Джиудекка. Часть пятая

...Свалявшийся ватой туман ещё плотно подпирал с Джиудекки ресничное тело Дзаттере, но внутренние каналы уже текли чистой, дальнозоркой слезой, блики и отраженья рябью бежали по окоёмам мостов, хрусталь дворцов позвякивал склянками, разбитыми о поэтский зрачок - заспанный город нехотя протирал свой ярко-карий от черепицы крыш, слипшийся за ночь глаз. Алинка сидела с чашкой холодеющего эспрессо-доппио на пустынной, штакетником сложенных стульев загромождённой террасе бара Омнивори. "Всеядные - то есть едим всех, "- балагурил с ней когда-то Алессио, бармен и совладелец Омнивори, и подмигивал интимно приведшей её туда впервые Гнаус. Неужели между ними всё-таки что-то было? И не он ли нагло и белозубо съел сдобную Гнаус, попавшую полгода назад к Сан Джиованни и Паоло с клинической депрессией? Спросить бы, ввернув ненароком, что теперь-то Гнаус в порядке, и даже в Париже с персональной выставкой - но Алессио, как будто почуяв её испытующий настрой, сам к ней в этот раз не подошёл, всплеснул через террасу гибкой, как угорь, ладонью, выстрелил чао-беллой  - и подослал к её столику молоденького напарника. "Может круассанчик, синьорина? Свеженькие, горячие ещё!" - "А давай. С мармеладом. И кофе повтори, пожалуй".
 
Вчера, в тумане, в плотском угаре, они с Виктором опять не поговорили. Добрели от пристани Сан Базилио до её квартиры в Дорсодуро ощупью, памятью уже здешнего, во дворе у Баседжио, венецианской подмёткой подбитого каблучка, слиянно в через полгорода протянувшемся поцелуе. Дома у неё им было, конечно, не до разговоров: любили друг друга жадно, подробно, не отвлекаясь, по ещё той, бездомной, бездумной питерской привычке - как в последний раз. Потом Виктор, не спавший из-за своего сложносочинённого, с двумя пересадками, перелёта сутки, внезапно отключился, провалился в сон, не дослушав её глупых умствований. "Я покидаю город, как Тезей свой лабиринт, оставив Минотавра - смердеть, а Ариадну - ворковать в объятьях Вакха..." - зачем-то читала она в постели, красуясь, наизусть, и, смеясь, комментировала горькую логику того, что оставленная Ариадна попала в объятья именно к Вакху, брошенка - спилась, а он - не слушал, не слышал...

Спал он крепко, сладко, раскинувшись вольготно на нешироком её конвертибле (и как они разобрать-то его сумели вчера - в том смятении всех чувств, в котором находились?) В седине туманного утра, лезущего в оконце, бледность его кожи сливалась с простынями, и всё вместе напоминало барочно-мраморное надгробье героя в одной из третьестепенных местных церквей - гладкого безволосым эпителием, мускулисто играющего не нежно-юношеской, но опасной, на пороге зрелости силой. Неплох он был, вполне, если подкорректировать загаром и протяжённой терапией местной кухней, презентабелен. Алинка высвободилась из его рук осторожно, скользнула в душ бесшумно, оделась быстро, беззвучно выкатила из кладовки в коридор сумку на колёсах - накормить их двоих её холодильник в своём нынешнем состоянии не мог никак, в магазин нужно было идти ещё до завтрака - досадливо заткнула пикнувший смс-кой от Гнаус телефон, потом опять взглянула украдкой на недвижно, всё в той же расслабленно-героической позе спавшего Виктора - и снова шагнула в комнату.

На полу рыхлой грудой отекали его брошенные кое-как накануне вещи. Алинка встряхнула и сложила на сиденье стула плебейский, искусственно-волокняно жестковатый, с растянутым горлом свитер, повесила на спинку пропотевшую, с тёмными кругами подмышками, рубашку, несмело тронула набухший карман джинсов, потом, решившись, вынула телефон, включила, взглянула на экран с пятью сообщениями с одного номера, с последним, начинающимся словами: "Витя, сообщи, как долете...", поспешно нажала на Off, втиснула телефон между книжками на тумбочке, как раз в фокус его потенциального, как проснётся, взгляда, открыла худенький, без карт, бумажник, пересчитала разномастные купюры (какие-то рубли, около двухсот евро свободными и ещё двести - в отдельном конвертике с надписью "н/з"), усмехнулась и, аккуратно пристроив джинсы на спинку стула под рубашку, небрежно накрыла бумажником угасший телефон. Паспорта - новенький загран, потрёпанный внутренний - в коридоре сами напросились ей в руки, выскользнув ещё вечером из внутренностей его упавшей у входа подзолом под фламинговый пух её ватничка ветровки. Виза в загране стояла многократная деловая на год, страница о семейном положении во внутреннем желтела нетронуто - с формальной стороны любимый был, кажется, чист. Алинка отправила паспорта по адресу, в защищенный молнией нагрудный, набросила ватничек на плечи, а ветровку - на плечики, взяла тележку и вышла вон.

Было ли ей стыдно? Было ли ей чего стыдиться? Нетронутые, для него отложенные мармеладные круассаны благоухали в пакетике с логотипом "Всеядных" у её розового локотка, боками наливалась под завязку, на сотню, то есть на половину его текущего, только что изученного, но не тронутого ею счёта заполненная вкусняшками сумка, пустовала за Джиудеккой студия Гнаус - и ещё неизвестно, хорошо ли он, убегая, закрыл в ней дверь, не оставил ли чего доброго включённым на целую ночь радиатор - она заботилась о нём, свалившемся ей на голову, как могла. Потому что именно он прибыл к ней сюда Тезеем, потому что до прибытия Тезея Ариадна жила ведь дочкой милою в родительском дому, на Крите, острове посреди виноцветного моря прекрасном, тучном, отвсюду объятом водами, людьми изобильном, а он явился, осквернил отчий кров, убил жившего в лабиринте, дружественного и позорно  родственного ей эндемика, вытащил на свет постыдные семейные тайны, увёз, опохабил, бросил...

Ей было покойно и радостно здесь, ей прекрасный город этот и нечаянно свалившаяся на неё академическая позиция в нём дались, она чувствовала, не столько за заслуги (яркой научной одарённости в ней не было, она это знала), сколько за десятилетие карьерной и личной пытки бестолочью и неприкаянностью, отщепенством и отверженностью в собственной, русско-эмигрантской профессиональной среде, в которой по какой-то странной, трудноопределимой инакости ей так и не удалось стать своей, но за которую она так отчаянно, так безнадёжно, так, намекали ей, самоубийственно цеплялась. Теперь всё это было позади - и униженное выпрашивание милостыни безразличных, безучастных, бесчувственных, а то и откровенно презрительных рекомендаций от корифеев, и умелое, под вежливой маской заботы о качестве исследований и чистоте рядов публичное академическое обесценивание, которое могло её настигнуть где угодно, когда угодно - на любом докладе, семинаре, коллоквиуме, и взгляды намеренно сквозь неё от более удачливых, хотя бы включенностью своею, знакомых. Привычные, родные авторитеты схлопнулись, поблекли, рассыпались колодой засаленных карт - старикашками-тузами в перхоти и вечно как-то особенно непристойно сидящих брюках, слононогими дамами, не знающими что такое дезодорант и бюстгальтер . Её подобрали и впустили к себе, и не в людскую, а на самое пьяно нобиле, непривычно человечные чужие. Ей не хотелось назад, и обременять себя заведомым балластом из прошлого не хотелось тоже. А как тут разберёшь, не станет ли в скором времени балластом этот самый, последний (уж конечно, последний, не будем обманывать себя)  в её тридцатитрёхленей жизни пылко влюблённый?

"Сеи еуро чинкванта, белла", - вкрадчиво промяукал у Алинки над ухом Алессио, и та очнулась, встрепенулась, зазвенела мелочью, глотая желчную горечь холодных кофейных остатков. Прояснело, потеплело, полюднело. Пора, пора было возвращаться туда, где её ждали, через три двора, три колодца, три церкви, три моста, взбираться с тележкой на третий этаж, а там продираться, улыбаясь, сдерживая изо всех сил трепетанье в ноздрях, сквозь испарения грязных носков и дебри непривычной к уходу за собой мужественности, кормить и честно, не играя словами, не прячась в туманные перспективы, выспрашивать.


Рецензии