Сказ восьмой

Сказ о худых местах.

Ох, люди добры, ввела меня ноне во грех фельдшерица, коза малохольная! По утру прискакала да мне, мол, баушка-баушка, надобно мне хошь каку-то хворь да в тебе сыскать. И давай меня крутить-вертеть. Не по нраву мне пришлося то, токо сперва-то я терпела да крепилася.

Вот повертела она меня, покрутила да и говорит: «Сыскалася хворь! Вота облатки тебе.» А я у ей и спрашиваю: «А чо за хворь така?» А она мне: «Люди сказывали, на прежне уж больно хороша память у тя. А теперешне-то худо помнишь, поди. В том и хворь твоя.»
А я ей: «Кака же енто хворь?! То не хворь, а Божий дар! Прозывается он памятью стариковскою! Пошто мне нонешне-то помнить?! Коль помнить об ём не желаю я! Сижу, эвон, колода-колодою! И наперёд заглядывать нечо! Пусто тама, поди. А прежне-то уж больно любо мне! Тама я молода, пригожа да полна сил! Господь-то памятью этакою старикам под конец жисть скрашиват. А ещё её даёт про то, чоб глянули с высоты летов своех на жисть прожиту. Чоб сыскали тама грехи, прежде пропущены, да поспели б в их до смерти покаяться. А ты облатки мне тута суёшь!» А фельдшерица глаза выпучила да мне: «Да ты килософ, баушка!»

Уж сколь летов живу и со счёту сбилася, а этакого-то слова не слыхивала! Уж верно шибко худое чо-то! Вот я и не сдержалася, на фельшерицу-то осерчала да этак ей: «А ну, подь отседа! А не то, эвон ухват-то стоит! Не погляжу на учёность твою, по хрептине взгрею зараз! И облатки свое забирай! Да боле ко мне не захаживай!» Ушла она от меня с обидою. Опосля-то я за то шибко корила себя да до обеду молилася. Всё просила у Господа прощения за сердце свое. Уж не надобно было этаких-то слов говорить мне ей. Чо с  её взять?! Ить молодо-зелено! Да чо греха таить, и сама-то я смолоду всё своем умом жить пыталася и немало болон набила через то. Память-то об тех болонах шибко крепкая! Уж покрепче науки из уст чужих! Верно, кажный должён через болоны свое набраться уму-разуму. Токо прежде-то чужи лета поболе почитали всё ж да поболе к старикам-то прислушивалися. А чичас чо?! И слова не скажи. Скорёхонько в килософы запишут!

Эвон, хошь молодуху Кирьянову взять! Слыхали, поди, летом-то нонешним два дня да две ночи в лесу проплутала. А ить сколь разов мною ей было сказано: «Не дело делашь, ЛидЕя, ты! Пошто за малиною к Волкову шасташь?! Места худые тама! Заведёт тя!» А она токо смеялася да мне: «Чем худы-то оне?! Малины не оборимо тама. Я до работы по утру тама за два часа насбираю столько, сколь други до обеду не сберут.» Не желала слушать стару баушку! Да слава тебе, Господи, хошь с ею-то обошлося всё!
 
А места-то худы и в наших краях встречалися. Сама-то я не тутошна. Сюды мы приехали, как раскулачивать почали. Ну да не про то чичас сказ. Чо у Волкова-то водит, никому тута не знамо. А в наших краях про худы места всё вестимо было.
Перво место в лесочке под Юдиным. Сперва-то лесок как лесок был. Через его дорога от Важина к большаку вела, а большак - прямиком к городу. Коль от Важина зараз большаком ехать - версты четыре лишни выходили. Вот через лесочек-то все с той стороны дорогу и коротили.

Раз по осени мужик из Важина спозаранку в город отправился. По лесочку-то едет да слышит, впереди чо-то вороньё роскаркалося, и, навроде, падалью тянет. Едет он да гадает, аль зверь издох, аль скотинина пала кака? А посерёдке лесочка к дороге примыкала поляночка. Мужик к поляночке-то подъехал, а тама от воронья черным-черно, и уж до та смрадно, аж с души воротит. Он лошадь остановил, с телеги слез  и давай глядеть. Сперва из-за  воронья и не разглядел ничо. А как вороньё шуганул, тута его чичас наизнанку и вывернуло. О другом-то краю поляночки на берёзыньке  удавленник висел. И уж до та страшён! От личины-то ничо не осталося, одёжа клочьям висит, телеса уж все оплыли да вороньём поклёваны. Погода тёпла стояла, а он, видать,не первый день этак-то висел. Мужик прорыгался да в телегу скореечи и давай лошадь нахлёстывать, в село к батюшке гнать. А куды  ж ещё было гнаться ему? Чоб не стряслося, завсегда все к батюшке кидалися.

Батюшка, как услыхал про удавленника-то, мужику давай допрос чинить. Мол, кто таков, не из наших ли? А мужик ему: «Не из наших! Хошь и худо мне сделалося, и от грешника того, почитай, ничо не осталося, а всё ж кой-чо приметил я. Сапоги уж больно хороши у его! Нашим-то этаки не по карману. Из купцов он, поди!» Батюшка-то озадачился: «Коль не из наших да не бродяжка, верно в город весть его надобно. Пущай тама  разбираются. Сперва-то сам на его погляжу. Чо медлить? Поехали! По путе-то пару мужиков в помощь кликнем.»

Покудова по селу ехали, мужиков-то  с десяток увязалося с им. А на месте-то токо от троех польза вышла. Остальны  аль нутром, аль духом слабы оказалися. Батюшка на удавленника-то глянул да и говорит: «Куды этакого в город весть?! Коль тако сотворил с собою, нечо с им и волындаться! Зароем тута, и вся недолга!»
Мужика в Юдино за заступам послал, а как воротился тот, подле берёзы яму вырыли. Колышков наломали, верёвку с сука срезали да удавленника-то колышкам в яму и спихнули. А как зарывать почали, тута и приметили: в траве сверкает чо-то. Мужики глянули, а тама крест нательный валяется. Крест-то весь каменьям дорогим выложен, а при ем цепь золота. Мужики-то в яму к хозяину его спихивать почали. А батюшка остановил их: «Не надобно делать то! Верно, грешник сам с шеи скинул его. Вот и пущай крест тута валяется, покудова земля-матушка в себя не примет его.» Мужики принялися меж собою крест с цепью заценивать. А батюшка им: «Цена-то немалая! Не желает ли кто присвоить да с богатством тем крест хозяина на свое плечи взвалить?!» Мужики от креста, ровно от гада ползучего попятилися да и давай спешно яму закидывать. С того дня лесом тем токо крепки духом да и те по спешке великой ездить отважилися. А как на поляночке мужик из села вскорости удавился, уж никто ездить не стал.

С той поры три лета минули. А на четвёрто лето, ближе к осени, два мужика молоды, Влас с Ефремом из Рылова, в город на базар капусту повезли. Рылово-то от нас подале Важина. Мужики те сызмальства дружбу водили. Жили-то оне по суседству, обое последыши, на отцовых хозяйствах оставлены да один другого беднее, сперва-то и вовсе безлошадные. Токо мужики-то работящи, старательны, сложа руки не сидели оне. Скорёхонько на своей земле управятся и чичас же на чужи хозяйства наниматься кинутся. Нанимали-то охотно их, хошь и брали оне плату не продуктом, а денежкою. Ить работали в полну силу оне, себя не жалеючи. Сами не доедали, не допивали и семьи свое в голоде держали да грошик к грошику складывали.

Вот лошадушку-то немолоду одну на двоех и огоревали. Оба нужду велику терпели, да Власу-то тяжельше было. У Ефрема токо баба с дитём, а у Власа на руках и баба с дитём, и старуха-мать, и сестрица на выданье. С лошадушкою-то полегче стало им. Ить без её на хозяйстве не больно наработаешь. А коль  у людей возьмёшь, отработать придётся за то. Да и не кажный свою лошадь в чужи руки даст. Опять же в город на базар кой-чо свесть, всё живая копеечка.

Вот и тоды други на базар-то с большою надеждою отправилися. По деревне слух прошёл, мол, капуста в цене, и берут её уж больно хорошо. Да токо день чо-то не задался у их. Капусты-то на базар навезли со всей округи велико множество, через то цена на её враз сбилася. Через то и Влас с Ефремом мене половины своей капусты продали да скупщиков дожидаться почали. Скупщики-то уж к концу являлися, да всё, чо не ушло, по бросовой цене скупали. Токо на тот день и скупщики чо-то задержалися. Вот мужики и припозднилися. По-всему выходило, засветло-то не воротиться им.

Уж смеркаться почало, как к лесочку Юдинскому оне подъехали. Ефрем лошадь остановил, на съезд с большака глянул да и говорит: «Давай скоротим по лесочку дорогу-то! Мало ль чо люди сказывают! Нешто мы сказов тех испужаемся?! Эвон, лошадь-то вся умаялася!» Влас согласился с им и пошёл глядет, не заросла ли дорога та. Дорога-то малешко позаросла, токо проехать по ей можно было. Оне с большака в лесок и съехали. Едут да примечают, чо-то уж больно тихо вкруг, никака птичка не чирикнет даж. Лошадь-то всё ушам прядат, ровно чует чо. Да и им не по себе.
Уж половину дороги проехали, уж с поляночкою поровнялися, тута ось на передке у телеги и лопнула. Ну, да беда невелика! Мужику в лесу ось временну сработать - дело плёвое, коль топор под рукою. А уж в дорогу-то непременно кажный мужик топор с верёвкою да огниво прихватывал. Други лошадь распрягли, на поляну пастися пустили. Деревце подходяще выбрали и принялися из его спешно ось мастерить. Токо верно говорят - поспешишь — людей насмешишь. Ось-то в спешке неподходяща вышла у их. Оне было другу работать почали, да токо вкруг-то худо было видать. Влас и говорит: «До темна-то не управимся. Верно, тута заночевать придется нам. А по утру уж неспешно ось сработаем. Давай-ка, покудова хошь чо видать, к ночлегу готовиться.»

Вот оне лошадь верёвкою стреножили, сухостою по краю наломали, теплину развели. Лапнику нарубили, подле теплины кинули, мешковиною накрыли, сапоги скинули да на ложе этако и улеглися. Сперва-то лежали, разговоры вели, да токо Ефрем невпопад стал отвечать, а опосля и вовсе храпу дал. Влас тревожить его не стал. Мол, пущай соснёт. Сам-то к теплине сел, принялся сучья в огонь кидать.
 
Вот кидает он да и слышит - доброго здоровьица кто-то пожелал ему. От нежданности-то этакой Власа так и содрогнуло всего. Он глаза вскинул, а о другу сторону теплины человек стоит. Одежа на ём срядна, сапоги - чисто заглядение. На Власа  оторопь напала, а человек ему: «Дозволь присесть, подле теплины погреться? Зазяб я весь!» Влас-то малешко очухался. Одною рукою топорище сжал, а другою принялся Ефима за бочину со всей мочи щипать. А Ефиму-то хошь бы чо, он и не шевельнулся даж. А человек-то сызнова: «Так дозволишь аль нет?!» Влас в ответ ему: «Садися, ить место тута не куплено. Грейся да сказывай, кто ты таков? Чо в ночи по лесу водиночку шасташь? Заплутался чо ль?» Допрос-то чинит, а сам бочину Ефремову терзает всё. А человек ему: «Из купцов я да не один тута, а со товарищем. И, право слово твое, уж давненько со дороги сбился я. Из лесочку-то, поди, мне теперечи и не выбраться. Всё хожу да ищу себе попутчика. Ты бочину-то друга пощади! И сам не тревожься, мне чужое добро без надобности. Ложися-ка почивать, а я за сторожа остануся. Сторожа-то справнее меня и не сыщется.» Да какой мужик ночью в лесу чужаку пожелает довериться?! И Влас не желал. Токо тута враз велика дрёма на его навалилася. Веки сами по себе смежаться почали, и противиться тому не доставало сил. И свалился он подле друга своего, ровно куль картофельный да тож храпака принялся давить.

Пробудился Влас по утру, уж солнышко взошло, да про себя дивиться давай: «Экий сон мне привиделся! Аль не сон то был?!»  От мысли этакой он встревожился, скореечи полез за пазуху, а тама денежки-то целёхоньки. И сапоги на месте лежат, и лошадь тута, на поляночке, пасётся. Влас успокоился, обуваться принялся. Обувается да и примечает, в траве-то сверкает чо-то. Он рукою в траву сунулся да оттудова крест нательный с цепью вытащил. Крест-то величины немалой, весь каменьям выложен, каменья те так на солнышке и играют. Влас скореечи находку за пазуху, обулся и давай Ефрема тормошить. Ефрем пробудился да чичас же жалиться принялся. Мол, чо-то бочину у меня разломило всю. А Влас ему: «Отлежал ты бочину-то! Ить всю ноченьку храпака давил! А я и глаз не сомкнул. Подымайся! Надобно ось сработать поскореечи да убираться подобру-поздорову отседова!»

На ентот раз ось-то подходяща вышла у их. Вместо поломаной оне её поставили, колёса приладили да и поехали. Влас всю дорогу молчком просидел, и Ефрем-то помалкивал. Совестно было ему пред другом своем, ить весь дозор в ночи на друга свалил. К деревне подъехали, глядят, у крайней избы ихни бабы да обе матери стоят. Шибко оне за Власа с Ефремом тревожилися, ночью-то и не ложилися, всё их поджидали. А утром-то уж за деревню глядеть вышли.

Влас с дороги обмылся, поснедал да на хозяйство работать отправился. На тот день егонный черёд на лошадь был. А под вечер жену с сестрицею в огород  услал, крест из-за пазухи достал, матери поднёс да ей: «Глянь-ка, мамонька, на находку мою! Уж цена-то ей не копеечна! Ужо, скупщику в город свезу! Хошь малешко мы приподымемся!» Мать-то глянула, от креста отшатнулася, вскричала не своем голосом: «Верно, вовсе ума лишился ты! Ить в своём уме нательник чужой не подымет никто! Ить с чужим крестом все чужи грехи, все провинности враз лягут на плечи твое! И судьба твоя враз изменится! Неси скореече находку в церковь батюшке! Авось, и обойдется всё!»

Влас-то мать свою завсегда почитал да слушался, а тута ровно подменили его. На мать-то глас возвысил он: «То не крест, а тёлочка да Нюркино придано! Сколь сидеть-то нам с козою без молосины?! Сколь пусты-то щи хлебать?! Крест продам, купим тёлочку! А как из тёлочки корова вырастет, будет нам и мясо, и молосина! А об Нюрке-то ты подумала?! Ить двадцато лето девке пошло! В деревне уж в вековухи записали её! На беседе ей уж и делать нечо! Сидит, ровно оплёвана! Одёжа у ей стара да заплатана! И в пир, и в мир, и в добры люди - завсегда одна! Кому Нюрка  из бедности нашей надобна?! А ить девка-то работяща, и всё при ей: и краса, и телеса, и коса! Думашь взамуж не желает она?! Эвон, тайком всё слёзы льёт! А ты чужим грехам стращаешь меня! Да я хошь с кем судьбою обменяюся! Уж, хужее-то не будет, поди! Да, вота, сама гляди!»

Крикнул этак-то да крест чужой на себя и повесил. Мать-то враз, ровно подкошена, повалилася. Влас подхватил её, на лавку принялся сажать, а она не сидит, валится. Он положил её да прощенья просить у ей давай. А она слова молвить не могёт, токо губам шевелит.

Влас скореечи крест чужой давай сымать. Токо цепь-то через голову не идёт. Так на груде слободно висит, а сымать почнёт, ровно узится. Влас едва ушей не лишил себя, а всё без толку. Он разорвать её спробовал, да не поддалася она. Тута сестрица с женою из огороду воротилися, к матери кинулися, Власа про всё спрашивать почали. Влас-то без утайки им всё сказал. Оне в рёв пустилися да поначалу принялися у Власа требовать, мол, неси крест немедля батюшке! А опосля-то одумалися. Куды несть-то, на ночь глядючи? И мать, по-всему видать, удар хватил. Не приведи, Господь, помрёт в ночи! Вот и решилися до утра погодить. Покудова споры с разговорам вели да с матерью гоношилися, уж перевалило за полночь. Оне и прилегли, хошь малешко отдохнуть. Баба-то Власова  враз започивала, и сестрицу сморило.

А Власу-то не почивалося, вина пред матерью шибко мучила. И не понял он даж, во сне аль наяву увидал  то. Сперва лучина засветилася, да до та ярко! Всё вкруг стало видать. Влас собрался было подняться да задуть её. Токо телеса-то сделалися ровно не егонные, ни рукою, ни ногою шевельнуть не могёт. Влас испужался, бабе крикнуть спробовал, а язык-то у его тож не свой. А тута дверь отворилася и вошёл купец. Влас-то токо по сапогам и признал его. От личины у купца токо остав остался с глазницам пустым. Одёжа клочьям висит, телеса разлагаются. Вошёл да к лавке прямиком. Постоял над матерью, голову склоня, и к люльке. Дитё оттудова вытащил, под мышку сунул и за дверь. Токо дверь за им затворилася, в избе враз темно сделалося.

Уж сколь Влас в темени лежал, и не знамо ему. Токо ктой-то тормошить его почал. Он глаза открыл, за окошком-то уж забрежжило. А то жена его тормошит да скрозь слезы ему: «Уж до та худой сон мне привиделся! С постели и ноги спущать страшуся я! Во сне том мертвяк явился к нам! На мать глянул, а опося парнишку из люльку утащил!»  Тута и сестрица пробудилася да тож про мертвяка давай сказывать. А Влас им: «И мне этакий же сон привиделся!» С постели вскочил, на мать с дитём глянул, во всю избу крикнул не своем голосом: «То не сон был! Неживые оне!» Да облачаться давай. Облачился спешно и из избы вон.

Два упокойника зараз в одной избе - этакого-то в Рылове ещё не случалося. Токо деревенски ничо дивного не углядели в том. Мать-то уж стара была, верно, уж всё время ейно вышло. А ребятишки-то малы сплошь и рядом мёрли. Деревенски на Власа дивилися. Мол, два упокойника лежат, а он куды-то спозаранку убег и не вертается. Сестрица-то с бабою Власовою токо ревмя ревели и ничо никому про его не сказывали. Уж токо к вечеру Ефрем правды-то добился от их. Да чичас же лошадь запряг, в село к батюшке поехал. Да оказалося, к батюшке-то Влас на тот день и не захаживал.

Сыскали Власа в Юдинском лесу. Трофим-то с мужикам сунулся туды по батюшкиному совету. Висел Влас на берёзыньке о краю той поляночки. Тама под берёзою и зарыли его. Бабу-то Власову вскорости сродственник ейный к себе жить увёз. А сестрица-то хлебнула горя немало: и на чужих людей за кусок хлеба работала, и христорадничала. В нашей-то деревне она тож побиралася да и в суседню деревню Лутонино всё наведывалася. Тама и глянулася она бобылю увечному, и взял он её за себя.
А на съезд-то с большака батюшка приказал мужикам брёвен навалить. Побоялся он, кабы по незнанию не сунулся туды ещё кто.


Друго место сперва прозывалося Бортневым  и худым оно тож не было. Тама подле лесу избушка стояла, а в ей бортник жил. Хороший да добрый дедушка! Бортни в лесу держал. От лесу-то всё луга да поля, а подале деревни шли. Бортник-то власть не токо над пчёлам, а и над зверям имел. За то люди его, ровно святого, почитали. Через то и избушку не позорили, как помер он.

Да я-то уж не застала того. Сколь помню себя, место то уж худым считалося и прозывалося Семиперстовым. Мужики-то туды без боязни хаживали. Вред от места того токо бабам да девкам грозил. Все девчонки сызмальства об том упреждены были. И меня баушка упредила да и сказала, через чо то место худым-то сделалося.

А почалося всё с бабы Трифана Кунина из Княжина. Звали бабу ту Лизаветою. Трифан-то из далеча взял её, на богато придано позарившися. А без богатого приданого с этаким изъяном кому бы она была надобна?! На кажной руке по два лишни перста торчало у ей. Десять перстов ладны, а лишни каки-то непрацки. Токо изъяну своего Лизавета не стыдилася, а ровно напоказ выставляла  его. Да с первого дня мужней жисти своей нос почала задирать, на баб свысока глядеть. Мол, не ровня я вам! Хошь и по-всему было видать, в богатой семье она выросла, да токо гордыня-то никого не красит. А Лизавета и за водою к колодцу, ровно к празднику большому обряжалася. У колодца-то с бабам бывало и словом не перемолвится. А коль оне у ёй спросят об чём, буркнет чо-то себе под нос да прочь скореечи.

Бабы-то не замали её, в глаза слова худого ей не говаривали. Меж собою бывало об ей посудачат и всё. Да токо в деревне все примечать почали - от дитёв ровно воротит сноху-то Кунину. Ежели како дитё к её приблизится, личину у Лизаветы враз набок скосит. И уж почитай с лето мужня она, а всё не в тяжести. Бабы догадки строить почали. Мол, поди, пустоцветна семипёрстка-то! А как и на второ лето она не понесла, в том уж боле не сумлевался никто.

Ну, да бездетны-то семьи, хошь и нечасто, а всё ж встречалися. Токо бабы из их чужих ребятишек шибко привечали. А семиперста к чужим дитям день ото дня всё злобнее делалася. Уж ежели ребятишки каку игру вблизи избы ёйной затеют, чичас выскочит да веником погонит их. Не сносила она ни шуму, ни смеху ихнего. А ить смех-то дитёв токо нечисть не жалует да бежит от его, ровно от ладану.

Раз парнишки в лапту собралися играть. Лаптою-то не токо оне, а и молоды мужики с парням забавлялися. Бывало, как вдоль деревни побегнут, земля дрожит. Поглядеть на то и мужики постарше, и старики и бабы с дитям уж завсегда выйдут. А девки ни-ни! Не дозволялося им на парней с молодым мужикам галиться. Мячики прежде из коровьей шерсти катали, прозывалися оне кАтыши. Уж у кажного парнишки свой катыш был. Шибко оне берегли енти мячики! Ить хороший-то катыш не вдруг сработашь.

Изба Куниных ближе к серёдке стояла. Парнишки подале к краю отошли от ей, да токо Лизавете все одно не угодили. Токо оне игру почали, как она из избы выскочила, катыш перехватила да в колодец его и кинула. Хозяин-то катыша от обиды с горяча и обозвал её семиперсткой. А Лизавета, не долго думая, било у битака вырвала да парнишку и огрела им. Парнишка-то заорал во всю деревню негодью.
На ор люди сбежалися, принялися Лизавету бранить да совестить. А мать парнишки про пустоцветность ей прилюдно высказала. А  семиперста ей в ответ: «Я-то пустоцветна, да теперечи и ваши выродки сопливы сдохнут все!» Бабы за слова этаки налетели на её да трепать почали, насилу мужики оттащили их. Лизавету Трифан к свей избе поволок. А она ровно одержима сделалася. Закорёжило её, из мужних рук принялася  рваться она да визгом смерти всем дитям желать. Бабы от виду ейного обомлели все. Мужики-то и те опешили. Баушки крестам осенять тебя почали да меж собою. Мол, бес вселился в семиперсту-то!

У матери парнишки битого, окромя его,  ещё трое дитёв росло. Последний-то в люльке  лежал. Она пред ночью накормила его, а утром титьки-то у ей пусты оказалися. Молоко из их подчистую ушло. Мать смекнула зараз - молоко у ей семиперста забрала. Она к суседке с дитём кинулася. И давай реветь да в утрате своей Лизавету винить. Мол, эвон, как она дитёв-то известь удумала!

Кормящи бабы почитай в кажной избе имелися. Токо чужих дитёв на своё молоко мужики брать не дозволяли им, ить с молоком-то силы уходят. Да токо на ентот раз чужо дитё суседка голодно не оставила. А как скотину в стадо погнала, кажной встречной бабе про утрату суседушки поведала да слова ейны про Лизавету пересказала им. Ещё и печки не протопилися, а о кознях Лизаветиных уж вестимо было деревне всей.
Кормящи бабы шибко тревожилися да бесперестанно свое титьки щупали. Да тревжилися не напрасно оне - молоко-то у их, у одной за другою, пропадать стало. К обеду уж  половина кормящих его лишилася, а у другой половины оно на убыль пошло.

И уж тако  почалося в Княжине! Дела никаки не делалися, ребятишки малы орали без умолку, кормящи бабы в голос ревели, своем мужика в нос титькам тыкали и требовали у их немедля выгнать Лизавету из деревни вон. А не кормящи им поддакивали. Мужикам-то и самим было яснее ясного, уж чо-то надобно с ентим делать скореечи. Вот оне все вместе собралися, покумекали да всем гуртом к избе Куниных и отправилися. Бабы-то побоялися с им идти, у колодца столпилися. Мужики к избе подошли и давай Трифана с отцом требовать. А как вышли те, объявили им волю деревни всей, мол, пущай Лузавета немедля катится вон из Княжина!

Старший Кунин принялся просить: «Не гоните её ради Христа! Мы и сами-то были бы рады от ентой кликуши избавиться! Да ить с ею и Трифану уходить будет надобно! Ить под венцом он с ею стоял! Да и последыш он у меня! На кого хозяйство-то останется?! В чём мы-то с им виновны?! Да и куды пойдут оне?! Токо ежели под ёлку в лес!» А отец парнишки битого с сердцем ему: «Об чём речь ты ведёшь?! За бабу свою завсегда мужик первый в ответе! И твоя вина немалая! На девку надобно было тебе глядеть, а не на придано! Вот и пущай теперечи твой сын в лес идет! Да, эвон, в Бортневе изба пуста стоит!» Тута уж все мужики наперебой почали Лизавету с Трифаном в Бортнево посылать.

Одною избою супротив цельной деревни не попрёшь! А коль попрёшь - худо будет! Делать нечо, старший Кунин лошадь пошёл запрягать, а Трифану велел в дорогу готовиться. Мужики у избы дожидаться осталися исполнения воли своей. Бабы тож с места не тронулися. Старший Кунин подвёл к крыльцу лошадь с телегою, пожитки каки-то в её покидал. А опосля  из избы Трифан Лизавету выволок, она шибко не желала идти. За дверь, за перила цеплялася, а он волоком тащил её да кулакам всё охаживал. А как поехали оне да с колодцем поравнялися, Лизавета бабам крикнула: «Вы меня ещё попомните!» Кака-то баба ей в ответ тож крикнуть осмелилася: «Бортнево недалече! Ужо, доберёмся мы до тебя!» А Лизавета ей: «За версту обходите теперечи Бортнево! А коль сунетеся, враз пустоцветом станете!» 

Да токо в Бортневе недолго оне прожили. На втору ночь сгорела изба бортника. Трифан спасся, а от Лизаветы ничо не осталося. В домовину-то вместо упокойницы насыпали пеплу с пожарища. В деревне поговаривали, мол, к пожару-то Трифан руку приложил. Да  не судили его за то, а Лизаветиной погибели все шибко радовалися.  Молоко-то к кормящим воротилося. Токо с той поры все бабы с девкам за версту обходить Бортнево почали и прозывать его Семиперстовым.


Последне место, Красный овраг, от деревни нашей было видать. Токо на бытность-то мою от оврагу одно название осталося. Хошь и прозывалося место красным, да глаз не радовало. И прежде, сказывали, красы в ём не было. В овраге брали глину горшечники, да шибко её нахваливали. Уж больно приглядны горшки выходили из ей! Вот через их овраг и прозвали этак-то.

Про овраг и сказать боле было бы нечо, кабы велика беда не приключилася. А беда та сапом прозывалася! Уж и не знамо, за каки таки грехи на нашу сторону страшна хворь свалилася?! За каки таки грехи людей с лошадям почала косить?! Про хворь-то в городе прознали вскорости. Все дороги в нашу сторону перекрыли враз, понаехали к нам дохтура, начальники да мундирники. Дохтура по избам пошли, а мундирники лошадушек со всех деревень к Красному оврагу сгонять почали. Как согнали, подле оврагу бойню устроили. А забитых-то в овраг скидывали. Овраг почитай до краёв им заполнился. А опося мужикам было велено землёю засыпать всё.   

По деревням плач великий стоял. И у мужиков-то слёзы сдержать силов не было, а про баб и говорить нечо. Да токо чо тута поделашь?! Поплакали, погоревали, да живой-то завсегда про живое думат. А думать-то было об чём! Как хворь отступила, городска казна за кажну лошадь деньги выдала. Токо на покупку другой не доставало их. Да и цены на лошадей подскочили враз. Вот и пришлося на три хозяйства одну лошадь покупать. А мужикам-то самим в плуги да бороны впрягаться. Енто уж как повелося на Руси - чо бы не стряслося, завсегда мужику свой горб подставлять надобно! И на ентот раз мужики всё сдюжили да на своём горбу вывезли.

Летов пять с той поры минуло. В деревне-то уж все смирилися с невосполнимою утратою родных да близких своех. И про лошадушек уж вспоминали без горечи. Времечко-то ить всё сглаживат. До той поры от оврагу ничо худого не было. А худое почалося на Илью Пророка опосля грозы. На тот день чёрны тучи уж с обеду сбиралися. А в ночи гроза разразилася да така, каки нечасто случаются. Ветер деревья гнул, дождь, ровно из бадьи поливал, от грому всё вкруг содрогалося. Илья Пророк одну за другою пущал стрелы огненны, да летели-то оне все в Красный Овраг. Люди в страхе великом молили Господа пронесть поскореечи тучу грозную.

К утру-то разяснилося, вкруг всё чисто, благостно сделалося. Бабы скотину со дворов согнали да стадо за деревню проводить вышли. Глядят, над  оврагом-то туман столбом стоит. Оне дивиться давай, мол, чо тако?! А тута из туману жеребец выскочил, по масти с туманом схожий. Выскочил да к деревне поскакал, копытам земли не касаяся, Морду наперёд вытянул, уши к голове прижал, зубы оскалил. У баб со страху кровь в жилах застыла, стадо враз замерло. Собака пастуха к ногам хозяина припала. А жеребец-то на полном скаку ровно в чо-то незримое вдарился, назад отлетел, на клочья туманны рассыпался. Клочья к туману лётом пошли да тама в жеребца сбираться почали. Перва собака очухалася, к деревне, хвост поджав, с визгом бросилася. За ей стадо с рёвом кинулося. А за стадом и бабы с пастухом.

Сперва  от баб с пастухом в деревне-то ничо и добиться не могли. А как те малешко попрочухалися да сказали про всё, мужики глядеть за деревню побегли. А тама жеребец чрез незриму преграду всё прорваться пытается. Преграда-то не пропущает его. Раз за разом об её он в клочья разбивается, из клочьев сбирается да сызнова починает всё. Да токо раз от разу преграда-то всё ближе к деревне сдвигается. Мужики поглядели на то, в деревню воротилися да скорёхонько двоех парней за батюшкою в село отрядили. Покудова те ездили, солнышко землю согрело, туман рассеялся, и жеребец с им пропал.

Как батюшка-то приехал, его со всех сторон обступили, спрашивать почали, мол, чо енто тако, да откудова?! Токо батюшке и самому не знамо было. А тута нищенка блаженная подошла и давай всё разъяснять. Мол, в Овраге велико множество боли, обиды да злобы скопилося. Ить лошадушки через боль смерть приняли. Обида на людей за то у их, злоба от хвори пошла. Хворь-то завсегда шибко злобная. Вот злоба с болью да обидою воедино сливаться почали. А как слилися табуном лошадей обернулися, наружу вырвалися, чоб людей покарать. А Илюшинька-то углядел то и давай стрелам огненным лошадей разить да сдерживать. А как стрелы у его кончилися, щит подле деревни выставил. А тама и солнышко на смену ему пришло да и загнало лошадей обратно. Ить свет-то завсегда супротив зла. Табун-то бабы с пастухом за туман приняли. Уж, верно, больно плотно стояли лошади. А жеребец-то, видать, вожаком был. Вот и рвался всё наперёд.

Батюшка-то её выслушал да и велел мужикам  поверху Оврагу поболе земли с булыжникам навалить. Мужики с парням и навалили на могильник горушку цельну земли да булыжников. Боле ни туману тама, ни жеребца никто не видывал. И, окромя мужиков, никто к месту тому даж близко не подхаживал. А мужики кажно лето на Ильин день с ревизией туды ходили. Ребятишек-то родители пугали, мол, не суйтеся туды, тама злоба с болью да обидою покоятся.


Ой, да чо енто я ноне токо про худое и сказала вам?! А ить через фельдшерицу всё! Енто она, коза малохольная, из хорошего настрою меня вывела! Уж поневоле с ею тута станешь килософом!   
 


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.