Избыток сознания и общее тело
- Остановите этот звук! Дайте мне ответить на него!»
Постоянные директивы начальства или радио невозможно воплотить непосредственной физической работой, они грубо вмешиваются в уже налаженное, зависимое от тела сознание артели, воспринимаются как насилие и делают так, как будто бы рабочих и вовсе нет, а весь социализм сотворяется словами, непрерывно льющимися сверху. И тогда включается то, что Н. Шварц-Салант назвал «суррогатными кожами» [Шварц-Салант: 91 – 98] - очень грубая защита, ценой отключения сознания сберегающая остатки бытия персонажей. А в повести выявляется образ одежды и обуви, материальный символ этих суррогатных кож:
«Вскоре вся артель, смирившись общим утомлением, уснула, как жила: в дневных рубашках и верхних штанах, чтобы не трудиться над расстегиванием пуговиц, а хранить силы для производства».
Уже не привычное рытье противостоит жизни и самосохранению (напротив, именно работа позволяет труженикам быть), а идеологические влияния, которые стремятся внедрить свои смыслы в этот труд. И коллективное тело-сознание находит выход – регрессирует до предела. Границы такой психики очень проницаемы, любое вмешательство болезненно, и поэтому требуется дополнительная кожа – рабочая одежда. Регрессивное состояние артели подчеркнуто поведением Насти – она уже приняла роль носителя проблем и заявителя потребностей тела артели:
«- Ведь все равно я ее [мать] помню и во сне буду видеть. Только живота ее нету, мне спать не на чем головой.
- Ничего, ты будешь спать на моем животе, - обещал Чиклин».
Девочка, детская душа артели, полностью принимает коллективно-телесный образ жизни артели; материнское имаго ее развито недостаточно, доступно только во сне, в состоянии глубокой регрессии, и она смиряется, принимая частичный объект – неважно чей живот, в данном случае Чиклина. Ее регрессия настолько глубока, что ей не важна индивидуальность приемной матери; она не ищет суррогатную мать сама, а только принимает предложение доброго человека. Вероятно, потребность в надежном телесном контакте, в опоре даже не осознается, а ресурсов для ее сотворения почти нет.
Увы, это так. Ресурсов, создающих прочную опору, а также ресурсов для достижения автономии – что естественно для развития младенца – очень мало, и они ненадежны:
«На дворе кафельного завода старик доделал свои лапти, но боялся идти по свету в такой обуже».
Страх сепарации настолько велик, что зависимость от мертвого объекта – снов о матери, заброшенного завода – предпочтительнее поиска чего-то нового, живого. Сберегать память о мертвых, чтобы она не изменялась, а умерший объект не исчезал – это достойная и важная задача, а бегство от нее может расцениваться как предательство. Бегство на свободу чрезвычайно затруднено, и эту проблему тоже обозначила Настя – она приняла меридианы на карте за «загородки от буржуев»:
«- А моя мама через загородку не перелезла, а все равно умерла!»
Что имела в виду Настя? Что мама будет умирать за загородкой вечно? Что крайне неэффективное материнское имаго будет контейнировано и жить за счет ресурсов ребенка? Такое материнское содержание трудно назвать привычным термином «мертвая мать» - т. н. мертвая мать не исполняет функций опоры и контейнирования, игнорирует потребности в близости или нападает, но не требует того, чтобы ребенок поддерживал ее за счет своих ресурсов (и даже чужие, если учесть, как Настя собирается использовать живот Чиклина – и что нужен-то ей от него только живот). Мать Насти еще и враждебна, чужеродна ее отныне советской природе – потому что она «буржуйка», и девочка согласна, что такой матери необходимо умереть. «Я никто… А я сама не хотела рождаться, - подает себя девочка одному из начальников, - Я боялась – мать буржуйкой будет».
Свидетельство о публикации №217082401357