоить гладкие срезы книг, крестом раскаянного грешника лежать ниц перед необоримой музыкой и изредка отворачиваться от случайно вынырнувшего из-за угла зеркала, чтобы не расплескать неотпитости...........
.......я называл это – жить в осознании собственных дарований.

По прихоти души я занялся переводами с английского.
И раньше уже пробовал, а теперь засел за роман Артура Кларка.
Им был глубоко задет, (да простят меня истинные знатоки!), даже взбудоражен.
И перевел.
Через пять месяцев передо мной лежала полноценная рукопись.
А рукописи.... они ведь толкают.
Вообще, совершённое имеет большую потенциальную энергию толкания в спину. Преступление алчет своего наказания. Природа стремится к сферическому............
И я поехал с рукописью в Москву.
Просто поехал.
Без знакомых.
Без звонков.
Обойдя два издательства, имевшие очень похожие выражения лица, я, наконец, нащупал телефон.
– Слушаю!
– Добрый день!
– Добрый день!
– Я беспокою вас по поводу перевода. Хочу предложить издательству “Мир” перевод романа Артура Кларка  “Конец детства”.
– А вы что, переводчик?
– Нет, но я перевёл роман. Я знаю язык.
– А почему вы решили заняться переводом? Вы имеете какое-нибудь отношение к литературе?
– К художественной прямого не имею, но я критик по образованию. Мне приходилось писать.
– Ну-у-у-у-у.... видите ли, еще пятнадцать лет назад наши большие переводчики (тут я сразу почувствовал себя маленьким переводчиком) предлагали нам этот роман, но тогда он не прошёл по идеологии. Я бы вам........... впрочем, отпечатайте в трех экземплярах, через три интервала. Представите, главный ознакомится и если одобрит..........
Я повесил трубку, такая печать обошлась бы мне в полторы зарплаты, а они даже не поинтересовались заглянуть в рукопись. Всё стало понятно, вернее – всё стало слышно, потому что внутреннее знание пришло, как всегда, на номер раньше.
Спустя год я уже безо всяких надежд (безнадега, как мы знаем, лучший способ планирования) занялся переводом другой книги.
На этот раз меня тормознула веселая и несколько циничная американка Эрика Йонг (знатоки ещё раз простят...).
И снова я полгода бумагомарал, не особенно опасаясь подвергнуться вниманию эстетов, которые, разве что, в машинописном варианте смогут познакомиться. А сколько их наберется, тех, которые прочтут этот единственный экземпляр?
.....и никто не осудит, потому что никто не придёт......
Папа посещал меня в моем затворном супружеском быту и кручинился всё заметней.
– Ну что же вот так вот?.... если б публиковать, тогда... а то........ так!"

Кстати, (возвращаясь к вопросу анкеты), «спустя год» – это когда я уже восстанавливал мое заржавевшее на дне достоинство в стенах учебного заведения, на преподавательской работе.
Всё получилось потому, что мать зашла ко мне в гардероб.
Она увидела кровь на полу, нетихнущее скифское побоище вокруг и пошла к директору своей школы. (Той, между прочим, школы, которую я закончил со столь неблагополучными для себя последствиями три года назад). Она сказала ему: “Толя, возьми сына! Пропадает....”
И «Толя» меня взял.
Простой и толстый, как амбарный замок, человек.
Бывший алкоголик, которого разнесло с трезвой жизни.

Я хороший педагог.
Я – учитель!
Ученики меня чаще уважают, чем любят, потому что я холоден, но мои слова не похожи на те, которые встречаются в жизни.......

.............где и работаю до сего времени.

                (окончание следует)


Рецензии