Воспоминания о Первой Мировой войне

От составителя.
Передо мной лежит толстая тетрадь в клеточку, в зелёном матерчатом переплёте, обычная советская тетрадь за 44 коп. Я нашёл её случайно на чердаке нашей дачи; при многочисленных переездах она затерялась и вот опять подвернулась мне под руку. На первой странице немного кривым, но совершенно различимым почерком написано: «Война 1914-1917 гг. Воспоминания  О.Федюкиной». И сразу вспомнились круглые слезящиеся  глаза и запах каких-то капель... Моя бабушка, папина мама. Ольга Григорьевна Федюкина, урождённая Имберх, родилась в 1898 г. В период первой мировой войны служила фронтовой сестрой милосердия. Вернулась в Москву и вступила в ряды Красной Армии. В разгар Гражданской войны она вышла замуж за моего деда, Игельстрома А.А., потом разошлась с ним и вышла за некоего Федюкина. О бабушке своей я практически ничего не знал, она умерла в 70-х, мы встречались редко и разговаривали мало.  И вот – тетрадь, заполненная твёрдым почерком почти до конца, и открывшая мне факты её жизни,  о которых я даже не догадывался. Я почти ничего неизменил в авторском тексте, только слегка сократил повторы. Итак, читаем…

Начало войны. 1914 г.

За год до войны Москва из патриархального, спокойного, тихого города превратилась в напряжённый и мечущийся организм. В воздухе чувствовалось какое-то напряжение, все ждали чего-то необычайного – и сами не знали чего. Нравы пали, появились рестораны, где люди проводили ночи напролёт, кабачки с рискованными танцами, с цыганами и их разухабистыми песнями. Богатые и не очень богатые тратили деньги, не считая, лишь бы повеселиться. «Быть войне», - говорили старые люди. «Война – вот спасение, - рассуждали другие. - Вместе с ней придёт патриотический порыв, который должен просветлить головы, выпрямить мысли, очистить ненормальную атмосферу».

Летом 1914 года всё произошло так неожиданно, что многие не верили, что мы стоим под немецким ударом. В это время я перешла из 7-го в 8-ой последний класс Хвостовской гимназии, что в Кривоарбатском переулке. Жила я в то лето в колонии» (что-то вроде летнего лагеря) для «недостаточных» (т.е. бедных) учеников - где-то в Полтавской губернии. Интриги вокруг австрийского ультиматума Сербии страшно нас волновали, не давая спать по ночам. Утром мы переплывали местную реку, покупали газеты на другом берегу и плыли назад, держа газеты в зубах, а затем жадно обсуждали геройство Сербии, поведение Англии, вероломство Германии. В августе в России была объявлена всеобщая мобилизация. Мы с подружкой тут же решили, что больше не можем оставаться в колонии и что надо срочно вернуться в Москву, чтобы успеть попрощаться с нашими друзьями, уходящими на фронт. На железных дорогах уже началась военная неразбериха: все куда-то ехали, спешили, толкались. Билетов не было, и поезда брали штурмом. Я и подружка ехали до следующей станции на подножке, так как в вагон зайти было невозможно. И всё-таки мы опоздали: первая очередь новобранцев была отправлена на образовавшийся фронт.
Москва августа 1914-го напоминала растревоженный улей, через неё ехали, провожали на фронт, плакали, терялись и находились снова - миллионы людей. И было тоскливое чувство, что к старой, милой и покойной жизни возврата уже не будет. И всё же 15 сентября, как обычно, открылись двери гимназии. На уроках шитья мы шили форму для солдат и ждали, как и все, вестей с фронта. Патриотический подъём был очень сильным. Все мои товарищи мужеского пола, мальчики по сути, пошли добровольцами в армию, но – увы! – лишь земгусарами(1) , то есть, попросту говоря, санитарами, в различные госпитали и санитарные поезда. Им полагалась очень красивая форма и даже шашка: всё это прельщало мальчишек, и знакомые девочки, увидав их, обмирали от восторга. Я решила не отставать от товарищей и устроилась сиделкой в госпиталь на Немецкой улице с тем, чтобы в тот же год сдать экзамен на медсестру и попасть на фронт к своим товарищам.
(1) ЗЕМГУСА;РЫ — ироническое наименование служащих Земгора — объединенного комитета Всерос. Земского союза помощи больным и раненым воинам и Всерос. Союза городов, - созданного летом 1915 года.

Было это очень трудно. Во-первых, мне было 16 лет, днём я училась по программе мужской гимназии, а вечерами и даже по ночам пропадала в госпитале, где проходила сокращённый курс «операционной и перевязочной практики». Весной 1915 г. в гимназии были выпускные экзамены, которые я сдала только с одной тройкой, а в госпитале ещё более трудные – на звание «сестры военного времени». Главным испытанием было выдержать допрос с пристрастием у профессора Гинца. Профессор из обрусевших немцев был человеком строгим и неулыбчивым, который терпеть не мог молоденьких сестёр. «Сдаст экзамен, - говорил он о таких, - и поедет на фронт женихов ловить». Пришла я на экзамен по хирургии с тяжёлым сердцем и застала профессора в операционной: он ампутировал ногу солдату-украинцу, который во время операции (без общего наркоза) чУдным голосом распевал украинские песни. Я была не испугана, а только взбудоражена от всего этого: от украинской песни, от человеческих страданий, от запаха крови и гноя. Профессор, закончив, наконец, ампутацию, строго посмотрел на меня и сказал: - Отнесите ногу в морг. - Я взяла пропитавшийся кровью свёрток, из которого торчала босая ступня, и почувствовала, что операционная плывёт у меня перед глазами. Больше всего я боялась, что не дойду до морга и упаду где-нибудь по дороге. Но дошла, отнесла ногу и вернулась в операционную. – Ну, вот и хорошо, - сказал Гинц, - хорошо, что в обморок не упали, а то бы я и экзаменовать Вас не стал. – И велел принести раненого для перевязки. Человек, видимо, чудом выжил после шрапнельного ранения, на нём не было живого места. Чтобы я могла его перевязать, его держали на руках два санитара. Справилась я, видимо, неплохо. – Красивая повязка, - сказал Гинц, что было в его устах самой высокой похвалой, и экзамен был сдан. Я получила звание «сестры военного времени». И поехала получать сестринскую форму, которая состояла из: белой косынки до талии, синего туальденорового платья (туальденор по-французски значит «полотно севера»), плюс рабочий черный и парадный белый фартуки, а на груди, на лбу и на правой руке красные кресты. Теперь я – сестра милосердия, но: как попасть на фронт?

Дорога на фронт. 1915-1916 гг.

Сын начальницы гимназии Н.П.Хвостовой, Миша Хвостов, с которым я вместе выросла, и два его товарища устроились земгусарами в санитарный поезд, уходящий на фронт. Я бросилась в ноги к Хвостовой, она лично пошла к начальнику поезда с итальянской фамилией Баржилли и просила взять меня, и тот согласился. …  Поезд курсировал между станцией Молодечно, что почти на фронте, и Минском, куда отвозили раненых. Незаметно пришло Рождество 1915 года. Офицеры одного из полков, расположенных рядом с передовой, пригласили нас к себе в часть на ёлку. Штаб полка стоял в чудесном старинном имении, которое каждое утро и вечер, строго по расписанию, обстреливалось немецкой артиллерией. Когда мы приехали в штаб, очередной обстрел только что кончился, и ничто, кроме наглухо занавешенных окон, не напоминало о войне. В середине зала стояла празднично украшенная ёлка, горели свечи, переливаясь загадочными бликами в ёлочных игрушках. Оркестр играл, можно сказать, шёпотом, и все мы -  офицеры, земгусары и медсёстры - веселились и танцевали до утра. Впервые за недели и месяцы войны навалилось на всех странное чувство, смесь веселья и тоски, тоски по мирной жизни, по тому, чего нет и, может быть, никогда и не будет.

Наступила весна. Наш поезд стоял около небольшого еврейского местечка или городка Сморгонь, на границе Литвы и Белоруссии. Городок был почти полностью разрушен, прямо по нему проходили окопы, местных жителей не было видно, они были либо были убиты, либо разбежались. Ездить в Сморгонь было небезопасно, и не только из-за немецких обстрелов, но и из-за стаи голодных одичавших собак, которые бросались без разбору на людей и лошадей. Атаманом этой стаи была одноглазая овчарка огромных размеров, которую почему-то прозвали Сторожихой.  В столовую санитарного поезда захаживал офицер-артиллерист Павлуша (который впоследствии стал академиком в Ленинграде). Познакомившись с сёстрами, Павлуша стал приглашать нас на свой наблюдательный пункт, расположенный на горе рядом с полуразрушенной церковью, чтобы посмотреть как немцы за линией фронта «гуляют на свободе». Мы отказывались и говорили, что до смерти боятся Сморгонскую Сторожиху. – Уберите её, и мы приедем. – Через несколько дней Павлуша заявился в столовую, неся одноглазую собаку за плечами, и сбросил её перед нами на пол. Дорога была открыта, в отсутствии лидера остальные собаки разбежались. Переодевшись во всё мужское, мы отправились верхами в гости, оставили лошадей у церкви и по окопам добрались до наблюдательного пункта. И тут я впервые увидела немцев, они действительно гуляли на свободе, особенно не прячась, потому что у наших артиллеристов наблюдательный пункт был, а снарядов не было. – А давайте постреляем по ним из винтовок, вдруг достанем? – предложил Павлуша. Нам было страшно, но стрелять никто не отказался. Немцы стали отвечать, сначала из ружей, потом из пушек (у них-то снаряды были), и стало страшно по-настоящему. Побежали с НП обратно, стараясь не показывать друг другу дрожащие руки.

На фронте. 1916 г.

Это было как раз то время, когда немцы часто стали применять ядовитые газы. Противогазы в русской армии были далеко не у всех (винтовок и тех не хватало), и люди гибли целыми полками и дивизиями. Немцы использовали в качестве отравляющего вещества циан, очень лёгкий газ и, чтобы он не рассеивался, сверху пускали тяжёлый газ, который придавливал циан к земле. И вот наши солдаты научились стрелять в газовое облако, пробивать в нём дыры, через которые циан уходил вверх к полному разочарованию немецкого командования. Второй способ борьбы был ещё проще – жечь костры: тёплый воздух, как известно, стремится вверх, и циан вместе с ним.

Но немцы тоже не дураки, днём они обстреливали русские окопы, не давая солдатам спать, а ночью делали по три (а то и четыре) газовые атаки. Первая, вторая волна проходили без особых результатов, а к утру люди уставали, засыпали и... не просыпались. Когда начались эти массовые отравления, меня и ещё 2-х сестёр посадили на паровоз с двумя платформами и послали к линии фронта. Там, под немецким обстрелом мы складывали отравленных солдат на платформы шпалерами, потому что разбираться в таких условиях, кто жив, кто мёртв, было невозможно. Привозили их в тыл на станционный медпункт и там уже разбирали на живых и мёртвых. То ли из-за молодости, то ли из-за нервного напряжения, ни до кого не доходил весь ужас происходящего. Нервы на войне были притуплены, и переживалось всё не так, как в обычное время. Нам выдавали несовершенные отечественные противогазы, но работать в них долго было немыслимо, мы часто срывали их и, конечно, сами надышались газом. Отравились мы не сильно,  так немного подташнивало, голова покруживалась, да и всё. Мы все работали 3 дня и 3 ночи, почти без сна и отдыха: отвозили мёртвых в сторону, перевязывали и делали уколы выжившим. За эту работу я получила свою первую медаль: Георгия четвёртой степени.
Устала я, конечно, ужасно, а утром мне надо было ехать в Минск – получать разрешение на перевод в дивизионный лазарет. И вот я попросила коменданта станции Залесье меня не будить, а, если ночью снова будет атака, развести костёр около моего окна, а жила я на втором этаже станционного здания. Утром я еле проснулась, страшно болела голова, и во всём теле была какая-то тяжесть, но я всё-таки заставила себя встать и дойти до поезда. Влезла на верхнюю полку и вроде как задремала. Внизу набился народ, раненые и контуженные обсуждали, как этой ночью под Сморгонью под газовую атаку попала целая дивизия, что, мол, только река спасла, так как по реке газ «в сторону ушёл». – Вы ошибаетесь, - сказала я им, - я как раз еду из Залесья, и никакой газовой атаки там не было. – На меня махнули рукой, не стали спорить. А я в полубреду добралась всё-таки до Минска, пришла в гостиницу, где жил мой дядя, генерал по особым поручениям при штабе фронта. Меня там все знали, дали ключ от его номера, я закрыла дверь, еле добралась до кровати и провалилась куда-то. Вечером пришёл мой дядя, стучался, кричал, но не докричался, взял у портье другой ключ... и увидел меня всю синюю, лежащей на кровати в собственной рвоте. Как я не умерла, не понятно. Немедленно вызвали врача, сделали, если я не ошибаюсь, общую горчичную ванну и какие-то уколы, чем  и привели меня в чувство. Я пролежала у дяди дней семь. И как только мои синие, как наманикюренные, ногти приобрели нормальный человеческий цвет, я снова пошла на приём к самому командующему Западным  фронтом и получила необходимое разрешение.

В ночь, когда я должна была переехать в госпиталь 65-й дивизии, был мощный налёт немецких цепеллинов на Минск, из-за множества разрывов и пожаров в городе было светло как днём. И я вынуждена была остаться: перетаскивала раненых под бомбёжкой, перебинтовывала, успокаивала. И получила за это вторую солдатскую медаль: Георгия третьей степени. Через 2 дня я приехала на прифронтовую станцию Молодечно и, наконец, стала настоящей фронтовой сестрой милосердия. В этот период опять началось массовое отступление наших войск. Поезд с дивизионным лазаретом шёл последним, за ним ехали подрывники и взрывали большие и малые мосты. Был месяц май 1916 г., всё было в цвету и, когда поезд остановился, я соскочила и побежала к лесу нарвать черёмухи. В это время  поезд бесшумно двинулся дальше. Когда я вернулась к рельсам, никого уже не было. «Всё, попаду в плен к немцам» - застучало у меня в голове. Я бросилась бежать на восток по шпалам, ничего не видя и не слыша. И чуть не попала под дрезину подрывников – оказывается, в поезде меня хватились и упросили подрывников съездить «поискать».

Госпиталь на новом месте расположили прямо в поле недалеко от «пороховых» складов. На крыше главной палатке нарисовали большой красный крест, но это не помогало - немцы бомбили всё подряд: и склады, и госпиталь. Медперсонал, свободный от дежурств, поселили в лесу, что было не менее опасно, чем оставаться в поле. Однажды летом я дежурила в госпитале. Рано утром, как всегда в одно и то же время, начался налёт немецкой авиации. Я вместе с двумя санитарами сидела у входа в палатку, полную раненых.  Немцы сбросили одну бомбу, наши зенитки молчат, ещё одну – опять молчат. Я бросилась к главной госпитальной палатке – звонить на батарею по полевому телефону. И что оказалось: накануне у гвардейцев-зенитчиков была большая пьянка, и бойцы-удальцы, включая командира, несмотря на взрывы, не смогли проснуться и очухаться. Отругав их всеми возможными словами, я вернулась к палатке, у которой только что сидела, и увидела на этом месте воронку от прямого попадания немецкой бомбы. Никто из раненых и медперсонала не спасся: другие санитары собирали человеческие фрагменты: где руку, где ногу, где «бороду» - небритый подбородок без черепа.

Фронт продолжал откатываться на восток. К осени 1916 г. он подошёл вплотную к расположению госпиталя. Снаряды перелетали через наши головы, а немецкие окопы были так близко, что вечерами было слышно, как кто-то там, у немцев играет на инструменте, похожем на мандолину, а другой подпевает ему по-немецки тихим приятным голосом. Как-то даже не верилось, что ты на войне и каждую минуту тебя могут убить. Работа в лазарете мне очень нравилась. То ли по молодости, то ли по складу характера, мне никогда не думалось о плохом. За всё моё пребывание на фронте у меня ни разу не было мысли о смерти. Было страшно, не скрою, сердце иной раз холодело и останавливалось, но это быстро проходило. Молодость и желание жить заставляли нас легкомысленно относиться ко всему, даже к самым серьёзным вещам.

Дорога домой. 1917-1918 гг.

Начался поворотный 1917 год. Фронт стабилизировался. Наш госпиталь перевели в Буковину, где-то между Польшей и Румынией. Беспорядок в снабжении нарастал, на фронте голодали, в отсутствии снарядов и патронов о наступлении нечего было и думать. Именно в это время были организованы «батальоны смерти» из самых отчаянных храбрецов, которые должны были поднять боевой дух остальных. В феврале на фронте началась ужасная неразбериха: солдаты в массовом порядке бросали окопы и уходили неизвестно куда. На задержание уходящих солдат подчас бросали те самые «батальоны смерти». Какой же это был стыд, когда выяснялось, что свой шёл на своего. Все Красные Кресты были отправлены в тыл, но я осталась, так как работала в дивизионном госпитале, не подлежащем эвакуации. Настроение солдат было возбуждённым, многие из них ненавидели сестёр милосердия, да это и понятно: многие офицеры, красуясь перед сёстрами, часто унижали солдат, а подчас и били. Солдатская злоба на офицеров перехлёстывалась таким образом и на медсестёр.
Началось новое отступление, почти бегство. На этом фоне Февральская революция и отречение Николая прошли даже как-то и незаметно. Я бежала вместе со всеми, ехала с начальником штаба дивизии в коляске с поднятым верхом – чтобы солдаты не увидели, что в ней едет женщина. На ночь начальник штаба поручил интенданту устроить меня куда-нибудь подальше от проезжей дороги, по которой двигалась лавина возбуждённых полуголодных солдат. Но интендант оказался страшным трусом и устроил меня  со своим денщиком как раз на проезжей дороге, а сам  убежал в поисках укромного местечка. Мы легли спать, не зажигая огня, но уснуть было невозможно: за окном слышался бесконечный гул солдатских голосов. Они, солдаты не то, что бы бежали, страшась неприятеля, они устали от войны и уходили – вот и всё. Вдруг послышался сильный стук в дверь, потом ещё и ещё, всё сильнее и сильнее. Денщик, не сообразив, что он делает, закричал: - Что стучите? Здесь господа офицеры! – Этого было достаточно: голодные и злые, солдаты выбили прикладами дверь и ворвались в избу. Денщик убежал через заднее окно, как он потом говорил, за подмогой, и я осталась совершенно одна. Многие из солдат, не обращая на меня внимание, сразу легли на пол и закурили, а человека три от нечего делать стали ко мне цепляться. Особенно мне заполнился рыжий солдат в рваной шинели, который под одобрительные выкрики лежащих вокруг товарищей стал поигрывать тесёмками моего платка, приговаривая: - А мы думали тут офицеры, а тут, оказывается, женсчина... – Тогда я объяснила ему, что я не просто женщина, а сестра милосердия, догоняющая свой госпиталь. – А ну, давай сюда документы, - потребовал рыжий, - а то ты, может быть, шпионка какая, и тогда разговор с тобой будет короткий. – На что я ему заявила, что документы свои я не отдам, а то без них меня действительно могут принять за шпионку. Тогда кто-то сзади крикнул: - Да что ты с ней церемонишься, дай ей прикладом по башке, и дело с концом! – Я только помню ужасное лицо с рыжими волосами и поднятую над головой винтовку. Последняя мысль у меня была: «Неужели придётся умереть здесь, в этом поганом местечке», и больше ничего не помню. Когда я очнулась, никого вокруг не было, один вернувшийся денщик прыскал мне водой в лицо. Голова шумела, может быть, удар всё-таки был, но пришёлся вскользь. А солдаты, видимо, решили, что рыжий меня убил, и поспешили на всякий случай убраться.

Осенью 1917-го на фронт начались просачиваться слухи о новой революции и о боях в Питере и Москве. Слухи были самые панические: что рухнул Василий Блаженный, что Кремль весь разрушен во время штурма и бог знает что ещё. А фронт тем временем рассыпался на глазах. Госпиталь решили эвакуировать через Румынию. Румыны к русским солдатам относились плохо, но с сёстрами были галантны и любезны. Может быть, и поэтому госпиталь без инцидентов проехал пол-Румынии, добрался до Каменец-Подольска и встал у разрушенного моста. Наутро мы пошли в город на вокзал и застали там ужасную картину: на вокзале и вокруг него лежала серая масса солдат, больных сыпным тифом. За ними никто не ухаживал, их просто оставили здесь – умирать. Сердце у меня сжималось от жалости, но чем я могла им помочь? Медикаменты давно кончились, дала воды одному, другому, но надо было ехать дальше... Два раза в день от станции отходил поезд, состоящий паровоза и трёх вагонов – его брали штурмом. Санитары попросили меня, когда придёт состав, не протестовать и не пугаться, и когда все ринулись к поезду, они внесли меня в окно на руках, а затем побросали все вещи и пролезли сами. Народу в вагон набилось столько, что даже сесть было невозможно – спали стоя. Половина народа устроилась на крыше. Наступила ранняя зима, и люди на крыше согревались, топая ногами, от этого вагоны ходили ходуном. К поезду подцепили ещё вагоны, но и они моментально заполнились. На каждой станции была разная власть: белые и красные, зелёные и вообще неизвестно какие. Подъезжая к очередной станции, люди кричали: Мы - ваши, ваши! – лишь бы их пропустили дальше.

Так в поезде встретила я 1918-й год. Сахар, который я везла с фронта, рассыпался по дну чемодана, хлеб превратился в камень. Садясь в поезд Харьков-Москва, я хотела выбросить одну буханку, но мой попутчик замахал руками: - Что Вы делаете? Вы же едете в Москву, а там же ничего нет! – Ещё в поезде я узнала, что все слухи о рухнувшем Василии Блаженном и разрушенном Кремле ерунда и враки, но мне хотелось увидеть всё собственными глазами. Наконец доехали до Москвы. Я наняла какой-то возок и договорилась ехать домой на Арбат, через Красную площадь. Увидев купола Покровского собора, я разрыдалась. И вот – я дома. Все родные и соседи считали меня погибшей – два года от меня не было никаких вестей. Радости было много  и слёз, конечно, тоже. Каменный хлеб имел колоссальный успех, а про сахар и говорить нечего. На следующий день мой брат Леонид, не ушедший по болезни на фронт, сообщил: - А вы знаете, Ленин сегодня выступает где-то в центре, пойдём послушаем? – Мы все побежали туда, и я увидела, как, стоя на грузовике, небольшой человек, снявший с головы кепку, обращался к огромной толпе, скопившейся на Театральной площади. Толпа была самая разношёрстная: солдаты, вернувшиеся с фронта, рабочие московских заводов, молодёжь, студенты, довольно прилично одетые люди в пальто – все пришли послушать Ленина. Слов не было слышно, так как до грузовика было далеко, а толпа всё время гудела, передавая слова оратора друг другу. Судя по всему, Ленин говорил самые обычные вещи, убеждая всех приниматься за дело, не бродяжничать и не лодырничать. Рабочим – спокойно вернуться на свои заводы. Солдатам и крестьянам – ехать домой и заняться землёй. Студентам и школьникам – снова начинать учёбу. Всем, всем, всем – делать то, что нужно стране.
И на этом воспоминания моей бабушки, Ольги Григорьевны Федюкиной-Имберх, обрываются.


Рецензии