Медведь и другие

«Чиклин готовно прислушался; но все было тихи кругом – никто не плакал, не от чего было заплакать. День уже дошел до своей середины, высоко светли бледное солнце над округом… Тихое несознательное стенание пронеслось в безмолвном колхозе и затем повторилось. Звук начинался где-то в стороне, обращаясь в глухое место, и не был рассчитан на жалобу».
Звук странный, коммуникативных функций у него нет – а прежнее крестьянское горе было манипулятивно, задабривало начальство. Он где-то в стороне, как и многое важное, что случается в колхозе. Мы можем увидеть, что дневному сознанию приписывается безмолвие и отказ от понимания причин плача. О чем горевать? Кулаков убрали, скотины нет. Нет причин – нет и плача. Но природа все еще пластична, хоть много меньше, чем ночью. Солнце бледно, и освещает весь район. Если оно символизирует сознание, то такое сознание чересчур глобально, игнорирует подробности, особенно болезненные, и не допускает эмоций. Бледностью своей это солнце напоминает глаза умирающих.

Плачет что-то вне сознания:
«- Это молотобоец скулит, - ответил колхоз, лежащий под навесом. – А ночью он песни рычал.
Действительно, кроме медведя, заплакать сейчас было некому. Наверно, он уткнулся ртом в землю и выл печально в глушь почвы, не соображая своего горя».

Трудно сказать, умирает ли колхоз – или, напротив, переродился и стал живой машиной без двигателя. Это невозможно определить, если состояние апатии возникает у реального человека – было ли оно всегда? кончится ли когда-нибуль? что послужит двигателем? И что-то воет в душе, отдаваясь в глуши соматической почвы – так, чтобы понять его было невозможно.
Чье горе оплакивает медведь? Если его, благодаря звериной бессловесности, не коснулось новое сознание, то он может выть над разоренной деревней. У него есть и свое горе – железо кончилось, работа тоже, а двери в новый мир так и не пробиты.
Живыми пока остаются только те, кто пришел с котлована, медведю они то ли сочувствуют, то ли хотят понять его, избыть свое недоумение.

«- Там медведь о чем-то тоскует, - сказал Чиклин, вернувшись в горницу.
- Позовите его ко мне, я тоже тоскую, - попросила Настя, - Неси меня к маме, мне здесь очень жарко.
- Сейчас, Настя. Жачев, ползи за медведем. Все равно ему работать здесь нечего – материала нету!»

Насте нужны противоположные вещи – или к маме, или того, с кем можно вместе потосковать. По крайней мере, хотя бы сейчас ее, а не свои младенческие потребности, слышат и медведя собираются привести (да и интересны медведя Чиклин тоже учел).
«Но Жачев, только что исчезнув, уже вернулся назад: медведь сам шел на Оргдвор совместно с Вощевым; при этом Вощев держал его, как слабого, за лапу, а молотобоец двигался рядом с ним грустным шагом.
Войдя в Оргдом, молотобоец обнюхал лежащего активиста и сел равнодушно в углу».

Настя опоздала – медведь не сможет тосковать вместе с нею. То ли Вощев как-то успокоил его, то ли присовокупил к своей коллекции ненужного более, но медведь стал равнодушен – сидит, как предмет, рядом с предметом- активистом.
«- Взял его в свидетели, что истины нет, - произнес Вощев. – Он ведь только работать может, а как отдохнет, задумается, так скучать начинает. Пусть существует теперь как предмет – на вечную память, я всех угощу.
- Угощай грядущую сволочь, - согласился Жачев. - Береги для нее жалкий продукт!»

Медведю и впрямь уготована участь предмета, музейного экспоната. Вощев нашел того, на кого можно спроецировать ощущение отсутствия истины и сделать предметом – для того, чтобы Вощев мог быть их, предметов, хозяином и распорядителем, хранителем памяти, чтобы всех ею угостить. Но циничный Жачев понимает, кажется, что землекопы – переходная форма человека, что люди вернутся к своей истинной «единоличной» природе, когда все в будущем утрясется; но теперь эта человеческая природа именуется сволочью.
Вообще от этого медведя остается какое-то хаотичное ощущение. Он то раскулачивает, то работает, то тоскует – все время исполняет чужие потребности безо всякой внутренней связи. Может быть, он по своей воле играл с Настей, дарил ей муху, вот она и позвала его. Наверное, и тоска его была настоящей, но Вощев ее прекратил. Так что стать предметом для памяти будущих поколений может быть и облегчением. Как живет устаревший архетипический символ, могущественный и понятный только поверхностно, мы не знаем. Чем он наполнен? Опустошен ли он постоянной эксплуатацией? Выхолощен ли просто до художественного образа? Он затосковал, и тоска его неясна, к ней доступа нет. Может быть, этот прямоходящий медведь – удачный образ так называемого «странного объекта»[Бион: 231 - 234], класс которых впервые выделил и описал У. Бион: это психологическое содержание, настолько невыносимое, что не может быть ни понято, ни вытеснено, а его форма строится так, чтобы еще больше затруднить понимание и тем обезопасить сознательную психику от избытка ужаса. Может быть, только медведь и сохранит ужас деревни и собственную ярость, связанную с раскулачиванием. Вощев, живший в ужасе, догадался сделать его как бы неживым, превратить в предмет и сковать ужас деревни навсегда.


Рецензии