Сиреневые горы
1.
13 мая 1942 года в севастопольский порт вошел наш пароход «Антон Чехов». Над бухтой шумит сильный ветер, ночь полыхает редкими зарницами. Всполохи высвечивают на сопках пятна бледно-желтого снега. Недавно был холод, зима решила вернуться. Звезд нет, небо черное, в тучах. Пароход раскачивает на волне, как деревяшку, почти ничего нельзя различить в темноте. Мы выискиваем в окнах что-нибудь, кроме смутных отражений собственных физиономий, и не находим. Где разгружалось судно, мы понять не могли, глухой толчок возвестил, что пароход остановился у причала. Я, по привычке, бросаю взгляд на часы, 12 ночи. Хотелось спать, глаза отчаянно слипались, однако резкий толчок заставил на автомате подняться, надеть шинель, взять вещи и идти в большую полутемную кают-компанию. Поляков, идущий рядом, напряженно сопит носом, это его патологическая привычка, спать ему явно хочется не меньше. В кают-компании набилось тридцать с лишним человек вместо положенных шестнадцати, тут очень жарко. Учитывая холод, царивший на пароходе, жара весьма кстати. Хочется есть и еще больше хочется пить. Никто не разговаривает, за четыре дня переезда те, кто хотел, успели и познакомиться и наговориться.
Выхода ждали долго, капитан вел в рубке переговоры с берегом, изредка к нам заходит кто-то из матросов, проверяя, все ли на месте. Скучающий Старков от нечего делать внимательно следит за часами, Костя Поляков клюет носом, механически раскачиваясь на месте. Нос у него длинный, с насморком, его можно описывать долго, потому что больше там смотреть не на что. Женька Старков, Сашка Михайлин, Поляков и я, Гриша Александров, мы все лейтенанты, с одного класса рязанской средней школы, нам по двадцать лет, и мы жутко хотим спать. Волна за бортом сильно поднялась, брызги с шумом обрушиваются на иллюминаторы кают-компании. Мы сюда ехали из Армавира, в теплушке, потом на пароме, потом шесть часов торчали на причале в ожидании парохода, и теперь опять требовалось усилие мысли и тела, чтобы куда-то идти. Михайлин наелся говядины с фасолью, которую нам выдали часа четыре назад, теперь замкнутое пространство наполнилось назойливым запахом из его рта. Я сидел рядом с ним, дыша через раз. У Михайлина больные зубы, он в полусне ими скрипит и всхрапывает.
В два часа ночи, наконец, разрешение на сход получено, мы спустились по трапу, сразу углубившись в пустынные улицы. Многие впервые видят трап, тем более пароход. Смоляренко с Симферополя, корабли у него за огородом, весь переезд он расхаживал перед нами, как гусак, разглагольствуя про свой ненаглядный Крым, а мы тряслись, как цыплята, прижавшись друг к другу под брезентом на палубе, по которой хлестал дождь. Теперь Смоляр притих и тащится позади меня, с набитым ранцем, набитым сверх меры. Ему тяжело, он толстый, громко сопит. Нигде не видно ни одного огонька, не слышно ни одного звука, только темные провалы выбитых окон в полуразрушенных зданиях удивленно разглядывают наш строй. Целых строений не видно, машин тоже нет, асфальт разбит, то и дело попадаешь ногой в яму и тормозишь остальных. Кругом пыльно, тихо и холодно, ветер с моря затерялся в лабиринте невысоких домов и заваленных щебнем и бетоном улочках.
Город выглядит заброшенным и вымершим, на черном небе практически не выделяются такие же черные сопки, скрывающие в себе неприметные домики, большинство из которых либо разрушено, либо пустует вообще. Море, от которого мы поднимались на невысокую сопку, растворилось в темноте, зияло позади провалом, в котором смутно белели островки снега. На высоте уже сильнее прохватывал ветер, шинели пришлись весьма кстати. В строю тишина, разрушениям и опустошенности достаточно большого города не удивляемся. Война идет не первый год. А мы идем на войну. С вершины сопки, голой площадки, еле различается бухта, забитая обломками кораблей и сброшенным в нее свалочным мусором. Балки, арматура, контейнеры валяются в прибрежном кустарнике, там же умудрился пришвартоваться наш пароход. Холод прогоняет сон, а вот есть охота еще сильнее. Поляков зевает, с риском вывихнуть челюсти, он за время толкотни на пароме стоптал ноги, и теперь чуть ли не приплясывает, стараясь не попасть на мозоли.
Мы прошли из Карантинной бухты в Херсонесские казармы, пункт назначения. По крайней мере, нам так кажется, со стороны мы больше напоминаем стадо баранов, идущих за вожаком. Кто нас ведет, честно говоря, не знаю. Разбираться нет времени и нет охоты, сказали идти – и мы идем. Старый военный городок, еще римские постройки, едва уцелевшие в последних бомбежках. На истории в школе мы с Костей сидели за одной партой, на камчатке, резались в «морской бой» и древний мир пронесся мимо. Полякову, который уже спит на мне, без разницы, римские развалины кругом или китайские, лишь бы там можно было лечь и укрыться от ветра. Я с ним согласен, плюс меня терзает голод, скорее бы накормили.
Предстояло разместиться в старой Цитадели, почти невидимой в темноте, в комплексе римских помещений, немного перестроенных и подправленных. Прямо в стене прилепились старинные склепы, кому-то не повезет в них жить. А может и повезет, там наверняка теплее. Ну точно, мы идем по кладбищу, зато ветер не достает. Здесь уже подобие освещения, в нишах стен, заляпанных белой известью, стоят вполне современные керосиновые лампы. Пришлось лавировать между древними невысокими, но очень толстыми стенами, по колено в снегу. Под снегом вода, она тут повсюду, а я воды боюсь. Плавать умею, но не люблю, не понимаю удовольствия бултыхания в мутной ржаво-коричневой воде какой-нибудь речки в кустах. Костя с Сашкой до отправки в Армавир из воды не вылезали, да и там гнали воду почем зря. Казарма сплошь темная, вдоль стены заставлена койками, противоположный ее конец теряется. Общая вместимость узкого одноэтажного деревянного здания на древнем фундаменте составляет человек 50, сейчас сюда заселилось 35. Нас по ускоренной процедуре отметили и зарегистрировали, можно наверстать два часа сна.
Стены выкрашены в серый цвет на 120 см от пола, дальше идет грубая торопливая побелка. Это сказал Смоляренко, ему на комиссии поставили стопроцентное зрение. Он любит чесать языком, даже сейчас пытается ввести нас в курс дела. Ряд металлических кроватей разбавлен прикроватными тумбочками на человека, пока туда каждый положил сопроводительные документы, больше при нас ничего нет. Постельных принадлежностей нет. Со всех сторон, по-моему, сильный сквозняк. Я уговорил Полякова поменяться кроватями, в моей дыра в полметра, ноги проваливаются, в его, зато, вообще нет половины досок, то есть половины кровати. Костя чихает, уверяет, что от пыли, завтра будет ходить с простудой, обычный сценарий. И еще ухитряется ухмыляться, в темноте чую. Еды не дали, умываться сил нет. Я с наслаждением могу, наконец, стянуть с ног сапоги.
-Ну и вонь, - присвистывает Костя, я сердито зыркаю на него, ему фиолетово. Сам бы принюхался к своим ногам, эстет недоделанный. В Армавире, в штабе, мы просидели год, считая себя прожженными вояками. Но там были кровати с постелями, и я начинаю тосковать по своей, заправленной синим одеялом, сухим, шерстяным и колючим. Интересно, кто на ней теперь спит, и кто нашел мою заначку папирос в выеденной муравьями ножке? Под голову кладем вещевые мешки, ложимся прямо на доски и укрываемся шинелями. Непривычно, а многие из нас довольно улыбались, узнав о своем назначении в Севастополь. Я тоже радовался, еще бы, на войне побываем, а не просидим все самое интересное в душном штабе, глядя на унылые серые горы. Не люблю горы, пойти некуда, одни кусты. А здесь сопки, те же горы, еще море, надо будет на него сходить, потом дома похвастаюсь. Хотя от моря, на котором мы бултыхались, как сельди в банке, четыре дня, уже тошнит. А в окна шумит и бьется пронизывающий ветер. Стекол в этих окнах давно уже нет. Вместо них - фанерные листы. Ночью спится плохо, сколько мечтал поспать, а вот не получается. Обидно. Слышно, как кое-где скрипит плохо прибитая фанера и воет, воет ветер. И рядом храпит Михайлин, как у себя дома. Он единственный из нас, кто уже успел обзавестись девушкой, фото он показывал, так что не врет. Знает, что мы ему поначалу завидовали, а потом рассказы о невесте надоели, обед важнее. Ветер свистит, мы лежим рядом со склепами, в привидений я не верю, но все же неуютно. Впрочем, утром снова сияет солнце, и все становится на свои места. Одной стороной военный городок, расположенный на берегу Артиллерийской бухты, практически примыкает к морю.
Офицерский резерв Приморской армии численностью немногим меньше 100 человек находится при 191-м запасном стрелковом полку в Херсонесских казармах. В первый же день все побывали в кабинете особиста, на каждого он тратит минут по десять, словно стремится заполнить отчетность. Мы с Поляковым ему неинтересны, он нам тоже. На фронте затишье. Идут бои местного значения. Распорядок дня обычный. Заметно старание поддерживать дисциплину довоенного времени. Поднимают в 5:50 утра, далее, командир подразделения собирает сержантов возле тумбочки дневального и ставит задачи на утренние мероприятия. Дневальный Смоляренко, он решил подиктовать нам правила. Мы не против. Командир, Мезин, коренастый, со здоровой лысиной, вечно придирающийся к степени заправленности кроватей, уточняет расход личного состава на утреннюю физическую зарядку, а так же количество личного состава, привлеченного для наведения порядка в расположении нашей роты резерва и на внешней территории. Личный состав – это мы, так сказать, понизили в должности. Реально обидно, мы же офицеры, лейтенанты, сами командиры, между прочим. В 6:10 начинается утренняя зарядка и пробежка. Лично мне в удовольствие побегать самому и заставить проснуться подразделение, а вот сосед Михайлин, наоборот, предпочитает отправлять вместо себя сержанта. С моря пришли дожди со снегом, пробежку проводят на плацу. Называется, мы сбежали из края дождей, Кавказа. После проведения утренней зарядки весь личный состав отправляется в подразделение. Далее отводится порядка 30-40 минут для умывания и приведения своего внешнего вида в порядок. Это вполне хватает для того, чтобы умыться, побриться, начистить свою обувь, и приготовиться к дальнейшему распорядку дня. Курить очень хочется, иногда удается разжиться папиросой у Смоляренко. Старков боится, что его засекут, он по утрам молится. Карлу Марксу, не иначе.
После зарядки идет строевой тренаж, потом построение, завтрак и занятия до обеда. Питание организовано в отдельной офицерской столовой. Почувствуй себя начальством. Kормят хорошо. Но иногда кажется, что дают мало. Повар Шумаков, толстый и неповоротливый, профи во всем, что касается умения договариваться с начальством. С нами не договаривается, не обращает на нас внимания. И явно зажимает еду, неделю нас кормят одной только фасолью. Похоже, в Крыму растет только она. Примерно за час до обеда около запертой столовой собирается несколько человек. Удираем с занятий. Сидим на солнышке, если оно имеется. Обычно это мы с Поляковым. K нам подходят другие. В зале все уже готово. На длинных столах стоят большие железные тарелки с хлебом. Как в лагере, на зоне. Наконец открываются двери. Все заходят. Сразу толпой, даром что офицерский состав. В ожидании проходит еще минут тридцать. В это время можно есть хлеб. Его выдачу не ограничивают. Хлеб можно припрятать себе, что я и делаю. И мы успеваем съесть почти все до того, как приносят первое. Приносят, как и ожидалось, фасоль. Утром была овсянка, чай дают холодный, Шумаков говорит, он не успевает. Есть он успевает, еще как. Хлеб позже подносят еще. В праздничные дни выдают по чайной чашке полусухого вина. Это вещь, но после нее есть хочется еще сильнее.
Большинство только выпустилось из училищ, поэтому все свободное время посвящаем подготовке. В последние 10-15 минут до завершения самостоятельной подготовки в 18:10 в подразделении проводят подведение итогов. Это можно отнести к собранию взводов, на которых сержанты и командир взвода подводят итоги по учебе и воинской дисциплины. Там отражают различные нарушения воинской дисциплины, недостатки по службе, замечания, которые были сделаны в течение дня и.т.д. Так же поощряются отличники учебы и воинской дисциплины. В первый день у Смоляренко украли сапоги, новехонькие, кожаные, с набойками, мечта, а не обувь. Он бесился, виновных не нашли, да и не искали. Потом с дисциплиной проблем не было.
На некий срок жизнь входит в обычную колею, иногда можно почти забыть о войне. Понемногу знакомимся с общей обстановкой; линия фронта по переднему краю составляет около 30 км, до самого глубокого тыла что-то километров двадцать пять. Бои местного значения, а мы тут заперты и отрезаны от жизни.
-Вот там люди гибнут, а мы здесь торчим,- говорю я, царапая окно в туалете ржавым гвоздем. Костя сидит рядом на подоконнике и курит мои папиросы, Сашка на стреме, пока не засек Смоляренко. Туалет здесь это святое, тут можно без помех обсудить новости, зазубрить очередную порцию учебника и выспаться. Старков, например, мечтает у нас о карьере и образовании, пока мы спим, он учит алгебру. Мы его подкалываем всей ротой, а он нам формулы читает.
-И неизвестно, сколько еще сидеть,- повторяет за мной Женька, в перерыве между экстремумами функции,- скорей бы вызвали в расположение части. Скучно, как в Армавире. Так и в бою не побываем.
— А ведь я сам севастопольский.- бормочет себе под нос Юра Кошкин, ходивший с нами, за соседней партой сидит.
— Ну, это очень хорошо.- говорю я, вяло оживляясь.
— Вот тут рядом дом мой! Через две улицы!- подхватывает он, видимо, давно хотел поговорить.
— Кто же дома у тебя? – затягивается Женька, оторвавшись от алгебры.
— Дома у меня мама осталась одна, а брат в Минске воюет.
— Ладно, Юр, потом решим. – отрезает Михайлин. Кошкин как-то сразу сникает и оставшееся время занятий молчит.
За стенкой шум, папиросы прячутся за батареи. Нам реально скучно, мы тут торчим почти неделю и потихонечку сходим с ума. Зубрим учебники, а практики нет, развлечений тоже нет. Если Михайлин вечером опять начнет рассказывать про свое первое свидание, мы его придушим, достал. Больше всего мне нравится учеба, она заполняет собой основную часть времени. Потом на скуку уже сил нет, да и вообще интересно впитывать в себя знания. Предметов изучается немного. Внимание отводится типам общевойсковых уставов, их назначению, истории их возникновения. Ну и выдержки основных статей, которые необходимо в первую очередь знать любому военнослужащему.
Сюда же, кстати, относятся и обязанности дневального, дежурного по роте, обязанности военнослужащего перед построением в строю и так далее.
Все эти обязанности необходимо знать наизусть и отвечать без запинки даже в случае подъёма в 2 ночи по тревоге. Так уже делали, я кое-как ответил, мандраж, как при экзамене по химии в училище. Как и первые 16 статей строевого устава, которые нужно будет потом рассказывать в самом начале сдачи экзамена по строевой подготовке. Строевая подготовка изучается чисто на практике, плюс две лекции, на которых многие спят. Мы с Костей договорились с поваром, он за мои портянки отдал нам свиную ногу из супа. Портянки жалко, вторая пара еще не просохла, так что ноги зябнут и потеют, зато мяса мы объелись. Медподготовке успели отвести четыре пары, что состав считает недостаточным, но сделать ничего не может. Жгут наложить, в крайнем случае, мы сможем, и ладно. Лучше всего ведут общественно-государственную подготовку, смесь политологии и обществознания, и курса истории ВКП(б). Кстати, по этому предмету частенько проходят утренние информирования. За полчаса нам рассказывали основные новости с фронта. Мы слушали вполуха, Женька чуть ли не записывал, Сашка отчаянно зевал. По тактической подготовке занятий тоже мало, успели изучить азы ведения боя, действия при переходе от обороны в наступление и наоборот. Дважды нас водили на стрельбы, по большей части приходилось изучать устройство пистолетов и гранат. На полигоне мы с Костей выбили 47 из 50 возможных очков, наставив нос Смоляренко. Он нажаловался Мезину и тот заставил нас чистить пол зубными щетками. Спина потом ломила жутко, но придраться Мезину было не к чему. Он продолжал нас ругать, но сейчас уже с уважением. В принципе, верно, если хочешь кем-то командовать, научись сначала подчиняться. Разведподготовке время не отводится, это остается на самостоятельное изучение, как и методы химической защиты. Литературы по теме мало, зато хорошая художественная библиотека. Наверно, раньше поблизости была школа. Мы с Женькой, заядлые книгочеем, утащили себе «Войну и мир» и «Бесов», времени поменять книги пока не было. Пару раз на занятия приносили противогазы. Как с ними обращаться, толком не научили. В принципе, за эту неделю в нас натолкали больше, чем за десять лет школы и два года училища, по делу и не по делу. На фронт нас всех направили, мы горели желанием поскорее повоевать и вернуться домой. Пока что воевать приходилось только с инструкторами. Шевченко, специалист по стрельбе, придирался ко всему, вплоть до начищенных пуговиц на гимнастерке. Мы ему дерзили, это был залет, нас вели к Мезину, мы получали наряды вне очереди и все равно дерзили. Нам было скучно, мы торопились смотаться отсюда. Сильно гоняли только по физподготовке, в хорошую погоду можно было даже сыграть в футбол.
Свободного времени у нас чуть позже стало много. На занятия выходили на холмы, окружающие военный городок. Холмы тут везде, каждый как-то называется. Топография была моим слабым местом, приходилось ее подтягивать ночью, на пару с Женькой. Иногда над Севастополем появляются самолеты противника. Они идут на большой высоте звеньями по три машины. Как стрекозы, серые, приглушенно жужжат. Бросают бомбы. Впервые я воочию увидел, как они отрываются от самолета. Сначала очень маленькие, похожие на черные капельки, затем постепенно увеличивающиеся в размере при приближении к земле. А потом кверху вздымается черное облачко от взрыва. Немцы преимущественно бомбят город и порт. Kомандиры постарше, те, которые уже побывали в боях, учат, какой самолет страшен, а какой нет. Во время бомбежки они нас хорошо обучают. Самолеты летят:
-Ребята, не бойтесь, они нас бомбить не будут. Раз они пролетают над нами, будут бомбить другой участок. – говорит нам Мезин. Мы жадно впитываем, здесь уже весело. Так я узнал, что самолет, летящий над тобой, уже не страшен. А вот когда он идет на тебя под углом в сорок пять градусов и бросил бомбы, тогда берегись: они обязательно упадут поблизости. А замешкаешься, они упадут тебе на голову. После школы я колебался, хотел поступать в летное, но передумал. А вот одноклассник, Лешка Коршунов, поступил, связь с ним оборвалась. Ему везет, он, наверно, уже кого-нибудь сбил. Или его сбили. Мы не романтики, мы хорошо понимаем, что может быть на войне. Мандраж как при входе в воду, сначала она холодная и обжигает кожу, а потом резко погружаешься и спокойно плаваешь, хоть и не любишь это делать. Вот и нам охота быстрее погрузиться.
Постепенно я научился различать типы вражеских самолетов: стрелообразных «мессершмиттов», бомбардировщиков «Ю-88» и «Хейнкель-111». Последний, самолет-разведчик, «рама», крутится над портом, зависает, потом улетает. Летит на куриной высоте, подбить можно с одного выстрела, только нельзя. Чтобы не обнаружить себя. Хотя обычно просто нет снарядов даже на этот пустяк. Их берегут. На занятиях изучаем материальную часть миномета, практикуемся в установке прицела и ведении огня. Учебных было два 76-мм орудия и «сорокапятки». Дальнобойную артиллерию мы не изучали, а эти два орудия изучали. Мы могли стрелять из них и данные для стрельбы подготовить. Миномет был в основном ротный, 50-мм, а 82-мм миномет был в специальном пулеметном батальоне. Где создавался трудный момент — командир дивизии этот отдельный батальон перебрасывал на нужный участок. С прицелом я несколько раз серьезно оплошал, было ужасно неприятно, зато потом моя группа выбилась в отличники. Поля в направлении Стрелецкой бухты и Херсонесского маяка пустынны. Маяк не работает. Стрелять можно, не выставляя оцепления. После выстрела очень сильная отдача, мина летит полукругом вверх, визжит при этом, как мел по железу. Уши закладывает, потом долго плохо слышно. В первый раз у многих из ушей шла кровь, инструктор выдал им по кусочку шоколада. Это необходимо, чтобы преодолеть страх и оцепенение ли хотя бы о них не думать. После обеда занятия не планируются.
2.
Почти каждый день мы с Костей уходим бродить по берегу моря. Все-таки лучше смотреть на него со стороны, чем барахтаться там, в темной, мутной, холодной, ржаво-черной воде. Обстановка на передовой спокойная, немцев почти не видно. Сразу за ограждением казарм начинается древний Херсонес. Ходить здесь довольно интересно, словно попадаешь в параллельный мир. Пришлось экстренно вспоминать уроки истории и копаться в библиотеке. Справа от нашей казармы апофика, это что-то вроде таможни и склада государственных товаров еще в 11 веке, впрочем нам с Поляковым достался от нее один фундамент. За деревом, высоченным платаном с белым стволом и пирамидальной кроной, «храм с арксолиями» 10 века , это арочные своды могил в стенах храма, а правее дерева виднеются постройки Цитадели - гарнизонная баня, ещё одна казарма и преторий, то есть штаб и дом командира. Хорошо, что в библиотеке обнаружился Сириск, у которого есть подробное описание древнего порта. А рядом с нашими казармами остатки чьей-то усадьбы с потрясающей архаичной кладкой - ей может быть около 2400 лет, и жить в ней мог кто угодно. Наверняка, какие-то купцы. Здесь был античный Крайний Север, и Чёрное море для греков было что для европейцев Ледовитый океан. Как странно понимать, что с их точки зрения я нахожусь сейчас далеко за Краем Света и вполне рискую провалиться в тартарары. Где-то здесь, по преданию, крестился русский князь Владимир Великий, где точно, мы, естественно, не нашли. У самого края города, окруженные решетчатой оградой, находятся две могилы. На одной из них возвышается обломок мраморной колонны. Рядом на дощечке надпись: "Kостюшко" и дата смерти - "1846 год" . Он первым начал раскопки уходящего в воду города . Или нет, точно не знаю. Сейчас на многих улицах Херсонеса хозяйничает море, старые фундаменты подмыты, и повсюду эти белые улиточки, набивающиеся в обувь. И рыжая мокрая трава, которую давным-давно, наверняка, с удовольствием ели какие-нибудь скифские кони. Если Шумаков продолжит потчевать нас фасолью, мы его накормим этой травкой тоже. Некоторые улочки расчищены и еще поддерживаются в порядке.
В это время я много читаю, больше делать нечего. Перечитал третий том "Войны и мира". Роман я читал и раньше. Но сейчас, во время войны, все воспринимается по-другому. Как-то реальнее, что ли. Раньше события толстовской книги казались отдаленными от тебя на многие годы, ты словно бы погружался в старую легенду. А сейчас в пятистах метрах от ограждения казармы можно увидеть поверх римских укреплений старые полуразрушенные бастионы Крымской войны, а еще чуть дальше находится огромная братская могила погибших здесь французских воинов. Некоторые из них, те, кто старше, наверняка были и в Бородинском сражении. Если бы толстовский князь Андрей существовал в реальности, то я мог бы стоять над прахом человека, бросившего в него гранату. Здесь словно пересекаются и накладываются друг на друга прошлое и настоящее, сразу несколько войн смотрят на тебя, и ты будто между молотом и наковальней. Один раз я отпросился в город, чтобы получить письма, посланные до востребования. Тогда же, в имевшиеся у меня два с половиной часа, решил устроить себе маленькую экскурсию до Камчатского люнета, о котором также удалось прочитать в учебнике еще в школе. Он был одним из ключевых мест обороны, адмирал Владимир Истомин даже находился там постоянно, обустроив для управления на месте собственную землянку, у дверей которой залетевшей бомбой ему и оторвало голову. На углу 1-ой Бастионной (номерная улица есть, кажется, у каждого бастиона) и Гвардейской сохранилась оборонная казарма, служившая также госпиталем. Сейчас там склад, двери заколочены, а стекла выбиты и в оконные проемы высовываются сваленные там полугнилые доски. Отсюда хорошо виден Малахов курган, вход на него закрыт. Когда, сто с лишним лет назад, его взяли англичане с французами, это означало конец, отсюда город можно расстреливать прямой наводкой. Если мы его не удержим теперь, будет то же самое. За третьим бастионом, который осаждающие называли Большой редан - камень на братской могиле англичан. Отсюда начинаются «Севастопольские рассказы» Толстого, надо же, похоже, он скоро станет моим любимым писателем. Сейчас тут все запущено, никого нет.
Улицы пустынны, людей нет, следы разрушений едва заметны. Почта, куда я пришел за письмами, обслуживается двумя сотрудниками. На одной из главных улиц стоит сильно поврежденная церковь, разрушенная прямым попаданием. Практически повсюду стоят платаны и другие высоченные деревья. Можно сказать, что город утопает в зелени, это особенно хорошо заметно сейчас, в мае, когда все кругом покрыто молодой ярко-зеленой глянцевитой листвой. Там, где я шел, церковь была единственным разрушенным объектом, выглядит она довольно скверно. Старков, получавший увольнительную, рассказывал про подземный городской кинотеатр на сто человек, жаль, у меня совсем не остается времени на него. Говорят, фильмы там идут регулярно, впрочем, я не знаю. На почте мне выдали одно письмо от матери, прочитать его удается только дома, в казарме, поздно вечером. Странно, я уже привык называть казарму домом, а нашу комнату в рязанской коммуналке почти не помню. Словно из прошлой жизни, а в настоящей всегда была только казарма и моя железная кровать. Мать поздравляет меня с отправкой в Севастополь, пишет бодро, жалуется, что я забываю ей написать. А о чем мне писать, о фасоли и зубрежке? Естественно ей страшно, но она крепится, не показывает, за что я ей очень благодарен. В конце письма она скромно просит прислать оставшиеся у меня деньги, об отце так ничего и неизвестно, с третьей недели войны. Завтра же перешлю переводом.
В один из дней к нам приехал командир батальона. Вместе с ним был младший лейтенант-пиротехник. Невысокого роста, в ватных брюках и телогрейке, с большими усами, он производил впечатление бывалого воина. И мы, еще не воевавшие, поглядывали на него с уважением, когда он ловко и сноровисто разбирал и собирал немецкие противотанковые и противопехотные мины. Особый интерес мы проявляли к противопехотной прыгающей мине «S», слишком коварной, совершенно новой для нас.
-«Прыгающая Бетти», так она называется,- втолковывал он нам, нарисовав на папиросной бумаге примерную схему мины, пока мы, столпившись вокруг него, пытались разглядеть и запомнить расплывчатый чертеж. – или «лягушка». Ее закладывают, и из земли торчат только три волоска. Наступишь, и она вылетает из земли. Взлетела на метр-полтора, и там взрыв, осколки летят до 100 метров вокруг. Хлопает только заряд из пороха в дистанционной трубке, горит 3–4 секунды, потом взрывается основной взрыватель. Ее тоже аккуратно надо обезвреживать, глаз иметь. В 92-м батальоне был случай, когда один солдат наступил на эту мину, испугался и упал. Когда пришли, то он лежит, словно мертвый, так испугался. Оказалось, осколки как в стороны прошли, потом его откачали. Он упал как раз под мину. Когда она вылетает вверх и взрывается, то под ней получается, как конус, мертвое пространство в диаметре до 3 метров. – Он рассказывал весь вечер, потом они уехали. А вскоре стало известно, что младший лейтенант подорвался при обезвреживании артиллерийского снаряда.
Резерв доживает последние дни. Нас остается уже совсем немного. Начиная с двадцатых чисел мая, каждый день кто-нибудь уезжает. Kак-то вечером приехал начальник штаба инженерных войск Приморской армии подполковник Kолесецкий. Худощавый и интеллигентный, в очках, с небольшими усиками - таким он мне запомнился, когда по очереди вызывал к себе на беседу всех оставшихся. Перед ним на столе лежали наши личные дела. Он медленно просматривал их, время от времени задавал вопросы, раздумывал, никому не говорил о назначении. Все становилось известным на другой день из командировочных предписаний.
Ждать мы тут уже привыкли, но все же было волнительно и немного противно. После обеда стало известно, что нас с Костей назначили командирами рот в 622-й отдельный саперный батальон 345-й стрелковой дивизии. Мы все экзамены сдали на «отлично» и в училище и здесь, вот и получили сразу. Kонечно, для выполнения обязанностей по этой должности у меня, да и у Полякова не было еще ни знаний, ни опыта. Но тогда так иногда назначали. 29 мая все окончательно разъехались. Мы долго ждали машину, она приехала к пяти вечера. После обеда прощались. Пожимали друг другу руки, обнимались. Старкова и Михайлина направили на пост обороны в бухту, осматривать инженерные укрепления. Дует ветер, сопки мало спасают от него, нам сыро и неуютно. Где-то в глубине сознания навязчиво мигает мысль, что больше мы можем и не увидеться, впрочем, об этом думать некогда. Машина набита до отказа, едем по ухабам, на каждой кочке моя голова встречается с потолком кабины, низкорослый Поляков довольно усмехается, даже с подложенным на жесткое сиденье тряпьем он не дотянется макушкой до потолка при сильном ударе. Ехать почти три часа, хотелось бы вздремнуть, но рытвины рушат все мои планы. Охота закурить, приходится сдерживаться. Поляков, сидящий сбоку у окна, изучает от нечего делать пейзаж.
-Вот было бы здорово вернуться сюда после войны,- мечтательно говорит он,- жарко, можно будет без помех искупаться и позагорать. Или устроить заплыв наперегонки, мы уже договорились с Женькой. Михайлин вообще жениться собирается здесь, нас только пригласить забыл,- досадливо прибавляет он.
-Мы ему напомним,- усмехаюсь я, снова ударяясь о потолок, машина уже летит над дорогой, взяв разгон в каком-то ухабе. – Я бы тут жить остался, спокойно здесь, тихо,- это я говорю с ехидной усмешкой, Костя только пожимает плечами. У него дома трое сестренок, старшая еще даже школу не закончила, а писем из дома нет. Он не показывает вида, но волнуется очень. Когда он приедет домой, девчонки достанут беднягу просьбами рассказать про море, солнце и теплый весенний город. Словно он принимает тебя и готов обнять всеми своими пыльными старыми камнями.
Промелькнули в стороне Стрелецкая бухта и Херсонес. Казармы со стороны еще скучнее, чем изнутри. Проехали через весь город мимо знакомых кварталов, спустились с очередной сопки. После недавнего дождя дорогу развезло, мы боялись, что машина забуксует в грязи и мы застрянем надолго. Дорога ведет на Инкерман, совсем недавно отвлеченное для нас название. Здесь уже фронт в полном смысле этого слова. Постепенно люди сходят, и в машине нас остается все меньше и меньше. Спустились с горы в Инкерманскую долину, переехали Черную речку. Здесь проезд затруднен, едем по Чернореченскому каньону. Ущелье труднопроходимо, изобилует навалами каменных глыб. Нахождение здесь во время дождя опасно. Естественно, мы едем в самый дождь. Со стороны Байдарской долины более проходимым является левый берег, после Кизил-Кая едем по правому берегу.
После прохождения основной части каньона и приближении к Чернореченскому левый берег начинает представлять собою отвесные скалы, поэтому мы и перебрались на правый берег — это мы сделали в районе разрушенного моста, подорванного на прошлой неделе. Дальше идут отвесные скалы, еще не очень высокие. Вдали видны горы, полуприсыпанные снегом. Странно, горы невысокие, а снег держится даже сейчас, в самом конце мая. С Кавказом сравнения нет, там гораздо выше и холоднее. Вокруг пустынно, бесприютно и тоскливо. Попадаются поля, изрытые снарядами и минами. Селений нет вообще, одни только горы, а теперь еще и зарядил дождь, оставив нас без обзора. Чернеют воронки, некоторые очень большие. Изредка попадается что-то похожее на чемоданы или сумки, не могу сказать точно. В машине мы остались вдвоем. Дождь не прекращается, довольно холодно. С большим трудом, после двухчасового поиска, удалось найти отделение кадров 345-й стрелковой дивизии. Оно располагалось в землянках. В лесу, среди только распустившихся, но уже успевших пожелтеть тонких берез и осинок. Землянки больше походили на подземные дома, хотя в этот момент нас не интересовало ничего, кроме ужина. Мне жутко повезло все же схватить простуду, так что Костя чуть ли не таскал меня за собой, на автомате, постоянно тормоша и заставляя вставать, идти и что-то говорить. Встречавшиеся военнослужащие в целях сохранения военной тайны почти не отвечали на вопросы, и мы долго кружим почти у самой цели. Наконец нашли то, что нужно. Злые и продрогшие, мы еле добрались до своей землянки, и то почти сразу нас вызвали оттуда. Быстро стемнело, похоже, зима решила вернуться. В просторной землянке отдела кадров нас накормили и уложили спать. Настил в землянке был хвойный, непонятно, откуда здесь хвоя в таком количестве. При каждом шаге внутри помещения осыпались иглы, как с новогодней елки. Вместо кроватей были нары, застланные тряпками. Поляков, черт бы его взял, разжился настоящим одеялом, явившимся сюда из довоенной жизни.
-Мучитель ты мой,- сипло говорю я, пожирая одеяло завистливым взглядом, Костян мотает головой.
-Вот вечно ты пытаешься решить задачу и как обычно приходишь к неправильному выводу,- назидательно ухмыляется он, натягивая вожделенное одеяло на меня. Вроде бы, перед тем как заснуть, я успеваю пробурчать что-то в благодарность.
3.
На следующий день я был на командном пункте дивизии. Он размещается в нескольких землянках среди невысокого лесочка, расположенного неподалеку от спуска в Мартыновский овраг. Первоначально я должен был представиться дивизионному инженеру. В это время у командира дивизии находился командующий армией генерал-майор Петров И.Е., поэтому мне некоторое время пришлось подождать. Поляков уже представлен, уехал чуть раньше меня.
Входы в землянки хорошо замаскированы. Метрах в пятидесяти от них, справа от тропинки, ведущей к Мартыновскому оврагу, находится ПСД - пункт сбора донесений. Около него стоит несколько мотоциклов и броневичков для офицеров связи и посыльных.
Ждать приходится недолго. Из землянки командира дивизии вышел генерал Петров. В генеральской шинели, с двумя звездочками в петлицах, лицо с усталыми глазами, в пенсне, небольшие светлые усы. Держался он прямо, очень быстро поднялся по ступенькам и скорым шагом направился к машине. За ним, почти бегом, торопился заместитель командира дивизии полковник Хомич, очень высокий и несколько полноватый. Kомандующий быстро уехал. Тогда меня пригласили к дивизионному инженеру. В землянке, как это всегда бывает, размещались два начальника: инженер и химик. После непродолжительного разговора вместе со связным я был отправлен в батальон.
622-й отдельный саперный батальон размещается в Мартыновском овраге. Наша землянка в правой балке на подступах к устью оврага.
Ее общая протяженность по прямой примерно около 1500 -1700 метров, но так как балка круто уходит своими изгибами и поворотами к своему устью то ее протяженность можно смело увеличивать вдвое. С декабря она частично заминирована, повсюду намалеваны указатели, но мы уже привыкли и обходимся без них. Выше устья, к северу от наших ДОТов стоит хутор Мекензия, ниже Инкерман. Овраг зарос осинами, почва здесь рыхлая, мокрая после недавних дождей. Землянки рот и других подразделений расположены уступами, террасами, одни над другими.
-Совсем как у нас в Дербенте! – говорит Звонарев, тощий парень, новобранец, определенный мне в связные. Ему восемнадцать лет, рядом с ним я чувствую себя стариком и бывалым воякой. Обмундирование, перештопанное и перешитое с чужого плеча, висит на нем, как на вешалке. Так же выглядит добрая половина моей роты, от которой, к моему приезду, осталось шестьдесят восемь человек. Нужно влить в нее еще треть солдат, но выйти из оврага мы не можем пока что. Звонарев после войны хочет поступать в консерваторию, сюда он пришел добровольцем. Поляков, который не может отличить консерваторию от консервов, заполучил в связные Шулиева, тому уже почти сорок, он старый окопный волк, прошел еще финскую войну. Шулиев курит и снисходительно смотрит на нас. За полгода он видит уже седьмого командира роты в своих начальниках.
Штабная землянка имеет длину 6 метров. Она находится в центре этого своеобразного поселка. Зеленые елочки вокруг, лесенка в несколько ступенек спускается к самому дну оврага, где проходит дорога. В конце мая стоит уже летняя погода, солнце отчаянно печет, мокрая трава оврага чуть ли не дымится. Мы сидим в духоте и слушаем, как стрекочут сверчки. Им нет дела до войны, так же, как и птицам. Прямо в кустах левой баки, чуть выше лощины, Звонарь нашел гнездо какой-то птицы, мы полчаса спорили, чье оно. Сошлись на соловье, гнездо я приказал оставить в покое, мы прикрыли его травой и потихоньку ушли.
С крыльца штабной землянки открывается очень красивый вид. Здесь вообще красиво, жалко только, что жарко и душно. Между зеленых гор, покрытых невысоким кустарником, над самым обрывом виден Инкерманский монастырь. Далее за ним - склоны Сапун-горы, и за ней - едва видимая точка - Генуэзская башня. Там около нее кончается, упираясь в море, 32-километровый Севастопольский фронт.
Часам к десяти-одиннадцати летят на бомбежку первые немецкие самолеты. Раньше не появляются, немец не пойдет к нам в гости, не позавтракав. Они идут небольшими группами по 10 - 15 машин. Большей частью это тяжелые бомбардировщики. Утреннее небо прозрачно и безоблачно, через полчаса начнется жара. Самолеты встречают ожесточенный огонь зенитных батарей. Мы молчим, зенитки бьют чуть дальше, за Мекензейскими горами. Все небо покрывается белыми легкими облачками. Это разрывы крупнокалиберных снарядов, поначалу они пугают. Но потом становится ясно, что они не столь опасны, куда хуже осколки и маленькие снаряды, которых в грохоте разрывов почти не слышно. Нескольких моих парней покосило в первые же полчаса этими комариными укусами, они издают тонкий писк, только так и понимаешь, что они близко. Kак шмели, поют осколки снарядов. Потом слышны далекие тяжелые разрывы. Это уже бомбы. Над горизонтом зависают черные пятнышки разрывов, сквозь них шныряют стрекозы- самолеты.
Если подняться на вершину горы напротив землянки, то хорошо виден весь Севастополь. Раскинутый у голубого моря, он кажется совсем маленьким, почти игрушечным. Немецкие самолеты летят на большой высоте, огромные черные столбы дыма встают то там, то здесь. Один «юнкерс» упал над городом около вокзала. Горел минут двадцать, сильно дымил. Наших самолетов почти не видно. Весь цирк играет вокруг нас. Утром поют соловьи и жаворонки, и в такт им подпевают автоматные очереди.
Наш командный состав составляют почти сплошь выпускники Челябинского военно-инженерного училища, чуть старше меня. Я их практически не вижу, моя рота пока в стороне от огневого рубежа, мы с Поляковым на командном пункте можем в относительно спокойной обстановке наблюдать за краем левой балки оврага, там небольшая высота, и туда пытаются прорваться немцы. Мы участвуем как стрелковое подразделение, но стрелять умеем слабо.
- В доброе время фашистов можно было уже уничтожить, а сейчас приходится ждать, пока все сосредоточатся в лощине, - говорит Поляков, он встревожен и раздражен. –Мин осталось не больше двух сотен.
-Да, ни мин, ни снарядов на складах больше нет. Все, что было, отдано на передний край. Такая же картина и с гранатами, - добавляет он. - Хорошо, что хоть патроны есть.
-Кормили сегодня людей? - спрашиваю я. Сухари и сало. Селедку давать запретил. Замучает жажда. Горячей пищи приготовить нельзя. Крупа есть, варить не на чем. Не осталось ни одной кухни.
В километре от нас движется около двух рот пехоты противника. Немцы идут к дому, расположенному юго-западнее треугольной полянки. Справа раздается орудийный выстрел. Несколько секунд спустя на склоне разрывается снаряд. Немцы заметались, полагая, что сейчас последует огневой налет, и залегли. Прошла минута, другая, третья. Орудие молчит. Фашисты снова поднимаются. Выстрел повторился.
- Это артиллеристы батареи старшего лейтенанта Андрея Симоненко, - поясняет Поляков. –Снарядов нет, вот они и экономят.
Немцы поднялись в атаку. Им надо перебежать зеленую низинку, но десятки немцев валятся на землю. В бинокль отчетливо видно: те, что упали, остаются неподвижными. Другие мечутся по низине. Спастись удается немногим. В грохоте боя совсем не слышны пулеметные очереди из замаскированного на склоне дота. Оттуда наши пулеметчики Медников и Ложкин скосили за несколько минут десяток фашистов. Они из моей роты, почти все там обстрелянные солдаты, я перед ними теряюсь, толком не зная, что говорить. Сейчас они выполняют мой приказ, а остатки роты Полякова обеспечивают прикрытие. Появляется группа немецких самолетов. Они бомбят низину и склон оврага полчаса. При каждом разрыве на нас сверху сыплется земля, приходится себя откапывать на скорую руку. Снова глухой удар, сразу же за которым следует разрыв, и повсюду разлетаются осколки под ударной волной. Из фуражки Кости сделали решето, он недовольно ворчит мне под ухо, что придется тащиться на склад и запрашивать новую. Завскладом, старшина Березкин, скорее удавится, чем что-то выдаст, поэтому мы ходим в тряпье. Мимо меня невозмутимо ползают муравьи, мы сидим в муравейнике, Костя хихикает, ему щекотно. Там, где только что зеленели трава и кустарник, дымится чёрная земля. Дым сухой, едкий и щиплет глаза и горло. У одной из воронок виднеется часть железобетонного колпака дота. Пока немцы отходят, будет затишье минут на пятнадцать. Я пытаюсь связаться со своими пулеметчиками, рация только глухо потрескивает. Звонарев машинально качает головой, он еле сдерживает слезы.
В бой нас бросают сразу, мы не успеваем толком осмотреться. В землянках мы еще люди, бледные, напряженные, насупленные, но люди. Здесь мы превращаемся в машины. Главное – расслышать сквозь грохот крупнокалиберной артиллерии тонкий визг осколка или маленького снаряда, или шальной пули. В низине оврага стонут раненые немцы, крики все усиливаются. Смерть – это животное чувство, когда своя шкура дороже.
Я не чувствую к немцам особой ненависти. Да и особого интереса тоже. Скорее, напряженное любопытство. Где-то далеко в штабах, люди, которых не знаю ни я, ни эти раненые, подписали бумагу, согласно которой мы должны стрелять друг в друга. Если нас поставить напротив, мы мало чем будем различны, им наверняка так же страшно и противно, как и мне. Конечно, мне страшно, еще бы. В другое время я бы, наверно, ходил смотреть на немцев, мы их в глаза не видели до войны и, думаю, они нас тоже. В школе немецкий нам преподавала Ольга Львовна, толстая и придирчивая, она вечно гоняла нас с Женькой Михайлиным по спряжениям сильных и слабых глаголов. Вот сейчас мне прямо очень пригодились эти глаголы, без них нечего и думать идти воевать! Вообще, уроки немецкого были для нас отдыхом, можно было спокойно сидеть на галерке и заниматься своими делами. Или слушать россказни Михайлина, он первый из нашего класса завел себе девушку и менял их потом каждый месяц.
Немцы тоже не скупятся на новобранцев, они рвутся в бой и мрут, как мухи в первые дни. Мы сами инкубаторские, прошли хоть какие-то курсы, а их сюда отправили, только со школьной или студенческой скамьи. Впрочем, сейчас мне некогда думать о несправедливости жизни, надо закрыть эту мысль в себе, пока война не кончится, а потом уже обдумать все в тихой обстановке. Двоих немцев, только оглушенных, мы вытащили, привели в расположение взвода. Они дрожат, молодые люди, такие же, как мы, восемнадцатилетние. Достают папиросы, угощают нас, как обычно: «Гитлер капут!» Это правильно, это их спасение. Такие же люди, как мы, только одурманенные нацистской пропагандой. Лютой ненависти к ним нет. Один, невысокий парень с блеклыми, льняными волосами, тычет мне в руки измятую фотографию, показывает на себя и что-то бормочет. На карточке женщина с усталым изможденным лицом и насупленный мужчина. Не знаю, что будет с этими немцами.
Этот обстрел – наше с Поляковым первое боевое крещение, черт его возьми. В перерыве нам пытаются подвезти еду, не получается, слишком плотный огонь накрывает овраг. Мы уже не под ним, но мы закрыты. У Кости прострелена ложка, что-то зачерпнуть ей уже невозможно. Полякова разбирает на смех, он глупо хихикает, глядя на испорченный столовый прибор, а есть хочется сильно. Совсем рядом с нашим укрытием разорвался снаряд, почти перед нами, меня вроде контузило, приходится минут пять выгребать из ушей и волос песок и суглинок. Вперемешку с крошечными осколочками от снарядов, их здесь полно, достаточно зачерпнуть горсть земли. Самое скверное – это песок и насекомые, половина из нас обовшивела еще в Армавире. Поляков трясет меня за плечи, так гораздо лучше. Рядом с ним валяется убитый наповал воробей, лапками кверху. Мы его рассматриваем, как в замедленной съемке. В груди у воробья дыра, в которую свободно проходит палец. Снизу слышны выстрелы, это добивают раненых.
После обстрела пока все тихо. 12 убитых и 5 человек раненых в моей роте, всех переносят в санземлянку. А атака продолжалась одиннадцать минут, не считая получасовой бомбежки, после которой в низине трудно ходить, одни ямы и воронки. Убитых складывают в небольшую лощинку чуть западнее, хоронить их некогда, они там лежат уже в три слоя. Воздух пахнет гарью и кровью, и горелым мясом. На земле тоже кровь, говорят, это одно из лучших удобрений. Я пытаюсь закурить, руки сильно трясутся, мне еле удается справиться с самокруткой. Мимо на носилках проносят Сашу Иванова, штабного связного, он-то как сюда попал? Он держится руками за живот, там поясным ремнем стянуто темно-красное живое мясо и кишки, а больше их ничего не удерживает. Впервые вижу раненого, на меня нападает какой-то столбняк. Я с ним час назад разговаривал. Саше девятнадцать, он только после училища, очень злится, что приходится сидеть в штабе, ему охота в бой с товарищами. Дома, в Брянске, его ждет невеста, Алена, мать и младший брат, он богач по части родственников. Ему девятнадцать лет, и он совсем не хочет умирать! А сейчас Саша полуприкрыт какой-то грязно-белой простыней, и она пропитывается и набухает от крови на моих глазах. Он протянет еще может быть полчаса, и они будут самыми жуткими в его жизни. Сейчас он еще не ощущает боль, она придет чуть позже, и он превратится в стонущий комок нервов. Нашего врача убило три дня назад, остались две медсестры, Аня и Рита, и четыре санитара. Саше страшно, он видит меня, я машинально иду за ним. У входа в санземлянку меня осторожно трогают за плечо, я резко оборачиваюсь, и на меня смотрят встревоженные глаза Ани Костенковой. Я замечаю, что они у нее серо-зеленые, словно присыпанная пеплом трава. У нее часы с секундной стрелкой, оставшиеся от врача, она высчитывает пульс.
-Командир, тебе сюда нельзя,- спокойно, но твердо говорит она, и я автоматически повинуюсь.
-Ему дадут морфий? – спохватываюсь на выходе, кивая в сторону прохода, куда только что внесли носилки с Сашей.
-Морфия нет,- раздраженно отвечает медсестра. Ей двадцать, как и мне, но кто бы сказал, что мы одногодки?
Разрывы постоянны, к ним уже привыкаешь, практически не замечаешь. Как будто в комнате включена музыка на полную громкость, а ты пытаешься читать книгу под ее аккомпанемент. Странно, как я хватаюсь за мелочи, придумывая для снарядов такие безобидные мирные сравнения. Раньше, в прошлом году, до войны, неделю назад, когда угодно раньше, я обращал внимание на мелочи. Мы все обращали, говорили, что нет ни чего важнее мелочей. А сейчас мы придаем внимание только фактам, четким и сухим фактам. Сашка Иванов умрет через двадцать пять минут в душной санземлянке, на залитых кровью носилках, потому что нет коек, и без морфия, задохнувшись от собственного истошного крика. Это факт, и его никак не изменить.
Убит повозочный, привозивший нам еду и воду, убит прямым попаданием во время очередной попытки прорваться к нам. Звонарев стоит рядом со мной у деревьев за санземлянкой, его плечи судорожно вздрагивают. Я истратил весь свой запас махорки, курить хочется жутко.
Над нами пролетают сверхтяжелые снаряды из установленной немцами в Бахчисарае «сверхсекретной пушки». Сначала мы видим огромнейший фонтан взрыва на херсонесском аэродроме, потом слышим шелест пролетающего над головами снаряда, а затем далекий гул самого выстрела со стороны Бахчисарая. Хайрулин ведет расчеты на стрельбу по «пушке».
Смотрим на очертания Крымских гор. Тоскуем. Там Симферополь, у многих там родные. Что с ними? Ничего не делаем мы, затишье и на других направлениях. Только немцы регулярно бомбят. За пару часов по нескольку раз. Пригреваемся на солнце, нюхаем ромашки. При редкой тишине ясно слышим за 150–200 км отдаленный, непрерывный гром. Это немцы бомбят Керчъ. Ее уже взяли, бьют для острастки, играют, как кошки с мышью. Впрочем нет, это не тишина, тишины здесь не бывает. На душе тоскливо, под сердцем холодеет и подташнивает.
Ночью летают наши гидросамолеты. Они всегда идут низко и с включенными огнями. Их почему-то называют "коровами". Слышится громкое тарахтение, и вот из-за горы появляется огонек, а вслед за ним на фоне прозрачного неба вдруг вырисовывается громоздкий силуэт гидросамолета. Зачем они нужны, я не знаю, но сбивают их сразу и помногу.
В землянке тесно, здесь ютятся восемь человек.
Чем мы питаемся. Один хлеб на 5 человек на сутки, ложка сахара и иногда «баланда» и «боевые 100 грамм». Значение водки на передовой довольно велико, но доходит ее до нас не так много. Ее трижды воруют и разбавляют водой интенданты, прежде чем она доходит до нас. Это офицерский паек, у солдат еще хуже. Пьем мы мало, все немного не по себе. Начинаю скучать по Шумакову и его фасолевому супу, мы тогда жили как короли. Поляков курит и читает оду Армавиру, там даже мясо давали. Плюс рядом был продсклад, куда мы регулярно наведывались.
4.
Что самое неудобное в обмундировании? Каска, без вопросов. Хорошо, что многим она жизнь спасла, плохо, что многие ее не носили и погибли. Надо каску делать такую, чтобы она была и бронированной, и легкой. Наша каска, да если еще подшлемник надевать — голова отсохнет ее носить. Я ее ношу, но, честно говоря, больше на ремешке, чем на голове. Очень тяжелая, неудобная.
Надо делать все для человека, для солдата, тогда будет все хорошо. Вот наши кирзовые сапоги сделали, 100 фунтов в этом сапоге, — а у немца легкие сапожки: он раз-два, носочки надел, сапоги надел. Говорят, ботинки с обмотками. Но они тоже не годятся. Сделай сапог короткий, под носок, и шагай — легко, хорошо. А ведь нам приходится не только шагать, но и бегать. У моих солдат ноги сплошь стерты в кровь, в этих сапогах. Говорил на эту тему с Березкиным, тот только пожал плечами. Командиру положены хромовые сапоги, так у меня в роте оказался настоящий сапожник, Лужников. Я его попросил сшить мне такие сапоги, чтобы были очень легкими. Он сказал, что сошьет из парусины, только черной; ни один командир не увидит, что я в неуставных сапогах. За ночь сделал, говорит, это ему в радость, до войны он в мастерской работал. Отличные сапоги, у меня таких и в Рязани не было. Он и Полякову такие сапоги потихонечку поделал, и мы ходим легко. Карпуткин на нас косится, что это мы такие довольные, а мы только посмеиваемся.
Для моей должности у меня нет никакого опыта, но приходится как-то соответствовать. Пока снаружи относительное затишье, в нашем овраге все спокойно. Мы с Поляковым пошли к повару, запасов еды не так много, нужно экономить. Кашу и селедку выдают в санземлянке, Звонарев уже мечтает туда попасть. У нас были случаи цинги, овощей и картошки нет совсем. Kомандному составу выдают экстракт, а рядовому и сержантскому составу перед обедом и завтраком полагается по стакану настоя можжевельника. Этот настой ужасен на вкус, но его заставляют пить всех.
Пару раз нам сбрасывали сверху листовки. Читать их Карпуткин запретил, в штабной землянке мы бываем редко, от начальства лучше держаться подальше, это мы с Армавира поняли. Впрочем, солдатам, да и нам охота узнать, что там пишут, для этого выдумываются самые разные предлоги. Листовки обычно используются вместо туалетной бумаги, так что их содержание знают все, кто хоть немного знаком с немецким языком. Штабной посыльный, рядовой Данильчук, из штаба он навещает нас один, читать не умеет почти совсем. Сегодня он принес большой цветной иллюстрированный журнал. По внешнему виду он напоминает нашу «Фронтовую иллюстрацию».
-Не пойму я что-то, товарищ лейтенант, чудно больно: наши вместе с немцами. Kак это? - сказал Данильчук, приходя в нашу землянку. Это настоящая немецкая листовка. Не то, что к нам падает, качественная. Штабу достается все самое лучшее. В ней на все лады расхваливаются прелести немецкого плена. Kартинок много. Мы с Костей здорово посмеялись, раздобыли у связного карандаш и разрисовали иллюстрации на свой лад. Поляков, тайком от Карпуткина, намалевал на обложке журнала Гитлера, получилось очень похоже. На картинках немецкие солдаты угощают обедом русских военнопленных, или протягивают сигареты. Видно, что старались, рисовали, даже обидно все собирать и сжигать. Написанное особого впечатления не производит, скорее, нагоняет скуку. Данильчук до войны был пастухом в деревне под Керчью, он больше всего беспокоится об урожае, который многие еще толком не высадили и своих овцах. Стад мы тоже не видим, только раз, когда я еще сюда ехал, мы заметили на дороге убитую корову. Эвакуация из города идет плохо, но скот гонят, правда животные совершенно дикие, их косит пулями.
Поступил приказ направить наши две роты на обновление минных полей. В Севастополе такие работы диктуются необходимостью. Раньше я о них не слышал, но это все лучше, чем сидеть в душном овраге и ждать, пока нас засыплют землей от взрывов снарядов. Ощущение такое, будто сидишь в собственной могиле. Противотанковые минные поля были поставлены осенью, когда почва превратилась в грязь . Потом земля замерзла, деревянные корпуса мин деформировались. В основном тогда устанавливались деревянные противотанковые мины ЯМ-5, снабженные взрывателем МУВ, с деревянной палочкой, вставляемой в чеку. От времени и дождя вперемешку со снегом взрыватели пришли в негодность. Мина ЯМ-5 сама по себе требует большого внимания и предельной осторожности. Kроме того, районы расположения минных полей подвергались часто огневым налетам. Все это происходит в глубине обороны. Туда нас привезли на телегах, это самый ходовой транспорт. На работах по обновлению минных полей появилось много раненых. Сложно уследить за всеми, негодные взрыватели срабатывают чуть ли не от взгляда. Лужникову оторвало обе ступни, его увезли в санчасть. Несколько раз мы успевали с Костей оттащить солдат от мины в последний момент.
Нервы расклеиваются порядочно, больше от раздражения, чем от страха. Невозможно смотреть, как рвутся твои парни. Мины устанавливают старослужащие, новобранцев мы не подпускаем, их мало, и почти всем по восемнадцать лет. А старикам – девятнадцать-двадцать. И нас еще меньше, в последний раз рота пополнилась сплошь новичками. Только не нужно торопиться. Найти мину, разрыть, найти взрыватель, выкрутить его. А взрыватель барахлит, как старая проводка, дождь его размочил вконец. Мы ставим новую мину и отползаем. Я и Костя языки стерли это объяснять, хоть сами имеем в качестве опыта только схемы из учебников. Необстрелянные слушают внимательно, кивают, отлично понимают тебя, но как только доходит до дела, поступают ровно наоборот. И смотрят умными внимательными глазами в серое холодное небо, пока санитар не прикроет их брезентом. Я тоже молод, мне двадцать лет, но со мной все проще, я с детства мечтал стать военным, и пошел в училище после школы. А они? У них нет еще профессии, многие пришли с первых курсов, и как назло, половина учителей, секретарей, есть даже библиотекари. И так мало технарей, инженеров, хоть кого-то! Этих учителей самих еще надо учить! Звонарев вообще скрипач, он может полчаса без передышки болтать про свой класс и свою скрипку, почему он должен лежать сейчас чуть левее меня и пыхтеть над заевшим, а потому крайне опасным взрывателем? Локтионов, типичный очкарик, близоруко щурится, смешно морща веснушчатое лицо, и мечтает преподавать литературу в своей деревне. А сейчас разорвавшаяся мина угостила его осколком в бок, кожу здорово разодрало. Мы его кое-как перевязали и оставили лежать на взрытой земле, ждать санитаров. Краем уха я постоянно слышу, как он стонет от страха. Порой хочется схватить их, сгрести в охапку и увезти подальше отсюда, от всех этих мин и грязи. И самому уехать с ними куда глаза глядят. А позади нас, на сопках, стоит Севастополь, полыхающий так, что жар долетает и сюда. И бросить его, и уехать нельзя никак.
Говорят, кухня пришла, собирайтесь обедать. Я посмотрел в свой котелок, а он разворочен весь и на дне осколок лежит. Даже не заметил, когда ударило. Мы все перемазались в грязи за четыре часа непрерывной работы, одни глаза блестят. В воздухе стоит удушливая пороховая вонь вперемешку почему-то с запахом кислой капусты. Потом до меня доходит: это кровь, смешанная с потом, и землей, дает такой сладковатый перепрелый запах.
-Да ты в сорочке родился! В котелке осколок, а сам цел остался.- говорит Звонарев. А с кем есть?
Ребята из отделения Гришина, почти моего тезки, Жарков и Сергеев говорят:
-Давай, командир, пообедаем. -Сели мы треугольником, в один котелок положили нам первое. Каша, воистину царское блюдо. Начали обедать — опять минометный обстрел. Минометный обстрел по минному полю, земля летает вокруг, позабыв про законы гравитации. В нос набился песок, там еще и грязь. Осколком зацепило летевшего мимо шмеля, он упал с ревом подбитого бомбардировщика, врезавшись в землю. Сергеев, вечно ухмыляющийся любитель анекдотов, приглушенно хихикает, шмеля сбило рядом с ним. Первая мина упала метрах в 50 от нас, вторая мина еще поближе, а третья как раз нам досталась. Я со страха, конечно, упал, а ребятам обоим осколком мины распороло животы. У Сергеева кишечник поразило, Жаркову тоже в живот осколок попал, но до кишечника не дошло, только распороло кожу. Сергеев умер через полчаса, под конец он бредил и звал маму. У Гришина в отделении осталось семь человек, он сидел вместе со мной с Сергеевым, не зная толком, что делать. Санитары занимались другими ранеными, не успевали помочь всем. Помощи приходится ждать по сорок минут, пока санитар проберется сквозь огонь. Им достались самые дурацкие ранения, особенно если на полный желудок. Это остатки медподготовки, которую нам давали в Херсонесе. Человек десять наших здесь убило или покалечило, раздатчика убило прямо на котле. Прямое попадание. И это считается затишьем. Минные поля мы обновили. Санитара Зинченко разорвало вместе с одним из раненых. Ничего сделать не можем, полное бессилие. Мы копошимся в земле, а нас сверху тупо расстреливают. После передышки прилетают самолеты, прямо в глубину обороны, зенитки молчат. Нашей авиации нет, черные стрекозы жужжат прямо над нами, словно раздумывая, бросить парочку бомб или пусть себе еще поползают, а мы посмотрим!
Чтобы нас уважить, нам объявили трехдневный отдых, спирта достали канистру. Инженер Артузов говорит:
-Пожалуйста, если есть аппетит, черпайте. Здесь вам командир бригады объявил отдых. - Выпили, конечно, в том числе и я. Много ли надо нам, чтобы захмелеть, тем более там чистый спирт? Впервые дали чистый спирт, полный ужас. В бою пьяных нет, да и на отдыхе тоже. От спирта многим плохо, еще и потому, что такие подарки дают нечасто. Поляков думает, что нас собираются опять куда-то послать, где погорячее. Например, ставить мины прямо на передовой, как бы абсурдно это не звучало. Опять попали под обстрел. Самое скверное – лежать и не высовываться, и опять ждать. Мы с Поляковым отвели своих к каким-то строениям на краю поля, вернее, остовам строений. Построили их там.
-Ребята, не бояться, не падать духом. Мы с вами. Быть дружнее, не робеть!- говорим мы им, а сами дрожим противной мелкой дрожью. Но улыбаемся. В конце концов, задачу мы выполнили, отдых нам дадут, можно почувствовать себя почти дома. И все остальные командиры нас поддержали. Мне кажется, это самое главное. Я ориентируюсь еще плохо, чисто автоматически, дан приказ – значит, мы его выполняем. Своего мнения у нас нет, мы толком не понимаем, что делаем. Обстановку фронта в целом мы не улавливаем, знаем только свои участки. Нас привезли на эти поля, сейчас повезут обратно. На склонах гор цветут фиалки, снег наконец растаял. Горы невысокие, сейчас, на ярком солнце, они кажутся сиреневыми и фиолетовыми. Не знал, что горы бывают сиреневыми. Утром Звонарев видел журавлей, говорит о них, не переставая. Везет ему, я журавлей не встречал ни разу, интересно, какие они? Наверно большие.
Еще в учебке, в Армавире, по рукам расходились стихи Кульчицкого, тогда мы просто их читали. Сейчас они вспоминаются все чаще, я их уже почти выучил. «Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!/ Что? Пули в каску безопасней капель?/
И всадники проносятся со свистом/ вертящихся пропеллерами сабель./ Я раньше думал: «лейтенант»/ звучит: «Налейте нам!»/ И, зная топографию,/ он топает по гравию». Конечно, когда началась война, мы не прыгали от радости, знали, что нас ждет тяжелая работа. И торопились на нее, спеша поскорее показать, чего мы стоим. Если ты не можешь быть полезен, отойди в сторону и не мешай. Но что означает словосочетание «тяжелая работа», понимаем только сейчас в полной мере. Каждый из нас с содроганием вспоминает первую смерть, которую он видел. А у нас эти смерти идут друг за другом, сливаясь в одну, мы просто не можем их различить. То и дело глухие удары говорят о разрыве, о том, что кто-то еще из нас не увидит солнца. Хоть его и так не видно в сплошном облаке гари, в котором мы ползаем, как жуки. Потом отдышишься, смотришь, у тебя пуля в сапоге застряла, хорошо, почти не повредила, сапог-то жалко. Я говорю Косте, что все высматриваю его пилотку на поле и мы со Звонаревым гадаем: выживет он или нет. Поляков говорит, что мы идиоты и смеется.
Это стихотворение чисто про нас, хоть мы и окончили училище, и пришли сюда вроде как обученные и подготовленные. Вот мне интересно, куда мы потом с этой подготовкой? Когда мы вернемся домой. Звонарев, как он и болтает, пойдет пиликать на своей скрипке, остальные закончат институты, может быть, смогут вернуться к нормальной жизни. А мы с Костей будем служить дальше, потому что ничего больше не умеем. Я умею ставить мину, обезвреживать ее, стрелять и накладывать жгут. И все. Когда я приду на гражданку, что я буду делать? Или этот вопрос тоже следует отложить до конца войны? Даже нашу комнату помню плохо, только то, что в углу все мое детство стоял здоровенный черный тяжелый шкаф с одеждой, а я боялся, что он упадет на меня под собственной тяжестью. В отпуске я не был еще ни разу, может его уже убрали, этот шкаф, откуда мне знать? Раньше я обожал смотреть фильмы, теперь мне дела до них нет. Я мог полчаса неотрывно смотреть на солнечный закат, потому что это было дико красиво, мог сидеть за книгами, когда на меня нападала страсть к учебе хоть до трех утра. Казалось, что так и будет всегда: я буду сидеть в своем углу, а мать на общей кухне будет готовить нам пирожки с картошкой, зная, как я их люблю. Все было надежным, как стена, непоколебимым и неприкосновенным, и все рухнуло сразу и окончательно. Как замок из песка, смытый морской волной. Власть чувств и настроений испарилась, как и сами чувства, пришла власть факта. Мы все здесь такие, мы доверяем только собственному мозгу и тому, что мы видим. На клочке земли размером двадцать на сорок пять подорвались двое моих новичков за полчаса. Вот факт, а жалость и боль бессмысленны. Мы будем думать о них позже, но позже думать получается плохо. Невольно спрашиваешь себя: как это ты, Гриша Александров, успел за три дня на войне превратиться в циника, в тупую машину? И гонишь эту мысль, потому что некогда. Некогда думать о чем-то еще, кроме торчащей перед тобой из травы мины.
Но, что мне нравится, в самом деле, подготовка срабатывает. Когда мы видим мину, мы примерно знаем, что с ней делать, а дальше все на автоматике идет. Гришин уже после обеда, когда нас перебросили на другой участок, попал в переплет. Поставили задачу – обезвредить участок, заминированный немцами. Там мины новехонькие, противотанковые, со взрывателем двойного действия, который срабатывал как при нажатии, так и при его выкручивании. Танков мы не видели, зачем их поставили, толком не поняли. Мина круглая, как тарелка, металлическая, и взрыватель сверху, как пробка. Наступишь, если давление достаточное — взорвется, и когда обезвреживаешь — тоже. За сорок минут четверо взорвалось, ничего понять не можем. И вот Сеня Гришин, оставшийся практически без отделения, похоже, сошел с ума, под грузом вины. Такое мы и позже видели, люди словно бешеными становились, рвались вперед, чаще всего под пулю. Мину вытащили, он ее взял, всех прогнал и залез в окоп изучать, как она может взорваться. Стал выкручивать взрыватель, и мина взорвалась. Санитаров вызывать было бесполезно, жутко глупая смерть.
-Взрыватель не выкручивать,- командует Поляков своим, я подхватываю.
-Мину уничтожать сразу – добавляю. Мои смотрят настороженно, похоже, про отдых нам придется забыть. Фиалковые склоны гор тоже подорваны, вместо цветов зияют дыры черной земли. Обидно почему-то очень. Цветы росли не для того, чтобы на них сверху свалилось полтонны раскаленного железа, оставив здоровенную воронку. Мою роту снова перебрасывают, мы уже вымотались в край, но по этому поводу нас не спрашивают. Ставим мину ТМБ-1. У нас нет металла, досок не хватает. Корпус мины из бумаги, такой же, как в мешках с цементом. Как булку сыра сделаем, заполним плавленым взрывчатым веществом — тол, мелинит, в отверстие для запального заряда вставляется семидесятипятиграммовая толовая шашка и пробкой керамитовой закручивается. Когда эту ТМБ ставишь, то пробку выкручиваешь, а взрыватель ставишь. Если наступишь — она взрывается. Эта мина очень плоха — она сырости боится. Бумага размокает, а влага попадает во взрыватель. В транспортировке неудобна, с ней возни много. В спокойной обстановке только можно поставить. А спокойную обстановку нам давать не стали, слишком много просим. Подорвались двое новобранцев, одному перебило ногу. Решили везти его в свое расположение, в санземлянку. Не доехал, черт возьми! Болевой шок. Это еще хуже самой раны. Костя, специалист по нахождению друзей, до обстрела разговорился с комвзвода, Женькой Сизовым, я работал рядом с ними. Крупный снаряд упал довольно далеко от нас, Женьку полоснуло осколком, я еще видел, что ударило в подмышку, чистая царапина, но он был мертв, когда мы его перевернули и откопали. Шок почти сразу вызывает остановку сердца, и ничего нельзя сделать.
Чуть восточнее нас воздушный бой. Самолет «ястребок» падает в Южную бухту. Фыркающие пулеметные очереди. Высоко в небе сверкают полосы от трассеров. «Мессер-109» бьет из пушек. Ощущение, что бьет в подушку, такой до нас доносится глухой звук. Наш самолет с предсмертным воем падает во двор церкви на Северной стороне. Столб дыма. Поляков раздраженно бьет кулаком по земле. Еще сбитый самолет, за Бартеньевкой. Оттуда успел выпрыгнуть летчик, за парашютистом охотятся как наши, так и немецкие летчики. Парашютист в воде, его расстреливают в упор. Мы видим в бинокль, как он тонет, барахтается в воде, а потом резко замирает.
Писарь хозчасти Арбузов захотел посмотреть, «какая она, передовая». Повез обед на 365-ю батарею, прямым попаданием бомбы в столовую убит. Кухни теперь нет вообще, а есть хочется очень, живот сводит от голода. Хорошо, что можно курить, чем мы все и занимаемся, пытаясь убить время. Разговаривать особо не о чем, мы вымотаны до предела. Наш овраг пылает, живьем сгорел шофер Бондаренко. Даже не кричал, наверно, не ожидал, что машина так легко может превратиться в столб огня. Жарко, душно, дышать трудно и противно. Кажется, что легкие набиты сажей. Немцы бомбят Севастополь «от темна до темна». Похоже, что делают это ради разрушения. Севастополь и так весь в руинах. Бомба попала в склад винтовочных патронов впереди нас; целые сутки патроны горят и стреляют. Как масло на сковородке, если жаришь картошку. О картошке лучше не мечтать, ее нет и в помине. Тушить патроны некому и невозможно. Десятки тысяч «зажигалок» над городом. Горит панорама обороны Севастополя 1854–1855 гг. А я совсем недавно туда ходил, там еще музей стоял. Там разбит парк, в котором легко заблудиться, если не запомнить висящую на входе схему. Был разбит. Недавно, а как будто в другой жизни. Детские годы, школа, училище, даже пребывание в резерве в Херсонесе – все это кажется чем-то неправдоподобным и расплывчатым, словно я в кино это видел. А в настоящем только громадное зарево на быстро темнеющем небе. Смотреть страшно и больно. Звонарев сказал, что с памятника затонувшим кораблям сбили орла, известие действует угнетающе. А сделать ничего не можем, нет приказа.
От моей роты осталось сорок два человека, у Полякова почти семьдесят, нам срочно нужно пополнение. Саперы нарасхват, нужно подготовить инженерные укрепления к вторжению гостей. С Мекензейских высот хорошо виден город, вернее то, что от него осталось. Там сплошное огненное пятно, хорошо, что мы не там. Раненых оттуда не вывозят, дороги разбомбили, под дождями они превратились в потоки грязи. Моим солдатам очень страшно, мне еще хуже. Звонарев пишет письмо домой и прячет под гимнастерку. Говорит, если его убьют, пусть хоть письмо отправят. Если раньше почта доставлялась почти каждый день, то теперь - лишь два раза в неделю. В феврале - марте одиночные транспорты ходили под охраной лидеров, эсминцев и катеров, а сейчас только военные корабли могут прорваться в Севастополь. Не знаю, прорывается ли туда кто-то вообще. Снова льет дождь, но даже он не в силах потушить пожар над городом. Дует ветер, снаружи стоять невозможно, народ толпится по углам, торопясь пересидеть затишье. Нас так измотали переброски и напряжение, что даже от пяти минут свободы становится страшно и неуютно.
Деть себя некуда, от скуки я тоже сажусь за письмо. Писать опять особо не о чем, однако, постепенно я увлекаюсь и расписываю матери историю с сапогами и порвавшимися портянками. Кто может, ложится спать, беспокойно ворочается. Поляков болеет, как обычно, подхватил простуду, похоже, завтра я отправлюсь вслед за ним. Очень хочется есть, в письме я рассказываю, что нас хорошо кормят. Если бы была кухня, кормили бы действительно на убой, с учетом множества убитых. «Здравствуйте мои дорогие. Вот сегодня, наконец, наша полевая почта доставила мне ваши письма. Я очень был рад им. Видели бы как здесь все разрушено и сожжено. Город в руинах. Затаились люди, как звери перепуганные, и всего боятся. Помыться или согреться нам почти негде, да и погода ужасная. То жара, то дождь. То дождь, а душно, как в парилке. Война вокруг нас, но пока еще не здесь. Довольно скучно и однообразно живем, только и делаем, что ползаем по грязи и возимся с минами. Солдат моей роты сделал мне отличные сапоги, почти не промокают, даже грязь к ним не лезет. Обе пары портянок можно выбрасывать, ноги преют и болят. Кормят отлично, кашей с мясом. Мама, помнишь, как я перед отправкой накупил вам конфет и положил в чемодан ваши фотографии с отцом. Какой же я тогда смешной был. Извините, фотографии я потерял, подумал, что это ненадолго. Передайте привет Шурке Поляковой, ее брат сейчас дрыхнет в соседней землянке и наверняка опять забыл ей написать. Следите, чтобы никто там не обижал Шурку, она у нас ранимая. На моем фронте существенного ничего не произошло.
Милая мамочка, ты спрашиваешь, какие у меня волосы, сначала показалось малость седых, но я их вырвал, так что теперь остались только черные, только морщины на лбу и что делать с ними не знаю. Я пока чувствую себя хорошо, но как вы - я не знаю, давно получал от вас письма. Наша почта идет очень медленно, поэтому, отец, заранее поздравляю тебя с днем рождения, которое будет 21 июля, надеюсь, к тому времени письмо дойдет. Прошу вас с мамой не обижаться на меня за мои письма. Я вам стал реже писать, ввиду того, у меня нет бумаги. Вот пока все. Привет всем нашим. Я всех прошу, чтобы не обижались на меня. А пока до свидания. Крепко, несчетно вас целую с мамочкой. Все мои дорогие, буду заканчивать письмо, и так уже писал это письмо в два приема. Обо мне не волнуйтесь. Ваш сын Гриша».
И ведь это даже не отражение атаки, пока идут простые стычки местного значения, а мы и вовсе обезвреживаем мины, только и всего. Почему же такая высокая смертность? В воздухе висит какая-то безысходность. К нам приходил из штаба политрук дивизии, просил подготовить людей к сражениям в течение пятидесяти дней подряд.
-Севастополь был и останется советским,- как колокол, вещает он, - это приказ! – Настроение поднимается, но ненадолго. Политрук Демин обещает выдать нам двойные пайки, и увеличить паек солдатам. Похоже, выйдет так же, как с обещанным трехдневным отдыхом. Костя уверен в том, что в ближайшие дни точно начнется наступление, иначе бы не заботились о наших желудках. Сегодня 31 мая, завтра начинается лето. Позже разражается гроза, разрывы снарядов совпадают с раскатами грома. Грохот стоит жуткий, в землянке на пол капает вода, крыша протекает. Скучно, сыро и холодно. Костя хочет разжиться гитарой, играть он умеет, Березкин смотрит на нас, как на ненормальных.
5.
Мы с Поляковым все-таки решили вопрос с продовольствием. При эвакуации из города гнали скот, потом бросали. А я дал команду человек 5–6 набрать, пусть собирают коней, коров, овечек. Лучше бы коровы, но они совсем дикие стали. Карпуткина еле уломали, хотя ни я, ни Костя не могли понять, как овцы помешают его комиссарской работе. Звонарев и с ним еще трое сели на коней, кони иногда к нам сами заходили в овраг, только лови, и уехали в степь. К обеду пригнали восемнадцать тощих грязных овец. Они блеют так, что всем немцам слышно, брыкаются, кусаются, не пускают к себе. Мы перегнали их к санземлянке, там что-то вроде загона. Ни за что бы не сказал, что овцы мирные создания, единственный баран в стаде смотрит на нас с Костей не хуже волка. Он еще и лягается, но Звонареву уже все равно, для него баран уже часть ужина.
Животные умудрились привыкнуть даже к обстрелам, спокойно паслись чуть ли не на минах, а вот на зов почти не шли. Одичали. Звонарев еле их поймал. Костя в успех моей идеи не верил, сейчас только успевает челюсть с пола подобрать. Встает вопрос, кто будет готовить барана, которого мы съедим первым, чтобы он нам глаза не мозолил. Кухни у нас нет, в повара вызвался Щепкин, у него дома пять ртов, так что ему не привыкать. Он уходит к загону, некоторое время спустя раздается дикий визг. Не блеяние, именно визг. Похоже, что баран заколол Щепкина. В загоне грязь, налипает на сапоги, после очередного дождя там и вовсе месиво. Все же надо было искать куриц, с ними проще. Сияющий Витька Щепкин заглядывает к нам и гордо говорит, что на ужин будет рагу. Сегодня мы пируем, Костян уже предвкушает, как забрать себе лучшие части барана. Хоть бы он не оказался старым и жилистым, тогда мы его со злости еще раз заколем и изжарим! И тут, пока мы сидим в землянке и думаем, что делать с нашими богатствами, снаружи просовывается лохматая голова Данильчука.
-Товарищ лейтенант, вас в штаб вызывают,- и стоит, ждет. Мы только переглядываемся.
-Ну все, конец рагу с бараниной,- недовольно говорю я, поднимаясь с места, чуть не задевая головой нависшую балку. – Сейчас буду.
В штабной землянке живет шестеро офицеров. В маленькой комнатке, отделенной стеной от штаба, размещаются два заместителя: старший лейтенант Ф.В. Шевцов и капитан П.И. Kовтун. В большой комнате находится адъютант старший, вместе с двумя писарями, Георгием Телетовым и Иваном Белоглазовым. Здесь есть и связной. Последний должен сменяться каждый день, но как я сюда ни зайду, сидит один и тот же. Для дежурства в штабе всегда привлекаются человека четыре, эти бессменные. Большой деревянный стол занимает почти треть первой комнаты. Стены тщательно забраны дощечками от артиллерийских ящиков. Вдоль стен - лавочки, койки-топчаны с деревянными изголовьями. Налево от входа - дверь в другую комнату и железная печка. Прямо над столом портрет Буденного и два плаката по бокам. Справа несколько штабных ящиков с документами и полка с посудой, несколько винтовок у стен и ручные гранаты, сложенные в беспорядке в углу. Это вся обстановка первой комнаты.
Во второй - два топчана и маленький столик для еды. На стенах - выдержки из наставлений, немецкий кинжал и кавалерийская шашка.
Вызвал меня начштаба, понять не могу, с чего такая честь.
— Слушай, Григорий Сергеевич, до меня дошли слухи, что ты овец завел и на коров замахнулся? – быстро же слухи ходят по нашему оврагу, ничего не скажешь.
— Это на службу, на боевые действия влияет? – спокойно спрашиваю я.
— Нет.
— Так в чем дело? Вам надо молока или мяса? – нет лучшей защиты, чем нападение.- Пожалуйста, скажите, и вам буду присылать.
— Конечно, не возражаю.- начштаба все-таки отличный парень, кстати, он старше меня года на два, не больше.
Мяса надо ведь в роты? Ну, сколько там? По 2–3 овечки в день, ладно, пускай одну телку. Ее еще раздобыть надо. Двух человек для ухода будет достаточно. Кто знает, долго ли продлится затишье, может дня два, да и скорее всего так, но надо же людей накормить, в конце концов! В степи за 8 километров они ходят, там их никто не трогает. Немцы к скоту не лезут, они им до лампочки. Все это начштаба, видимо, понял и отпустил меня через пять минут. Возвращаюсь, так и есть, полбарана уже нет, у всех глаза блестят. Ну я себе тоже отхватил кусок бараньей ноги, так и есть, одни жилы. Пир на пользу не пошел многим, с непривычки, полночи потом наведывались в кусты. Живот болит жутко, зато голода не ощущаешь, впервые за долгое время. Рагу было отменное, пальцы потом облизываем вместе с кожей, еще и причмокиваем. Вообще, с овцами нам повезло, и раненых можно накормить, и как-то дом кажется ближе. Данильчук от нас не вылезает, звери ему милее семьи, он с ними и разговаривает, и кормит их, и никого больше не допускает в свои владения. Нашел место в жизни, называется, скоро на убой отдавать не будет своих любимиц кусачих. Меня они рассматривают чисто в качестве объекта для атаки, все норовят цапнуть. Я сам не из деревни, все детство в городе, овец только на упаковках консервов видел, так что я их боюсь. А вот отец бы сразу нашел с ними общий язык, он животных обожает.
При очередной переброске нам попались, наконец, шпрингмины, которые преподавали в Херсонесе. «Прыгающая Бетти» из себя представляет стакан. Наверху ввинчивается взрыватель, от этого взрывателя идут растяжки на 3–4 чеки. Маскировались проволочки, растяжка, сама мина закапывается в грунт. В нижней части камера, засыпанная порохом. Растяжки ведут не к основному взрывателю, а к этой нижней части, там второй взрыватель. Он подрывает этот пороховой заряд, который только выталкивает мину из стакана. Стакан двойной, он легко выходит. Мина взлетала на определенную высоту и уже там взрывалась сама. Там помимо взрывчатки закладывались стальные шарики и всякий металлический хлам, поэтому, кроме собственно осколков корпуса мины, заряд еще разбрасывает две-три сотни металлических шрапнелей. Мы провозились с «лягушками» полдня, подрыва было три, ранило пятерых.
Щепкину оторвало ногу, но мы все же довезли его до оврага и сдали в санземлянку. Там уже битком набито раненых, начштаба раздобыл нам фельдшера, врачей нет на 20 километров в округе. Фельдшер справляется плохо, плюс две медсестры и еще трое вызвались в санитары.
-Командир, может ты ее там поищешь, - слезно просит Витька всю дорогу, пока мы его тащим. – она в кустах осталась, точно говорю.
-А ты не говори, хуже будет,- пытается его заткнуть Костя, забираясь на телегу и помогая затащить наверх раненых.
-Кого искать –то? – спрашиваю я, вглядываясь в Витьку. Он весь серый, но черты пока еще не заострились, довезем, может и успеем еще.
-Да ногу мою, командир,- шепчет Щепкин, прежде чем окончательно отключается. Приехав, мы сдаем его на руки фельдшеру и сестрам. В санземлянку невозможно зайти, такая там стоит вонь и спертый воздух. Да еще рядом овечий загон, визги, блеяние и глухие стоны. Звонарев под каким-то предлогом спешит убраться подальше. Костя ушел к своим, наши роты скоро можно будет объединять в одну, бесполезно размещаться порознь. На пару минут на воздух выходит Аня, следом санитары тащат носилки, накрытые простыней. В ложбину положат очередной труп. Черт, саперы не участвуют в боевых действиях, но потерь у нас не меньше. Носилки в пятнах крови, даже не в отдельных пятнах, они ей залиты.
-Очень скверно, лежать на таких носилках,- напряженно говорит Аня, - нельзя. – Костенкова бледная, заторможенная от жуткой усталости. Редкий момент, когда ее хотя бы можно рассмотреть, она этого не замечает. Ее буквально колотит.
-Вы курите, Аня? – говорю я,- Это иногда помогает.
В ответ она только мотает головой.
-Там, внизу,- горько усмехается она,- только дыма не хватает. Спать хочется.
Спать и мне охота, только некогда. Мы работаем по сменам, в перерыве иногда удается вздремнуть по-настоящему.
-Я могу как-то вам помочь, Аня? – спрашиваю чисто машинально, чем тут поможешь. Мне ли не знать, что в санземлянке из лекарств скоро останется только водка и то мало. Она только смеется, лицо у нее серое, как у Щепкина, а глаза запавшие. Мы тут все так выглядим, просто она женщина, изменения более заметны, что ли.
-Спасибо за овец, - наконец отвечает она.- а больше ничего не надо. – Фельдшер ее зовет, она вздрагивает и быстро спускается обратно в землянку. Мне нужно снова ехать на обменный пункт, у нас мины кончились. Наш батальон самый бедный из всех, вооружение выдают по остаточному принципу. Заявку делаю письменную, подписываю, ставлю печать. Я должен обеспечить роту, и поэтому мне надо столько-то. Лишнее мне зачем? Лишнее для меня — хлопоты, надо перевозить, а складов нет. Где я их буду хранить? Я беру столько, сколько должен сегодня в ночь поставить. Сегодня поставил, завтра поеду, еще возьму. Мне говорят, бери еще, а куда я их дену? Вчера пришлось 7 мин в поле оставить в бездействии, их количество превысило норму.
Никогда не знал и не понимал, как вести себя с девушками. Везде опаздывал, а теперь, похоже, опоздал с концами.
Потом мы со Звонаревым зашли навестить Щепкина. Аня сидит рядом с ним, он бредит, она ему кого-то напоминает.
-Лара, Лариска, Ларочка,- быстро шепчет Щепкин, не умолкая. У меня мороз по коже.
-По всей видимости девушка, которая у него осталась,- тихо говорит Аня,- которую он любил. –Странно, знаю ведь, что раньше с ним не виделась, а меня зовет.
Она наклонилась к нему поближе, все присматривается.
-Ты пришла, Лар….. Хорошо, что ты пришла,- бормочет Витька. От бедра правой ноги у него нет, он весь горит. Медсестра берет его за руку, пытается успокоить.- А я знал, что ты придешь,- неожиданно с улыбкой шепчет он. Что-то еще говорит, мы понять не можем. Одно ясно, из землянки Щепкину не выйти, у него нос заострился, лицо как-то обтянуло череп и пожелтело, а такого мы уже навидались достаточно.
-Ты держись, Вить, прорвемся,- глуховатым голосом говорит Звонарев. Щепкин его, конечно же, не слышит, и наверно, это к лучшему. А что мы еще можем сейчас сказать?
Щепкин видит что-то, он еще пытается кого-то позвать.
-Я когда уходил на фронт,- глухо бормочет он, глядя на Аню,- не успел тебя поцеловать. Поцелуй меня, а… Ну пожалуйста.- наивно и по-детски. Аня молча наклоняется и осторожно целует его. У него из глаза слеза выскочила и почти сразу высохла. И все, он умер. Лицо становится желто-зеленым, у покойников лица одинаковые, они сливаются в одно.
Сердце есть даже у смерти, она не заставляет его долго мучиться. Наверно, если смерть может за нами наблюдать, ей сейчас самой скверно. Небо над оврагом и городом похоже на белую простыню, промоченную кровью. Здесь к смерти привыкаешь, в принципе, быстро, приучаешься особо ее не замечать. Ходишь, как гиена, среди трупов, и чувствуешь себя так же паршиво. Привыкаешь к мысли, что ты такой же кусок мяса, как и остальные, и тоже запросто можешь оказаться на их месте. А раньше было еще чувство, будто ты какой-то особенный, тебя пуля точно не заденет, это же несправедливо, отнимать душу у того, в ком столько жизни! Теперь это становится безразличным, ты учишься взращивать в себе пугающее тебя самого равнодушие, натягиваешь маску обыденности. Сейчас легче заострять свое внимание на мелочах: промокших портянках, сбитом и неудобном прицеле у винтовки, размякшем полугнилом хлебе, попавшем под дождь. По землянкам шныряют крысы, Костю они радуют, он считает, что в ближайшие дни нами ничего не будет, раз кругом столько живности. Крысы внаглую обгрызают хлеб, портят воду, осколками их иногда убивает, и они потом гниют, исходя тошнотворной вонью. А под нарами возятся мокрицы, а в кустах прыгают ядовито-зеленые волосатые богомолы. Бить их интереснее, чем пытаться разобраться в происходящем.
Сейчас лучше не думать, пробовать не думать, лучше затаиться, превратиться в ходячую машину. Дома, наша соседка по коммуналке, Светлана Игоревна, разводила в большой коробке цыплят, все злилась, когда мы пытались с ними играть. Иногда она показывала нам с Сашкой Михайлиным спрятавшегося в угол цыпленка, полуприкрывшего обтянутые тонкой кожицей морщинистых век глаза, стоявшего на слабых негнущихся ногах. Он словно бы задумывался, в таком случае она говорила, что если цыпленок начал вот так задумываться, он протянет еще дня два-три, не больше. Странно ощущать себя здесь таким же задумавшимся цыпленком. Если меня тоже ранят, я даже не удивлюсь, это в порядке вещей. Некоторые даже радуются, относительно легкое ранение – верный шанс отдохнуть в госпитале, а уж если очень повезет, то и попасть домой. А если попадет тяжело, то пойдешь в бессрочный отпуск. Честно сказать, я очень боюсь, что меня ранят и я окажусь полностью беспомощен. Но ведь признаться в том, что боишься, пусть даже самому себе, это не стыдно? Можно ли считать меня трусом, если я боюсь получить в грудь осколок или наступить на мину? Одну из тех, по которым мы ползаем все время, которые мы сами ставим или обезвреживаем. А мои люди, за которых я в ответе, что будет с ними, если мне так страшно? У нас очень мало опытных парней, у меня самого не так много опыта, а что потом? Город превращен в кровавую баню, жара парилки, духота и вонь горелого мяса, больше там нет ничего, а мы в паре километров от него. Вопросов много, а ответов мало, почти совсем нет. Наверно, я все-таки трус, придется это признать. Раньше, в той же школе, в позапрошлой жизни, меня бы взбесило подобное обвинение, а теперь мне все равно. И от вот этого равнодушия и исходит весь мой страх, я боюсь той перемены, что случилась со мной и не могу ее понять и проанализировать. Если в меня все-таки попадут, я попрошу Костю меня пристрелить. Не хочу умирать на виду у всех, как сейчас Щепкин, очень боюсь мучиться так, как он. И звать в бреду сам не знаю, кого. Ха, мне и звать некого. Похоже, буду звать мать, но нет, это слишком личное. Уж лучше сразу пуля и тишина. Ее здесь очень не хватает.
Аня протянула мне билет Щепкина, он комсомолец. Ему восемнадцать, он отпустил бороду, чтобы казаться старше и выглядел лет на сорок с лишним. В семье был старшим, смеялся над рано повзрослевшей сестренкой, она злилась, что ей не доверяют сложную работу. Теперь доверят. В землянке у меня уже двадцать штук таких билетов, у Кости тоже. Нам нужно будет известить матерей и имеющихся родственников, хоть что-то сделать. Похоронка слишком официальна. Но взяться за письма я никак не могу. В билете лежит неотправленное им письмо домой. Я его читаю, выйдя наружу, облокотившись о мокрый ствол осины. «Здравствуйте дорогие мама, папа, Тома, Оля, Вася, Игорек и Олеся. Сообщаю, что я жив и здоров. В настоящее время я нахожусь на старом месте. Мама, почему ты мне пишешь так редко? Меня очень беспокоит это. Мама, давай договоримся с тобой, чтобы ты писала чаще. Жизнь моя по-прежнему без изменений. Живем в землянках. Иногда, когда идет сильный дождь, то в землянку протекает вода, но это бывает очень редко, да мы ведь не сахарные. Живем на свежем воздухе. Аппетит жуткий – как на курорте. У нас гораздо тише пока, чем у вас. Мама, я очень желал бы, чтобы вы выехали из Ростова. Я теперь, наверное, скоро не доберусь до вас. Я получил уже полное обмундирование и частью уже скинул свое гражданское. Обрил голову, кстати, в общем, хожу лысый. Если бы ехал кто-нибудь в Ростов, я передал бы свое гражданское, т.к. таскать его в сумке тяжело, да и лето почти в разгаре скоро будет. Мама, я в предыдущем письме просил тебя выслать посылку, если это, конечно, не затруднит тебя. Из продуктов ты сама знаешь, что положить, еще нужны несколько стаканов. Тут у нас был небольшой праздник, дали выпить по 100 гр. На этот раз и я выпил. Батя, ты думаешь, что я уже научился курить. Нет. Я не курю, хотя табак получаю каждый день, да еще и Сухумский.
Относительно писем, то дело совсем плохо. Получу письмо раз в месяц и все. От Анюты совсем не получаю. Батя, ты, дорогой, совсем оплошал. Стал болеть. Ты, пожалуйста, уж поберегись. Живи для себя, довольно тебе помогать всем, а то ты, наверное, до сих пор все бедным помогаешь». Письмо не дописано, не успел Витька. Кажется, что я вторгаюсь в чужую жизнь с незнакомыми мне людьми, которых никогда не увижу. От этого кошки скребут на душе, но я запрещаю себе бередить эти нарывы. Боюсь того, что может из них вытечь. Ответное письмо, одно из многих, пишу прямо здесь, на коленке. Потом перепишу, переправлю и отошлю с оказией, если удастся. В принципе, делаю только приписку к основному тексту, больше мне писать им нечего. Не знаю, не могу найти слов. «Дорогие родители бойца Виктора Щепкина. Ваш сын начал писать письмо, но не успел написать. Он подорвался на мине сегодня, 1 июня, 1942 года, в 10:05. Мы успели довезти его до санземлянки, но он умер после операции, не приходя в сознание. Его друзья были рядом с ним до конца. Ваш сын пал смертью храбрых в бою, мы отомстим. Лейтенант Г.Александров». Под праздником он подразумевал удачную постановку мин, сейчас это нам роднее Нового года.
Санземлянка маленькая, на раненых не хватает даже простыней, кто-то лежит прямо на полу. Побыстрее хочется уйти отсюда. Аня стоит рядом, ее трясет. Предлагаю ей шинель, она только отстраняется.
-Аня, хотите, я вам цветы принесу? – спрашиваю я.- Фиалки растут прямо на минах, их вырывает с корнями, а вы их сохраните.
Она настороженно, с удивлением смотрит на меня. Странная девушка с пепельно-зелеными глазами, девушка, которой так не нужно быть здесь.
-Ничего не надо, командир,- тихо говорит она. – мне цветов никто не дарил, да и не нужны он мне. Только сам там не окажись,- она кивает через плечо в сторону выхода из санземлянки.
-Этого обещать не могу,- усмехаюсь я, невольно взяв под козырек. – Удачи вам, Аня. –Мне уже пора, из штаба опять кого-то прислали.
2 июня 1942 г. начался третий штурм Севастополя. Сначала была артиллерийско-авиационная подготовка. Отбой сигнала "Воздушная тревога", объявленного 2 июня, так и не был отдан. Возобновился артиллерийский обстрел. Самолеты противника продолжают бомбежки. Теперь огонь велся по позициям и расположению войск. Орудия бьют одновременно с нескольких направлений, переносят огонь с рубежа на рубеж. То там, то здесь поднимаются столбы черного дыма. В этот день я проснулся поздно. Меня разбудил Звонарев. В первую минуту я подумал, что что-то срочно понадобилось. И только окончательно проснувшись, понял, в чем дело. Сплошной грохот разрывов стоит постоянно. Звуки выстрелов и разрывы, разрывы. Потом наступает очередь осветительных ракет. Сброшенные на парашютах с самолетов, они долго висят, не потухая, то в одном, то в другом месте. В нашем расположении тихо. Весь этот грохот и ад как-то обходят нас, небольшой островок с двумя этажами землянок. В землянках пусто, только возле штаба живет одно отделение. Трудно собирать сведения от подразделений. Случайные бомбы падают довольно близко. Одна такая бомба упала возле оперативного отдела нашей дивизии. Воронка выглядела огромной. Связной срочно вызвал меня в штаб. Я прибежал на командный пункт. Там все суетились и бегали. Слышались команды. Около одной из землянок работает группа солдат. Они вытаскивали засыпанные землей ящики. Один из писарей, еще не пришедший в себя, рассказывал о случившемся. Kакие-нибудь несколько метров - и бомба попала бы точно в землянку. От сильного удара взрывной волны одна из стен ее отвалилась, и было разрушено перекрытие; откапывать никого не пришлось, и поэтому через полчаса мы вернулись обратно.
В целях устрашения немецкие летчики применяют воющие сирены. Они издают такой же звук, как приближающаяся к земле фугасная бомба. В воздухе появились новые типы самолетов, которых ранее не замечалось, или они появлялись редко: «Юнкерсы-87», «Хейнкели-111», большие четырехмоторные «фокке-вульфы», «кондор». С самолетов сбрасывается все, что попадает под руку немцам: куски рельс, просверленные бочки, вагонные колеса, колеса от тракторов. Все рассчитывается для усиления паники . Падающий рельс издает неслыханный, раздирающий душу звук. Пронзительный, выматывающий вой. Немного похоже на крик подстреленной в нашем овраге лошади. Одна рельса упала возле Полякова, его потом передергивало минут пять. Ощущение очень неприятное. Прямо рядом с тобой глухой удар, ждешь взрыва, а его нет. Воцаряется неожиданная тишина после отвратительного воющего свиста. Нервы летят к чертям окончательно, мы вздрагиваем уже от дыхания товарища над ухом, потому что можно пропустить осколок. А лязгающий визг падающих сверху рельс раздается отовсюду, чаще обычных снарядов. Удар такой махины означает немедленную смерть, но ее видно, от нее можно убежать. А от этих металлических воплей убежать невозможно. Кажется, что кроме этого воя не осталось ничего, все заволокла гарь, везде дым, видно не больше чем на полтора-два метра от себя, а дальше идет чернота.
6.
3 июня нас перебросили на правый фланг, из оврага мы ушли в Графскую балку. Она на Северной стороне города, устьем выходит к северным же границам Инкермана. Командный пункт 345-ой дивизии перенесли сначала в Максимову дачу, потом в Доковую балку, это рядом со старым английским редутом «Виктория», Малахов курган. В паре километров от города. Во всяком случае, со 2-го по 7 июня мы сменили четыре места: Мартыновский овраг, Максимова дача, Доковая балка и Графская балка. У нас иногда получалось сразу несколько мест дислокации. А если учесть пребывание рот и групп на различных работах, то получалось, что личный состав находился в пяти-восьми различных местах. Мы прикрывали сначала дороги на двух просеках, там могли в любое время прорваться танки. Жара стоит дикая всю неделю, гимнастерку можно выжимать и отжимать, толку не будет. Пот застилает глаза, жжет и щиплется, иногда вместе с ним оказывается кровь. Мы делаем две, а то иногда и три подвижные группы по 10–12 человек. Ребята имеют в сумках противогаза противопехотные мины и по парочке, а некоторые и по 3–4 — хотя они и тяжелые — противотанковые мины. Как только мы прибыли, прилетела «рама», двухфюзеляжный немецкий самолет-корректировщик. Облетела весь участок соснового леса, где мы расположились. Костя приказал затаиться и не двигаться, мы объединились в одну роту, но каждый остался все равно при своих. Через пару часов летят 27 «юнкерсов», началась бомбежка, да такая, что мы и представить не могли. Бомбили они по ориентирам, которые «рама» сфотографировала. Раньше, пока мы ползали по степи, вокруг летала земля вперемешку с травой при обстреле, теперь боимся, что снаряд ударит в какое-нибудь дерево и оно свалится на наши головы. По каске бьет дождь из песка и камешков вместе с осколками. 12 человек из роты погибли под обстрелом, пока мы мины ставим.
Звонарев мне сигналит флажком. Я подхожу:
— Что такое?
— Смотри, я еще таких мин не видывал. Не знаю, как дальше.
— Ну-ка, отойди подальше! — Давай сам изучать. Черт его знает, я сам таких не видывал. Пальцами осторожно расковырял, нет ли там сюрприза — не один пот с меня сошел. Потом понял, что безобидная такая мина, только мы ее не знаем. От немцев осталась, наверно. Я обрадовался, открыл крышку и стал подниматься. Поднялся на колени, оперся на эту мину, и крышка захлопнулась. Крышка стукнула по чеке, а чека не выскочила. Я смотрю на нее — чуть-чуть держится. Мать честная, сейчас пошевелишься, и конец! Я взял ударник, конец которого за чекой торчит, схватил, зажал пальцами, вытащил взрыватель, бросил в сторону. Он взорвался, на меня земля сыплется, я пошевельнуться боюсь. Слышу, Звонарев наверху шуршит.
-Командир, ты как? – да как тебе сказать, звонарь недоделанный. Встаю, в ушах звенит.
-На каком я свете? – спрашиваю. Звонарев окончательно убеждается, что все нормально и отползает в сторону.
Минируем, и тут Шевченко, тезка поэта, мне говорит, что слева какое-то движение. Я взял Костю, и мы подошли. Оказалось, артиллерия идет, а с ними Михайлин. Интересно, как он попал в артиллеристы? Мы от него еле вырвались, объятия у Сашки травмоопасные, а любит он их применять очень. Он ухитрился похудеть, мы думали, это нереально, похоже, его недавно ранили. Вариант удачный — здесь будет батарея стоять, а там будет минное поле.
— Здорово, Сашок!
— Здорово! Вот, оборону занимаем.
— Больно хорошее место ты занял, только ты вот что. Времени ни у тебя, ни у нас нет — ты не окапывайся, не успеешь окопаться. – мы с Костей говорим одновременно, он не понимает, дальше продолжаю я, у меня голос громче, лучше слышно.- Замаскируйся лучше, чтобы тебя не видно было. Сейчас танки должны пойти, ты не стреляй по ним, пока они далеко — они тебя не раздавят. Видишь, мы минные поля ставим, еще 30 минут, и мы закончим. Они напорются на минное поле и будут его обходить. Один взорвался, другие уж за ним не пойдут, а пойдут в обход. Подставят тебе бока, ты их и бей по ребрам. А заранее обнаружишь себя, тебя смешают с землей. Кстати, а где Старков?
— Он убит.- спокойно говорит Михайлин, мы в первый миг оторопели. Наш Женька Старков, специалист по алгебре, анекдотам и плаванию?!
— Как так?!
— Мы когда пошли из штаба, вдруг шальной снаряд. Я-то чувствую, как он летит, и лег, а он не успел, и его сразу осколками убило. Он даже дня на фронте не был.
— Как жалко! – Поляков сник, они с Женькой с первого класса вместе были. Он позади нас сидел, мы у него все контрольные списывали. Помню эти формулы, как вчера, а вот Женьку помню плохо. Черт, нам некогда о нем сейчас думать! - Ну, ты понял? А мы пошли к своим солдатам.
Наши минируют, и тут я вижу, что человек 15 пехотинцев уходят из обороны.
— Стой, Сашка! Там еще много людей осталось?
— Никого нет.
— Как так?!
— Все погибли.
Я чувствую, что танки уже идут.
— Слушай, Саш, помоги нам! – быстро говорит Костя. - Минут на 10–15 задержи наступающую пехоту. Мы мины поставим, остановим их, а не поставим — они и нас раздавят, и вас догонят, раздавят.
Он не соглашается.
— Слушай, ты это брось! – Поляков и сам не хуже танка. - У тебя винтовка есть, у меня есть, давай, вставай тут, задержи хоть пехоту!
Тогда они заняли оборону и начали обстреливать пехоту, чтобы она залегла. Мы пехоту даже толком не видим, кругом одна трава с деревьями. Только жара от стрельбы, очень жарко. Надо будет напомнить себе ослабить ворот гимнастерки, дышать уже нечем. Быстро установили оставшиеся мины, я говорю:
— Отходи, Сань, спасибо!
Когда мы все сделали, я смотрю, что наших войск там нет, стали тоже отходить. В окопах боевого охранения остановились, чтобы немножко отдышаться и осмотреться.
И вот танки идут потихонечку и прямо на наше минное поле. Первый танк как-то два ряда мин по минному полю прошел, не взорвался, но следующий за ним подорвался, закрутился. Другие отвернули, дали сигнал своим саперам, чтобы поле разминировать. Когда они в обход пошли, ребра подставили — артиллерия как по ним даст! Мы их даже не видели, все в кусты попадали, лежим, боимся шелохнуться. Жара, от танков огнем полыхает, танки здоровенные, гудят, рокочут. Впервые вижу их рядом. Можно смазку на гусеницах рассматривать, так близко. Вчера мы жаловались на дождь, сейчас мы о нем мечтаем. Один, второй, третий танк загорелся — наши не меньше 5 машин подожгли. Еще несколько минут прошло, и мы отошли. Теперь еще жарче, по лицу пот течет, все забываю его вытереть. И земля сверху сыпется, это уже как обычно. Впереди меня, на травинке, сидит богомол, чуть дальше горит немецкий танк. Трава успела просохнуть, тут дождя не было, горит отлично. Похоже, у меня волосы уже начинают тлеть. Жара, открытый огонь, ничего не вижу, глаза щиплет, а голова раскалывается. Кажется, что богомол захватил танк и не хочет отпускать. Танки пошли дальше, а мы — деру. Одну линию обороны прошли, там тоже наши заграждения были. Войск наших дальше не было, мы закрыли проходы. Только решили, что нас оставят в покое, разлеглись в тенечке. Воды нет в помине, почти у всех гимнастерки порезаны осколками, а мы и не заметили. Пока мы мины ставили, еще двоих шальные пули скосили. Не знаю точно, сколько нас осталось, артиллерия куда-то делась.
-Слышишь, Звонарь,- говорю я, жалея об отсутствии табака, курить хочется дико.- тебя как зовут-то хоть?
-Лешка,- смеется тот, показывая белые зубы. Лицо у Звонаря как у негра, черное от грязи и пота, только белки глаз блестят. И улыбка Чеширского кота из сказки Кэролла.
-А невеста есть? – надо убить время, пока нас самих тут не убили. Пить хочется, сил нет.
-Есть, Таня,- шепчет Звонарев, высовываясь из воронки, куда мы с ним залегли. И почти сразу сваливается мне на руки. Снаряд в одну воронку дважды не падает, ага, как же.
-Эй, Лешка,- я сильно встряхиваю его, Звонарев открывает глаза. Грудь и живот у него в крови. Мамочка, только не он, ну пожалуйста! Ему же всего восемнадцать! –Не спи, Лешка, мы сейчас выберемся,- бормочу что-то,- ты только глаза не закрывай.
-У меня письмо, командир,- шепчет он, вздрагивая всем телом. Неужели в человеческом теле столько крови?! –тут спрятано,- и на грудь показывает,- ты его отправь моим, пожалуйста.
-Отправлю, Звонарь, отправлю, ты только не разговаривай,- бормочу я в полной прострации. Понятия не имею, что делать. И только где-то в глубине мозга четкая мысль, что пытаться помочь бесполезно, у него из груди торчит здоровенный кусок горячего железа, если его вытащить, он умрет мгновенно.
-Не забудь, командир, - шепчет он, хватая ртом воздух. Губы у него обветренные, запыленные, искусанные. Я всматриваюсь в лицо, черты уже заострились. Лешка слабо вздрагивает и затихает на дне воронки, полузасыпанный грязью и землей, устремив в небо неподвижные серые глаза. Машинально я нашариваю у него спрятанное письмо и перекладываю себе.
Карпуткин «за стрельбу без команды» грозит расстрелять, а высшее командование приказом обещает «судить по законам военного времени, если для стрельбы по явным целям будут ожидаться особые команды». Убит наш радист, Зуев, мина попала прямо в грудь, разорвала его на куски. Непрерывно рвется телефонная связь. Выскочившие в кромешный ад два телефониста сразу убиты. За серо-рыжей пылью и дымом от разрывов бомб мы целый день не видим солнца. А жара не уменьшается и раненые стонут, засыпанные землей, еще громче. Пробраться к ним мы не можем, огонь не стихает.
После прямого попадания бомбы в котельную Морзавода сигналы «ВТ» не подаются. Да в этом теперь и нет смысла. Воздушная тревога — непрерывна. В Южной бухте идет ко дну «Грузия». Смельчаки добираются вплавь за продуктами, а больше за письмами из дому. «Сектор 12 — 150 самолетов! Сектор 23 — 100 самолетов! Сектор 34 — 250 самолетов!» Сирена гудит не переставая, в небе воют падающие рельсы. Откуда у немцев столько рельс? Можно подумать, вся железнодорожная индустрия решила взлететь в поднебесье и обрушиться на наши головы. Солнце прямо над нами, это мутный блин в дымовой завесе и жаре парилки. Настроение угнетенное и в то же время до предела взвинченное. Думать и размышлять некогда, огорчаться тоже. Шулиеву, только что вернувшемуся с гауптвахты, разорвало грудь, при каждом вдохе видно, как внутри работают легкие. Его сразу же присыпало землей, он кричат минут пять в воронке, потом все стихло. Похоже, о нас забыли, никаких приказов не поступает. Под ложечкой ноет, лоб липкий, а по спине «мурашки».
Небольшие облачка самолетов разрастаются в черные тучи. Железных птиц там как ворон непуганых, в небе сплошной рев, визг и свист. Они с воплями проносятся над нами, мы лежим, вжавшись в землю, боимся вздохнуть. Земля нас укроет, земля не принесет нам смерть, если, конечно, у тебя под животом не окажется мина. Мы вышли из земли и мы прячемся в нее, доверяясь, как родной матери. Земля горячая, нашпигована осколками, они колются и жгутся, в глаза тычутся стебельки и сухие веточки, практически ничего не видно. Сейчас нам некому доверять, даже себе нельзя довериться, тело может подвести, может дрогнуть в ответственный момент. Пальцы могут скрючиться в судороге над взрывателем и задеть за него, а тогда конец! Глаза могут замешкаться, не заметить жужжащий над ухом осколок и предать тебя, но земля не предаст и не подведет. Она укроет, она спрячет, и мы повторяем эти слова, каждый про себя как заклинание, цепляясь хотя бы за эту соломинку. Мы забились в дымящиеся обожженные воронки, в самые глухие углы, мы не знаем, что делать, пока нет приказа, и нам очень страшно! Самолеты налетают волнами, сейчас идет девятый вал. Земля стонет и качается. Наша зенитная артиллерия молчит: нет «огурцов», нет снарядов. Где сейчас Сашка Михайлин? Что мне делать с лежащим на моих коленях трупом Лешки Звонарева? Приказано беречь снаряды на крайний случай для стрельбы по наземным целям. На 366-й батарее, которая в 100 метрах от нас, одна пушка уткнулась в землю, вторая — торчит в небо. Только крайняя левая непрерывно бьет. У нас большие потери в личном составе. Сначала мы их регистрировали, теперь бросили; не успеваем, да и зачем? Сообщать родным некогда, сюда ни один корабль не прорвется. Теперь мы это понимаем.
Нашей авиации нет потому, что ее вообще нет. На этот раз стреляю из винтовки без команды. Винтовка так танцует в руках — боюсь потерять управление. Фрицы низко, низко накренившись, пикируют. Ясно вижу через смотровое окно немца, парня с рябым от веснушек лицом. Ему не страшно, он упрямо идет на цель, там уже профюрерили, идеально вычистив мозги. Из небытия возникает Карпуткин, ползает между воронками, верный комиссарскому долгу, пытается поднять нас. Он кричит, что мы должны стоять насмерть, многие контужены, им это орут в уши, они заторможено кивают. Мы сейчас готовы хоть стоять насмерть, хоть идти в атаку, нам все равно. Нам не страшно, просто хочется, чтобы все побыстрее закончилось.
Мы готовы поклоняться Карпуткину, он принес добытый на кухне паек. За целый день впервые пьем воду, едим какую-то сухомятку. В горло ничего не лезет. Земля и камешки забились повсюду, тошнит, даже пить не хочется. Половина второго дня.
7.
Восьмого, рано утром мы пошли в Мартыновский овраг. Со мной только Костя. Солнце еще не всходило, а в небе появились первые вражеские самолеты. Мы все идем и идем вдоль Доковой балки. Скоро шоссе. Его не узнать, там, где был асфальт, сейчас нет даже земли, одни дыры. Многие дома вмяты в песок, кажется, даже горы стали немного ниже. Мы круто сворачиваем, чтобы не угодить под обстрел и опускаемся в глубокий овраг. Это - Kилен-балка. Здесь тихо. Огонь ведется, но мы не под ним, что весьма радует. Очень хочется есть, но об этом лучше не вспоминать. По краям балки ютятся землянки. Под выступами нависающих скал стоят люди. Они стоят один возле другого, непрерывной цепью, насколько хватает глаз, и скрываются вместе с поворотом балки. У памятника Инкерманскому сражению надо перебегать шоссе. Вернее, надо перебегать взбаламученное каменное море, оставшееся после снарядов. Жара стоит дикая, никуда идти не хочется, но надо. Смотришь вверх, чтобы не попасть в створ идущего на тебя самолета. Теперь самолеты открыто идут прямо на нас, мы видим лица немцев, они нагло улыбаются и грозят нам кулаками. Мы вскидываем винтовки, а патронов у нас нет, и немцы это знают. Иногда где-то высоко с шелестом проносится снаряд. Мы даже не падаем на землю, нам все равно. Мы идем как в замедленной съемке, наши чувства обострены и напряжены и одновременно мы движемся, как куклы-марионетки. Вот и Инкерман, знакомые места. И опять немецкие самолеты беспрерывно висят в воздухе, и несмолкаемый грохот разрывов. Воздух отяжелел и загустел, как испорченное масло, его не хочется и вдыхать. В горле почему-то стоит привкус бензина. Наше старое расположение в Мартыновском овраге узнать нельзя. Наш овечий загон превращен в одну большую дыру, тут все выжжено, на какой-то ветке висит овечья нога. Хорошо, что не человеческая, мрачно шутит Костя. Землянки сровнены с песком, кругом валяются балки и сухие ветки. В санземлянку угодило сразу несколько снарядов, хорошо, что мы успели перенести большинство раненых в новое расположение. Большинство, да, но не всех. Здесь оставались самые тяжелые, мы просто их бросили, вместе с медсестрой Ритой Ожогиной. Теперь искать их бесполезно, овраг превращен в месиво. Ложбина с телами разворочена, мы их так и не похоронили, и уже не успеем это сделать. Стоит жуткая сладковатая вонь от трупов, пахнет кровью и горячим песком. Kомиссар Карпуткин, пришедший раньше нас, и несколько солдат сидят в окопчике и ведут из винтовок огонь по самолетам. Патронов мало, их почти нет, совершенно бесполезное занятие. Я еле уговариваю его уйти отсюда.
-Мы же должны хоть что-то сделать! – резко кричит Карпуткин, побагровев.
-Здесь уже не сделать ничего,- твердо отвечает Костя, силой выволакивая его из окопа.
-Уходим в штольни,- говорю я солдатам, их осталось всего трое, а с Карпуткиным уходило семеро.
Остатки нашей роты, 34 человека, находятся в Графской балке, в штольнях. Наша штольня № 4. K вечеру в Мартыновском овраге не осталось никого. Мы с Костей пытались наладить отступление в штольню. У нас нет ничего, нет воды. Даже обидно: кругом море, но помочь оно не может ничем, холодное, соленое и забитое немцами. Вода нужна непрерывно, многие слезно ее просят, а что мы им ответим?! Мимо нас вниз по оврагу идут раненые. Перевязанные кровавыми бинтами головы; руки, подвешенные на повязках, почерневшие лица. Некоторые раненые под руки поддерживают тех, кто не может идти. Многие падают под ноги идущим следом, мы не знаем, встают они или нет. На всех разорванное обмундирование, это даже не наши, сюда сливаются остатки разбитых частей.
Идти в Графскую можно двумя путями: окружным или напрямую, по рельсам через тоннели. Путь через тоннели короче. Первый тоннель прошли спокойно. Все солдаты держались вместе. Коротенькая колонна в 32 человека, все, что осталось. А впереди шли штабные, которых мы должны были защищать. Участок пути между двумя тоннелями был занят рабочими, которые восстанавливали железнодорожное полотно, разрушенное дневной бомбежкой. Во втором тоннеле стоит бронепоезд "Железняков" , об этом свидетельствует белая надпись известкой, смутно различимая в желто-коричневой темноте. Громадная, ржавая, полуразрушенная махина. Он занимает всю центральную часть. Нам податься некуда, в нас закипает тупая злость. По стенам прижимаются люди, потом на камнях остается кровь. Мы с Костей еле скрываем растерянность, не знаем, что делать. Тусклые лампочки светят по углам. С электричеством перебои, они моргают, гаснут минут на десять, иногда больше. Сколько мы там ползли, не знаю, потерял счет времени. Пробираться удавалось с трудом и очень медленно. Несколько раз подлезали под бронепоезд. Kогда все выбрались к выходу, стало совсем светло, шли почти ночь. И сова попали под артиллерийский обстрел. Снаряды с ревом проносятся над головами и рвутся внизу, в балке, осколки свистят вокруг. Спрятаться негде, люди бегут вперед, прямо под осколки. Они сходят с ума, такое мы уже видели, человека одержимого страхом не остановить. Костя попытался удержать одного из новобранцев, у того совсем бешеные глаза. Он все равно выскочил, увлекая за собой Костю. Сверху осыпалась земля, очередной разрыв. Мы с Карпуткиным побежали их вытаскивать, вынесли только Костю, ниже живота у него все раздроблено, кости мягкие, как желе. Он непрерывно кричит, мы несем его на плащ-палатке, он орет от боли. Из нашего класса ушли шестеро, теперь остались только мы с Сашкой, и я даже не знаю, где он и что с ним. Мы держались вчетвером, а остался я один. Надолго ли? Простреливаемое пространство перебегали потом поодиночке.
Графская балка расположена в восточном углу Северной стороны. На высокой горе западный Инкерманский маяк. По балке извивалось Симферопольское шоссе. До бомбежки там было шоссе, теперь там оползень и каменные завалы. В северной части балки проходила железная дорога. Она выбегала из одного тоннеля и пропадала в другом, и потом вырывалась на равнину в направлении станции Мекензиевы горы. Под самой горой темнеет несколько входов. Это и были те самые штольни, где теперь разместился штаб дивизии. Мы разместились в том же районе, нас потчуют слухами о пополнении, естественно, это глупость. Людей очень мало, пополнению взяться неоткуда. Хотя я сейчас способен думать только о воде, нужно думать об остальных. Мы все голодны, оборваны и озлоблены.
В санитарном коридоре не продохнуть, и там я вижу Аню, помогающую осматривать Костю. Он уже не кричит, только стонет, пока наш фельдшер, Науменко, ковыряется в ране.
-А тебе везет, Гришка, - бодрясь, говорит Поляков, дрожа всем телом. Он лежит на носилках, коек тут нет, большинство мест занято и он у самого входа. Ясно, что при бомбежке у него слабые шансы на спасение, он умрет в полном одиночестве, из-за одного раненого не станут задерживать ход дивизии. Даже если от дивизии в наличии один полк.
-Это ты в выигрыше,- улыбаюсь я,- сейчас подлечишься и домой. С тебя хватит, ты навоевался. Шурку увидишь, Валентину Андреевну, привет нашим передашь.
Костя слабо улыбается, он не верит ни одному моему слову. На лбу у него выступают крупные капли пота, Аня не успевает его вытирать. Он уже горит, через час будет еще хуже.
-Помнишь, я сюда вернуться хотел после войны,- шепчет Костя, хватая меня за руку. Пальцы влажные и очень горячие, обирают простыню. Это скверный признак, самый скверный. Ему и воды не дают, ее нет. В штольнях должна быть вода на стенах, нет ее, только белесый песок. – плавать в море.
-Помню, конечно,- что-то кривит мое лицо, всего лишь улыбка,- вы с Женькой мечтали устроить заплыв в бухте, а потом загорать на железных листах. Это еще будет, только подожди, потерпи немного.
-Нет,- он судорожно сглатывает, потом снова обводит коридор мутноватым взглядом.- не хочу никакого моря,- еще ухмыляется, по старинке. – ничего не хочу.
-Пора, командир, тебя зовут,- Аня осторожно дергает меня за локоть. – ему дадут немного морфия и он уснет ненадолго. – Я вглядываюсь в ее запыленное песком и пеплом лицо. Лжет она или нет? Откуда здесь морфий, там, где нет воды?! У меня самого голова кружится от жажды, каково должно сейчас быть Косте.
Со света сразу попадаешь в темноту. Узкий ход ведет в глубину. K стенам прижимаются люди. Одни из них стоят, другие еще лежат и спят. Дальше по ходу штольни небольшое расширение и от него - несколько ответвлений в разные стороны. Здесь светлее. Иногда по бокам стоят столики с электрическими лампочками и дремлющими около них телефонистами. Под ногами - рельсы от узкоколейки. Наконец проход превращается в широкую комнату. Верхние ее своды теряются в темноте. Здесь расположились наш штаб. На трех-четырех кроватях поверх шинелей и палаток лежат несколько человек. У стены столик с коптящим фонарем. Стены черные от копоти и чада, воздух спертый как в погребе. Погреб тут и есть, глубокий паровой котел невыносимой жары. Разрывы бомб здесь едва слышны, от грохота чуть содрогаются своды. В штольне постоянно стоит несмолкаемый шум. Он похож на шум большого вокзала. В штабе я был минут десять, не больше, выяснял вопрос о кухне. Здесь ничего нет, ответ прост и ясен. Нас загнали в угол.
За стеной крики, кого-то оперируют прямо на месте, не довезти до госпиталя. Где он, госпиталь? Тут больше ничего нет, ранение-смерть и так по кругу. Нам остается только ждать. Если с ранением живота или груди, во внутренние полости изливается собственная кровь раненого. Насмотрелся за полтора часа по горло. Эту кровь собирают, фильтруют через несколько слоев марли и потом эту же кровь капают раненому обратно. Спросил у фельдшера, тот ответил, что при кровопотере прокапать собственную кровь гораздо эффективнее и полезнее, чем донорскую. Это так называемая реинфузия крови, вроде так она называется. Но что меня поразило! Если ранены кишечник, сосуды, печень. Содержимое кишечника смешивается с кровью. У меня глаза на лоб полезли, когда берут всю эту массу, процеживают и возвращают раненому. Может, я и правда останусь в выигрыше, и мне не достанется подобного? Так хочется немного помечтать. Здесь мы уже превращаемся в зверей.
Около двух часов дня я с тремя бойцами иду в заградотряд за оружием. У нас на всех не хватает винтовок. Патронов не осталось совсем. Оружие подбиралось на поле боя и снова передавалось в части. Сначала пришлось бежать вдоль огорода, пригибаясь, переползая и прячась от пролетающих снарядов и мин. У землянок лежат убитые, на дорогах - трупы лошадей. Над ними тучами кружатся мухи. И жуткая вонь, и запах паленого мяса. На жаре в трупах быстро заводятся черви, жирные белые черви, они сейчас повсюду. Немецкие самолеты все так же висят в воздухе. Застыли, наблюдают за нами, как за животными в зверинце. Ставят ставки, долго ли мы еще продержимся. Иногда начинают косить из пулеметов, играют, раз, два выстрелил и успокоился. Иногда стреляют по ногам и только потом добивают, когда уже потеряешь достаточно крови, чтобы не встать. Трупов гораздо больше, чем живых, мы им завидуем. Им хорошо, их не мучает жажда. Кажется, что я сойду с ума, если не волью в горло хоть пару глотков воды. У небольшой трубы, идущей под полотном железной дороги, толпится народ. Это подразделения, идущие на передовую. Человек семьдесят, не больше. Там, за этим небольшим тоннелем, шум и грохот еще сильнее. Грохот, визг, скрежет, в ушах звенит и практически ничего не слышно. Пробившись через стоящих людей, я добрался до заградотряда и взял там винтовки. Они были разные, многие со сбитым прицелом, развороченным дулом, искривленные, сломанные, но других нет. Взяли столько, сколько могли унести. Kаждый взял по четыре. Шестнадцать штук, а нас там тридцать с лишним! Назад тоже бежали, делая небольшие остановки. Убило двоих, взяли их винтовки себе, еле дотащили. Kогда вернулись в штольню, навстречу мне встали все оставшиеся наши парни. Бледные, измотанные, оборванные.
-Командир с нами! – проговорил Кошкин, с ним мы были еще в учебке. Вчера встретились.
-Мы пойдем на станцию Мекензиевы горы, - говорю я, глядя им в глаза. – возьмите патроны к винтовкам, если они остались. Те, что у меня заряжены, к ним патронов немного есть.- Штук по двадцать на винтовку, все, что было. Пошли. Над нашими головами все время пролетают снаряды и минометные мины. Зеленое поле чернеет воронками свежей земли, лежат убитые. Идти невозможно. Укрылись в окопе. Нужно удержать отрезок дороги, пара десятков метров, но задача невыполнимая. Немцы шли, но их пока еще здесь было немного. На саму станцию не прорваться, слишком плотный огонь. Сначала зачистка огнем, потом пойдет пехота, а за ней двинутся танки. Прямо передо мной вырос немец, я всадил в него нож, он упал прямо на меня. Впервые в жизни убил человека, но сейчас некогда думать об этом. Немец дергается и пускает кровавые пузыри. Глаза у него полуприкрыты веками, он уже замер, но неотрывно смотрит на меня. Ему лет двадцать пять, он немного старше меня. Худой, в разорванной форме. Похоже, у них тоже дела не очень. Снаряды сыплются сплошным дождем, пройти нельзя, нужно уводить людей. Вот только куда? Вокруг разбросаны сотни немецких листовок. На одних изображена карта Kерченского полуострова. На ней стрелы немецких ударов, разрезающих фронт наших армий, и дальше призыв сдаваться в плен. Другая обращается непосредственно к нам. На ней наверху написано: "Товарищ Сталин сказал". Дальше помельче: ""Kрым будет Советским!", - но он ошибся: Kрым будет свободным!" Дальше говорится: "...Только в одном Севастополе засели оголтелые бандиты и большевики. Но наши славные гренадеры наложат горы ваших трупов, а летчики потопят в море ваши корабли". Примерно так написано в листовках. Они выдержаны в хвастливом тоне. Мы ими пытались затыкать входные отверстия от пуль у раненых, но бумага – не бинт, она очень быстро намокает и рвется. В некоторых обращение к рабочим и крестьянам. Там говорится: "С кем вы идете? С империалистом Черчиллем и плутократом Рузвельтом?" Я бы пошел с кем угодно, лишь бы не здесь, лишь бы подальше отсюда. Это естественно – нам всем хочется убежать. Но одно дело то, что хочется и другое – то, что надо. Голова не работает, патроны закончились. Пробую провести перекличку, наших осталось пятнадцать человек.
-Уходим в штольню, - кричу им,- участок не удержать!
Сразу же при подходе убит Юрка Кошкин. Пуля попала ему в голову, когда мы переваливали через небольшую высотку. Он только коротко вскрикнул и затих. Лицо у него, как у спящего.
Слышен неприятный хрип шестиствольного миномета. Черные столбы дыма и земли поднимаются кругом. Стоит постоянный вой пикирующих самолетов и включенных сирен. Собственные мысли почти не слышны, только несмолкаемый грохот. Несколько секунд сидим пригнувшись. Надо немного переждать в штольне. До нее совсем близко. В эти минуты до сознания доходит, наконец, что переждать в данных условиях просто невозможно. Что обстрел сейчас не закончится, он будет весь месяц, он будет и дальше, пока мы все не ляжем в землю. Земля дает нам силы, но в нее мы и придем, в конце концов.
8.
Один за другим поднимаются солдаты.
-Еще разок, парни,- мы невольно улыбаемся. В конце концов, скоро все изменится. Вспоминается, как мы в первый день пребывания в овраге давали комсомольскую клятву. Текст нам раздал Карпуткин, мы его выучили и отбарабанили. «В самые суровые дни героической обороны Севастополя мы, комсомольцы 345-ой дивизии, клянемся любимой Родине, своему народу и вам, наши боевые друзья, сложившие головы на бастионах города, что и впредь будем беспощадно уничтожать фашистских мерзавцев. Здесь, у стен Севастополя, мы будем стоять насмерть и до конца выполним свой воинский долг перед матерью-Родиной. Мы знаем, что здесь нам суждено погибнуть, но смерть не пугает нас. Мы умираем честно в неравном: бою с врагом. Смерть или победа!» Раньше это казалось нудной обязаловкой, теперь, кажется, я начинаю понимать смысл. Пули свистят где-то совсем близко, поднимая фонтанчики пыли. Вскакиваю и бегу. Впереди в нескольких метрах, раскинув руки с винтовкой, лежит Kарпуткин. Половины головы у него нет. Осталась только нижняя часть лица с небритым подбородком.
И пронзительный вой, и удар в грудь и в голову. Мне кажется, я даже вижу осколки, летящие в меня, и не могу увернуться. Не успеваю. И тут же вой мины на излете, затухающий и особенно тоскливый. На пару секунд в глазах вспыхивает ярко-зеленое пламя с красными пятнами. Я даже уже успел свыкнуться с мыслью, что меня убьют, так что не удивился. Только немного страшно ощутить осколки. Вместо этого мне достался тупой удар по ноге, словно по ней с силой зарядили палкой. И такой же удар в живот, будто камнями попало. Дыхание перехватило ненадолго, потом все вроде восстановилось. Я встаю и, опираясь на винтовку, бреду вперед. Это чистый автоматизм на адреналине, даже если бы мне оторвало ноги, я выполз бы оттуда на локтях. Так велико животное стремление выжить. Моя пилотка куда-то отлетела, еще мелькает мысль, что надо бы ее разыскать, Карпуткин взбесится. И тут же вспоминаю, что он лежит неподалеку, смотреть в ту сторону страшно. Жалко, письма не успел отправить, словно товарищей предал. По лицу течет кровь, ничего не видно, правая нога не слушается, приходится ее волочить. Винтовка как палка, очень тяжелая. И как это я раньше не замечал ее тяжести? Вход в штольню должен быть совсем рядом, но я его не вижу. Зато вижу, что на винтовке выбита начисто вся казенная часть, там зияет здоровенная дыра, держится чисто на металле. С казенной частью она была бы неподъемной, наверно. Никого нет, я остался совсем один. Хочу закричать, но не могу. Как бывает во сне, из глотки вырывается только шепот. Что со мной случилось, почему я здесь? Ах да, мина. Голова работает плохо и сильно кружится. Рядом торчат какие-то кусты, они самопроизвольно шевелятся в разные стороны. Нет, не кусты, какие-то люди. Придется привыкать к немецкому плену?! Наверно, ненадолго. Меня вроде бы окружают солдаты, их лица мне незнакомы. Нога не слушается, почти не ощущается. Интересно, она вообще на месте? Голову повернуть и посмотреть я не могу, люди подхватывают меня, я падаю им на руки. Мимо снова проплывают кусты или солдаты, я не знаю. Нужно попробовать оглянуться, со мной хоть кто-то вернулся или нет?! Из глаз льются слезы, смешиваются с грязью и здорово жгутся.
-Эй, мои вернулись или я один? – говорю я шевелящимся надо мной кустам. Видимо, они что-то слышат, кто-то наклоняется ко мне, и я вижу веснушчатое лицо Лешки Звонарева. Его же вроде убили или мне все приснилось? – Звонарь, ты же умер? – доверительно шепчу ему, не желая расстроить. Звонарев мне почему-то подмигивает, весело прищуривая левый глаз.
-А меня не убить, командир, я заговоренный,- ухмыляется он и насвистывает себе под нос какую-то песенку.
-Кто тут вернется, минами швыряются,- вклинивается мне в голову резкий неизвестный голос. Звонарев серьезнеет и отходит в сторону, приветливо кивая мне. –Молчи, один ты.
Меня под руки вводят или втаскивают в штольню. Мест нет, кладут прямо на пол. Я верчу головой в поисках Звонаря, его нигде не видно. Да, нашей голубой мечтой были несерьезные раны, жаль, она ни у кого не сбылась. Из полумрака штольни выныривает незнакомый фельдшер, который вроде делает мне перевязку, если я еще соображаю и понимаю, что происходит. В этом я уверен слабо, живот начинает сильно жечь, под бинтом все горит огнем. Дышать становится тяжело, при каждом вдохе внутри словно загорается конфорка плиты.
-Вы не видели мою пилотку? – спрашиваю я фельдшера, он, похоже, не может понять, о чем я.
-Молчи лучше,- отрезает он, - жив будешь, пилотку новую дадут. – И проваливается обратно в полусумерки. Рядом со мной на корточках сидит Звонарев, откуда он здесь взялся?
-Ты мне мерещишься,- шепчу я связному, который никак не хочет примириться с собственной смертью,- я тебя не спас, прости меня. Прости, Звонарь, прости.
-А там хорошо, командир,- вздыхает Звонарев. Лицо у него бледное и перемазанное грязью, а глаза пустые. Рукой он показывает мне на потолок штольни, который плавает. То опускается ко мне, то опять приподнимается. Странно, он должен быть довольно высоко, а не в полуметре надо мной. –Прохладно,- добавляет он,- и воды полно. Пить можно, сколько хочешь, и никто не отнимет. –Похоже, это его радует больше всего.
Подходит убитый мной немец с расквашенным носом. Нос он разбил, падая на землю. С ним идет Кошкин, он широко улыбается мне. Они тащат носилки, переваливают меня на них. Потом на кроватную сетку, простыней здесь нет. Немец усмехается, в груди у него дыра от моего ножа. Ему явно не больно, он даже забавляется, дотрагивается до дырки и залезает в нее пальцами. Кровь оттуда не течет. И из меня она, похоже, тоже вытекла. Досадно ощущать собственное бессилие и беспомощность. Только сейчас бегал и пытался что-то сделать, а теперь лежу и не могу пошевелиться. А в груди жжет все сильнее. И пить хочется, ужасно хочется. Кажется, душу бы продал за воду! Только я отлично знаю, что ее здесь нет и брать неоткуда, слишком дефицитный продукт. Если мне дадут пить, боль и жжение утихнут сами собой, автоматически, шепчет мне на ухо кто-то. Но я понимаю, что нет, не утихнут, а, скорее всего, только усилятся. И все же, пожалуйста, дайте мне воды! Пожалуйста, ну чего же вам стоит! Нет, не слышат. Почему простая жажда обходится мне так дорого? У вас же есть вода?! Море совсем рядом, до него рукой подать! Что со мной произошло, почему в груди так болит? Словно там осиное гнездо, все шевелится, тянется и колется при вдохе. И края раны под бинтом шевелятся. А бинт не белый, тут каждая тряпка используется по пять-семь раз, пока не изорвется в лоскутки. Сколько раз мой бинт перематывал чужие раны, пропитываясь неизвестной мне кровью? И где моя кровь, почему она течет по бинту, как по маслу, а он ее даже не впитывает? Чем ему не угодила моя кровь?! Отдайте мне ее обратно, как я видел в санкоридоре, выжмите бинт и перелейте, чего вам стоит? Не трогайте бинт, зачем вы его дергаете, кто вы? Почему я вас так плохо вижу? Нет, мне без разницы, кто вы, только дайте мне воду!
Снова появляется убитый немец, ему просто нравится мелькать у меня перед глазами. Нет, этот не даст мне воды, он позабавится, глядя на меня, он мой враг, уберите его отсюда! Гремит гром и немец превращается в Аню Костенкову, такую же бледную, как он. Что она здесь делает? А, да, она же медсестра. Она садится рядом со мной или это опять Звонарев пришел хвастаться прелестью обитания на том свете?
-Аня, Анечка,- шепчу я ей,- спасибо, что пришли. Дайте мне воды, Аня, прошу вас! -она отстраняется, я ее пугаю. Ну конечно, я представляю собой жалкое зрелище. –Что с моими людьми, Аня? – я боюсь, я не хочу, чтобы все солдаты моей роты ходили здесь вместе со Звонаревым и улыбались, впиваясь в меня мертвыми пустыми глазами. Неужели я убил их всех и никого не осталось?!
-Тише, тише, все будет хорошо,- быстро бормочет Аня, если это она. Я ее плохо вижу, по лицу снова течет кровь, она ее вытирает. Что-то кладет мне на лоб, что-то холодное. Холодное железо, оно быстро нагревается, от него мало толку. –Все живы, командир, за тобой пришли. Не двигайся, не разговаривай, мина рядом совсем разорвалась, тебя осколками засыпало. Тише, тише. – она гладит меня по волосам, у нее рука влажная или волосы мои промокли насквозь? Я вспоминаю про Полякова.
-Что с Костей, Аня? – она на секунду запинается, я точно это вижу.
-Спит он, рана тяжелая,- уверенно говорит мне. Лжет! И насчет моей роты – все лжет! Поляков не спит, они его уже унесли в дальний лаз, к трупам, в мертвецкую. И меня отправят туда же! Нет, не хочу в мертвецкую!
-Воду, пожалуйста! – осиное гнездо перемещается из груди в живот и обратно и все разрастается, копошится и жжется. Где нашли в Севастополе столько ос, чтобы всех впихнуть мне под кожу? Глубоко под кожу, фельдшер там все стянул твердыми бинтами, просмоленными кровью тряпками. Кровью их смолили, смолы тут нет ни грамма.
-Тише,- настойчиво шепчет она,- нельзя тебе воды, ничего нельзя. – Ну конечно, осколки попали мне в живот, я вспоминаю это. Таким раненым ничего давать нельзя, тем более воду. Хочется плакать, а слез нет, для них тоже нужна вода. –Потерпи немножко, скоро санитарная машина придет, раненых увезут в медсанбат и тебя с ними, только потерпи.
Только дотерпи, неужели она думает, я не понимаю?! Куда она придет, эта машина, снаружи дорога разворочена в кашу! И днем она не приедет, даже одиночные машины сейчас сильно рискуют. Меня зацепило часов в двенадцать, сейчас остальные, наверно, обедают. Аня уходит, ее место занимает Звонарь, я ему уже рад. Стены штольни кто-то успел покрасить, они полыхают красными и оранжевыми цветами, большими цветами на камнях. Звонарь еще бледнее, чем обычно, из груди у него медленно сочится кровь. Кусок железа, убивший его, куда-то делся, на его месте дыра. Немец пропал вместе с Кошкиным. Звонарь достает из вещмешка громадного таракана, нет, не таракана, скрипку. Ну конечно, он же из консерватории, будущий скрипач. Начинает что-то наигрывать, от его игры у меня зубы ноют. Как и бывает от скрипки. Я хочу попросить его заткнуться, но он жестом показывает, чтобы я молчал, и опять играет. Трясу головой, чтобы он испарился. Вместо него снова Аня, наверно, она сидела здесь все время. Все документы из карманов мне вынули, пропуска тоже, все сложили рядом со мной, я не вижу эту кучку бумаги, но она точно там. Ее никуда не денут, бумага не бинт, от нее пользы нет. Малейшее прикосновение, хотя бы к пальцам ноги, вызывает резкую боль во всей ноге. Сапоги у меня еще не были сняты. Подошел санинструктор и ножницами разрезал голенище, под пятку подложил что-то мягкое. Аня наклоняется, спрашивает, хочу ли я есть, она, что, издевается?! Есть мне не хочется, только пить. В ушах стоит грохот, за стеной, наверно, опять бомбят. Мимо проходит Костя Поляков, значит, он тоже умер. Все, кого я вижу, умерли, теперь и мой лучший друг присоединится к Звонареву.
-Сколько времени? – спрашиваю я у Ани. – Скоро придет машина?- это не вопрос, это хрип, в котором еле угадываются слова.
-Половина четвертого,- шепчет она,- скоро, скоро. Немножко совсем осталось, может быть, полчаса, не больше.
Мертвый Поляков, видение моего бреда, скорее всего, перегибается через плечо Ани и бормочет.
-Машина не придет, слишком опасная обстановка. – Я ему киваю, конечно, он прав. Мы в Севастополе, этим все сказано. В других местах раненых выносят, увозят. После боев поредевшие роты продолжают жить, в них вливается пополнение. Ему есть откуда взяться там, но не здесь. Не в этом городе, отрезанном от остальной земли немцами. И морем. Оно здесь повсюду. За нами море, нам просто некуда отступать. Там, за грядой, 300 километров моря, заполненного немецким железом. Как густой и невкусный суп. Повсюду железо, и в животе у меня пылает огнем все то же железо, как же его много! Нас ничего не ждет, кроме ранений, смерти или плена, вот весь наш выбор. Машина не придет.
Аня опять выныривает из темноты штольни.
-Сколько? –я сам не слышу собственный голос. Говорить невозможно, слова колют в груди не хуже шприцев.
-Семь вечера,- она напряжена, еле может усидеть на месте. –обстрел ненадолго прекратился, мы скоро выберемся отсюда, слышишь?
Я вроде бы улыбаюсь, впрочем, боюсь, она видит только перекосившую лицо гримасу. Приносят почту или это мне мерещится? Мне писем нет, Полякову пришла открытка от Шурки, его сестры. Она всегда просила называть ее именно так, Шурка, не Саша, терпеть не могла свое имя. Аня зажигает свечку и держит ее в руках, сидя рядом со мной. Она совсем бледная, как мел, постоянно вздрагивает. Или это меня дергает? Нога сильно ноет, грудь и живот стягивают обручи, тугие горячие обручи, а под ними кусаются и жалят осы. И голова кружится и раскалывается, как же пить охота! Аня слегка задевает меня, боль такая дикая, что я вскрикиваю против воли. Совсем близко ее испуганные, но внимательные глаза.
-Чш-ш-ш, тише,- бормочет она,- десять часов уже. Фельдшер говорит, они к полуночи пустят машины, только потерпи. Потом я тебе дам немного воды, можно будет это сделать, слышишь?
К полуночи. Еще два часа, если не больше. Поляков куда-то делся, осталась только стена, черная глухая стена, которая на меня наваливается. Я ищу Аню, но найти ее не могу, кругом сплошной камень.
В сумерки пришли новые раненые. Большая часть контужена. Падающие бомбы, взрывая каменистую землю, поднимают в воздух множество камней. И эти камни причиняют увечья наравне с металлическими осколками. Я слышу издалека какие-то голоса, Аня уходит, я не знаю, вернется она снова или нет. Нет, она рядом.
-Двадцать минут второго,- хрипло говорит она ответ на мой немой вопрос.- Первая машина с ранеными ушла около полуночи. На нее посадили много народа. В основном это ходячие раненые. За тяжелыми пришлют вторую, не могут присылать часто, бомбят.
Пришла, наконец, машина и за мной. Я понял это по тому, что несколько человек подняли кроватную сетку и понесли к выходу. Страшная боль передернула меня, и я вскрикнул. Потом снова. Документы положили рядом со мной, с ними, наверно, и похоронят. Потолок штольни улегся на меня всей тяжестью, я чувствую взгляды солдат и мне стыдно, что я не могу увести их отсюда, а увозить им приходится меня. Переждав, они опять пошли. Извилистые повороты штольни. Можно рассмотреть капли соли на выступах стен. Пусть это не вода, они должны быть холодными, почему их не дают? Сколько их, этих поворотов?! И каждый поворот, каждый толчок - новая боль и новый крик. Из других проходов тоже выносили носилки. Раз чуть не столкнулись в узком проходе, носилки покачнулись.
-Осторожно! – я услышал резкий окрик Ани. Как через вату.
-Не могу, не могу,- чей-то быстрый громкий шепот. Нервы сдали у кого-то.
Нести тяжело. Люди спотыкаются о рельсы и шпалы. Мне впору начинать пересчитывать рельсы, каждый раз в живот и в грудь всаживается новая порция здоровенных горячих игл. Сколько во мне осколков, когда все это закончится?! Иногда возникают остановки. В один из таких моментов под сводами раздался громкий командный голос:
-Люди пролили кровь за Родину! Им надо помочь!- И на минуту остановившиеся носилки, покачиваясь, снова двигаются к выходу. Снаружи потянуло прохладой. Свежий ночной ветерок сметал мягкую беловатую пыль. Мои носилки оставили у входа. На меня наваливается стена штольни, помню только, что нужно держать глаза открытыми, но попробуй это сделать!
Подходит автомашина. Несколько человек поднимают носилки. Один из них говорит:
-Ничего, Гриш, вот поправишься, поедешь домой, к родным- . Я не знаю, кто это, но голос очень знакомый. Неужели Сашка Михайлин? Или его тоже сегодня убили? Машина трогается. Это понятно по адской боли. Мечтаю потерять сознание, но не могу, переклинило. В кузове всего пятеро носилок. Все лежачие. Никто не может подняться. Облокотившись на борт машины, сидит санитар. В сумерках светлой ночи чернеет его фигура, он смотрит на дорогу, забыв про нас. Знакомая, очень знакомая дорога. Но я ее не вижу, вижу только бледное сине-фиолетовое небо. Впервые за много дней вижу небо, а не его клочки. Поминутно небо сотрясается, на него прибоем накатывает красная волна. Дорога тяжелая. Воронка на воронке. Машину подкидывает. В ноге сильная боль. Грудь и живот слились в один сплошной комок нервов, крики сдержать невозможно. Санитар, сидя на корточках, держит мне ногу, чтобы она не болталась. Хочу сказать ему спасибо, но он плавает у меня перед глазами, как большое мутное пятно. Голова кружится и сильно тошнит.
На передовую идут войска: большие длинные колонны, иногда автомашины. В узких местах приходится пережидать. Иногда по полчаса. Разъехаться трудно. На ухабах при толчках я вскрикиваю. Хочется спать, но мне страшно закрывать глаза, я их больше не открою.
9.
Скоро утро. Ночь начинает бледнеть. В небе тухнут и пропадают звезды. Все явственнее проступают очертания отдельных деревьев и холмов. Холмы сливаются с небом, бледные и вымоченные в тумане. Мы подъезжаем к Инкерманским штольням. Здесь размещаются медсанбаты. Машина подходит ко входу. Санитар превращается в Аню, она внимательно смотрит на меня и улыбается. Кто-то, наверно, реальные санитары, снимает носилки и ставит их на землю. Никому не сдают раненых. Да никто к ним и не подходит. Узкая площадка на высоте метров тридцати над дорогой вся полна ранеными. Одни лежат почти без движения, другие сидят, третьи ходят в изорванных, иссеченных осколками гимнастерках, в кровавых повязках с забинтованными руками и головами. Среди них я вижу Полякова и Звонарева. Аня обещала воду, но здесь никто ее не дает. Здесь, на земле, сквозняк, мне очень холодно, всего передергивает. Было бы обидно умереть.
Далекие взрывы не смолкают ни на минуту. Ближе, ближе. Кто-то испуганно кричит, сбоку чей-то смех. Все вокруг словно затоплено водой, и я едва могу удержаться на поверхности. Не люблю воду, то и дело ныряю и заглатываю ее. Противный металлический вкус у воды, совсем как у крови. И вдруг взрыв совсем близко, на верху горы, потряс воздух. За ним еще один и еще. Они постепенно приближаются к нашей площадке. Все раненые бросились к входу в штольню. Те, кто мог идти, идут, другие ковыляют, третьи ползут на четвереньках.
-Держись! – Аня подхватила меня под руки и потащила. Ноги волочились по земле. Очень больно, кажется, я прокусил губу, чтобы не застонать и не отвлечь ее. Все произошло быстро, почти мгновенно. Через несколько секунд мы лежали под прикрытием входа. Одной рукой цеплялся за нее, она колыхалась перед глазами, из них текли слезы, а она поддерживала меня. Бедная девочка, зачем она не бросит меня? Несколько новых взрывов раздалось вблизи. Засвистели осколки, посыпались камни, земля, песок.
-Уходи, это приказ,- хрипло шепчу я, говорить мешает загустевшая во рту кровь.
-Я скажу, тебе сделают операцию. Жди меня, понял?! – она убегает, стены танцуют, размалеванные светящимися красками. Аня быстро принесла бланк истории ранения и стала здесь же его заполнять.
Принесли носилки. Вместе с санитаром Аня легко подняла их. Дальше появился убитый немец, давно его не было, и начал меня душить. Решил отомстить за свою смерть. Я не сопротивляюсь. Не могу.
Меня резко встряхивают, насколько могу понять, я лежу на операционном столе. Почему вокруг все зеленое? Терпеть не могу зеленый цвет.
Севастопольская операционная - комната в скале, горит электрический свет. Вдоль стен - шкафы с инструментами. В комнате три стола, на которых лежат раненые. На носилках внизу несколько человек ждут своей очереди. Хирурги не отходят от столов с самого утра. Лишь только одного снимают со стола, с другой стороны подносят следующего. Меня положили на средний стол. Стол – это кровать, на которой закреплены неструганые доски, заляпанные, залитые кровью, гладкие и скользкие. Хирург в белом халате, накинутом прямо на морскую тельняшку, в черных флотских брюках навыпуск, не успевал менять стерильные перчатки. Он командовал сестрам и санитарам. Я его почти не слышу и не вижу. Звонарев ехидно улыбается и показывает мне стакан с водой в своей руке. И пьет его с явным наслаждением. Если бы я мог, я убил бы его еще пару раз за это, но я не могу.
Снаружи доносится беспрерывный грохот. Гаснет свет. Его быстро восстанавливают. Он опять гаснет. Или у меня в глазах так сильно темнеет? Хирург начинает копаться во мне, кроме сильного жжения ничего не чувствую. Может, мне и делали какие-то уколы, не знаю. Рядом стоит белая железная миска, эмалированная, хирург выуживает из меня железо и бросает туда. Там вода, слышится глухой плеск и удар железа о железо. Вроде бы двадцать три удара, но точно не знаю. Комната растекается перед глазами как желе и бултыхается. Или меня дергает от боли, а кричать я не могу, голос сорвал, похоже. Аня стоит рядом, я смутно ее вижу, она держит мне голову.
-Не дергайся, лейтенант, только навредишь себе,- в мозг ввинчивается спокойный голос доктора.- сейчас закончим, еще вальс станцуешь! – А потом резко смолк. –Голову ему держите, кровью захлебнется! –скальный потолок, наконец, рухнул на меня, перестав изводить и насмехаться.
Потом, похоже, мне здорово двинули по ребрам, ощущение именно такое. Опять носилки, колышутся в воздухе, плетутся сами по себе. Вроде бы это палата, ну да, больше нечего. Никак не сосредоточиться, все расплывается и шатается, тошнит еще. Палатой называется огромное помещение, выдолбленное в скале. Ее конец терялся вдали. Высокие стены исчезают в полумраке. По ним стекали капельки воды. Вода оказалась так близко, а я не мог до нее дотянуться. Впереди горит одинокая свеча. А так здесь темно, хотя вроде бы должен быть день. В помещении находится очень много людей, и все время стоит монотонный однообразный шум. Как на вокзале, забитом народом. Иногда он прерывался громким стоном, криками команд. Посередине тянется проход. По обеим его сторонам - в два ряда кровати. На них - раненые. Они лежат по несколько человек на одной койке, лежат на носилках, сидят на табуретках, если некуда лечь. Потолка не видно. В помещении стоит страшный запах, в котором смешалось все. Это запах крови, гноя, мочи, карболки, другие запахи не знаю. И гул, несмолкаемый гул. Одни стонут, другие разговаривают, третьи командуют, ругаются. Ругаются страшно, с отчаянием, ищут гранаты, патроны. Мои носилки ставят в сторону, на проходе. Больше положить негде, свободных мест нет. Все переполнено. Время от времени появляются санитары с носилками, на которых новые раненые. Аня дежурит рядом, а может нет, не знаю. Перед глазами все время красная пелена, мне в грудь словно кто-то запихнул горячую сковородку с картошкой. Мимо проносят умерших, чья-то бледная рука свешивается из-под простыни. На всю огромную палату - одна сестра. Аня. Стоит дикая жара, в горле пересохло, кто-нибудь, дайте воды! Очень жарко и душно, в нос забивается отвратительная вонь гниения. Кто-то теребит меня за плечо, я вздрагиваю от боли. Из темноты выплывает морщинистое лицо пожилого санитара. От жары он снял гимнастерку и ходит в одной рубашке. В руках у него чайник и маленькая железная кружка.
-Куда ранен? – спрашивает он меня раза два, прежде чем до меня доходит.
-В грудь и в живот,- шепчу я. Не знаю, слышит он или нет, существует ли он вообще. Он не может дать мне воды, нельзя. Проходит мимо, я слышу назойливый плеск в его кружке. А потом резко сверху падает ночь.
Из тьмы меня вытаскивает грохот далеких разрывов. Рядом сидит Аня.
-Спи, сейчас половина первого ночи,- через силу улыбается она, кладя мне на лоб руку. А сама неодобрительно покачивает головой, на мне, наверно, сейчас можно яичницу жарить. В палате шумно, кто-то ходит, слышны голоса. Неужели кто-то прорвался в город?! Потом Аня осторожно приподнимает мне голову и я наконец чувствую на губах холод твердой железной чашки с водой. Зубы стучат, еле удается хотя бы попытаться сосредоточиться. –Все, все, - шепчет Аня, - больше пока нельзя. – Она порывается уйти, я цепляюсь пальцами за ее руку.
-Не уходи, пожалуйста,- если она может разобрать мой хрип. Да, она снова садится. – раньше не говорил, теперь надо, пока ты еще здесь,- я тороплюсь.
-Не разговаривай, не надо,- бормочет она.- Скоро тебя эвакуируют отсюда. Когда немного окрепнешь после операции. Прорвались два корабля, их бомбили и потопили, говорят, один транспорт сможет пройти. Тебя увезут и вылечат, понимаешь меня? Все будет хорошо.
-Нет,- быстро шепчу я, невольно закашливаясь,- эвакуируют командный состав, слышишь? Не перебивай, я не скажу много. Мои документы?
-Все здесь,- кивает она,- в твоей гимнастерке.
-Достань. – она достает измятые бумажки, протягивает мне. В глазах временами темнеет, но разобрать буквы я с трудом могу. Голова очень сильно кружится только. И больно в груди, очень больно. –Бери мой пропуск, он не именной. Запиши себя как санинструктора и уходи.
-Так нельзя,- спокойно говорит она.- я не брошу госпиталь.
-Я люблю тебя. Уходи, пожалуйста! – она сейчас заплачет, губы уже дрожат. Не время. –Сейчас.
-А ты? – чисто машинально спрашивает она. Моя маленькая храбрая девочка, зачем ты режешь себя без ножа? Только уйди отсюда, не оставайся здесь. Не смотри, как я отправлюсь вслед за Звонаревым.
-Я выберусь отсюда. Следующим рейсом. – меня перекашивает гримаса улыбки. – И найду тебя. – Ночь снова выплескивает на меня ведро кипятка и стены кружатся и пляшут вокруг.
Когда я просыпаюсь, ее уже нигде нет.
Эпилог
Лидер «Ташкент» еще только раз смог прорваться в Севастополь, через неделю город пал, практически полностью уничтоженный. Саша Михайлин остался там, в числе тех, кто пытался еще удержать город. В последнюю ночь отступающие взорвали оставшиеся после себя штольни и госпитали, многие улицы и практически все имевшиеся в городе церкви.
До самого конца войны Аня Костенкова не могла туда вернуться. После эвакуации ее перебросили под Ленинград, войну она закончила старшим лейтенантом медслужбы. Весной 1946 года е комиссовали по ранению, и она приехала в Севастополь. Честно говоря, сама не зная, зачем. Может быть, еще раз окунуться в старый кошмар, чтобы потом не возвращаться к нему раз и навсегда. Иногда этот метод срабатывает.
Аня не видела город до войны, она помнила его одетым в военную форму, разоренным и полуразрушенным, но все же городом. Сейчас перед ней расстилалось пепелище, на котором изредка появлялись остовы домов. Здесь еле набиралось десять тысяч жителей. Неизменными остались только навсегда врезавшиеся в память сопки, окружавшие море и множество бухт, прорезавших берег. Движения на улицах не было, кругом валялись камни, щебенка, разрушенные стены зияли пустыми глазницами выбитых окон. Как и везде, на рынке обнаружилась очередь за продуктами, тут жизнь постепенно налаживалась. Целых улиц не было, асфальт был испещрен воронками и ухабами, в принципе, он отсутствовал. Церкви были разрушены, город наполнен запустением и гниловатой вонью трупов, которые до сих пор продолжали откапывать из-под завалов, вызванных взрывами. Она по памяти нашла место, где располагался госпиталь, сейчас там возвышалась стена битого камня. При отступлении его взорвали вместе с ранеными, не способными перенести эвакуацию на Большую землю. Они сами просили об этом. Стена камня, щебня и бетона, все, что осталось. Вокруг нее кипели восстановительные работы, сновали люди, слышались крики команд, а она продолжала неподвижно стоять, широко распахнутыми глазами глядя на развалины.
Ветер не изменился, такой же пронзительный, прохватывающий до костей, и одновременно теплый, принесенный морем. Море здесь видно отовсюду, 300 километров огромного, небесно-бирюзового моря под ярким палящим солнцем. Сейчас небо безоблачно, но это уже не ее небо. Она помнит его черным от дыма и копоти, прорезанным дождем падающих звезд – трассирующих пуль. Она успела крепко прикипеть душой к этому городу, разрушенному и пока что заброшенному, и вернулась еще раз навестить его. Как дают обещание старому другу еще разок приехать и вспомнить то, что очень хочется забыть, только вот никак не получается.
Старый Приморский бульвар, еще заваленный бетоном и осколками здоровенных камней, уже активно расчищался. Здесь, возле памятника затопленным сто лет назад кораблям, довольно много людей, город празднует первую годовщину победы над немцами. На высокую колонну снова вернули распростертого орла, сбитого случайным осколком однажды давным-давно. В прошлой ее жизни. Здесь самое сердце города, дважды убитого и дважды воскресшего. Пусть и нашпигованного еще осколками и снарядами, но все же живого. Разрушенного, но готового вновь принять обратно своих жителей и достойно встретить своих гостей. Здесь сотни тысяч могил, на каждом булыжнике по венку, но те, кто выжил, отстроят родные стены заново, и город восстанет, как птица феникс возрождается из пепла. Ей было радостно и немного странно видеть город сейчас, в самом начале его воскрешения, еще не залечившим совсем свежие раны. Развалины скоро скроет пышная зелень поздней весны, встретившейся сегодня с летом. Как и тогда, на склонах сопок распустились фиалки, еще первые их робкие цветы окрасили уже горы в розовато-сиреневый цвет.
Толпа оттеснила ее почти к самому краю бетонной ограды, внизу была набережная и мягкие зеленоватые морские волны. Гармонист играл какой-то вальс, от которого сладко и больно одновременно щемило сердце. Люди толпились, кто-то встал рядом с ней, она невольно отстранилась, стремясь еще раз взглянуть на лежащую внизу солнечную бухту.
-Красиво, правда? – раздался сзади резкий знакомый голос. Она обернулась, едва не столкнувшись с Александровым. Зелено-серые глаза ударились в черные.
-Живой! – успела она прошептать, прежде чем разрыдаться у него на груди. Война здорово искалечила и его, теперь уже капитана, хотя внешне это было почти незаметно, если не считать хромоты. Он осторожно прижимал ее к себе, как хрупкую статуэтку, боясь потревожить.
-Ну не плачь, Аня, не надо,- пробормотал он, невольно улыбаясь. А ведь думал, что уже забыл, как это делается.- Я же говорил, что найду тебя!
Она смеялась и плакала, размазывая по лицу слезы, сжимая в тонких пальцах протянутый им давно обещанный букетик фиалок. Ветер слегка растрепал их, и унесся в прокаленные солнцем сиреневые горы.
Свидетельство о публикации №217083100606