Мемуарные очерки 3. Память о Лихачеве

 О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной…
(Батюшков)

 Я впервые увидел Лихачева 3 августа 1963 г. Предыстория этой встречи такова. Я был тогда учителем вечерней школы и писал, как умел, диссертацию о поэзии Баратынского. Родная советская власть по причине моей нежелательной национальности заботливо уберегла меня от возможности поступить в аспирантуру, научного руководителя у меня не было, и я обращался за помощью, к кому мог. Приезжал в Москву и Ленинград, звонил совершенно незнакомым людям, известным мне лишь по фамилиям и говорил: «Я учитель из Харькова, пытаюсь заниматься исследовательской работой, не согласитесь ли уделить мне время для встречи». И мера интеллигентности в тогдашней научной среде была такой, что ни одного раза ни от кого я не получил отказа. А ведь все мои собеседники были люди с громкими именами и, конечно, очень занятые: я-то выбирал в собеседники лучших из лучших.

Вот так, можно сказать, «с улицы», я попал к Дмитрию Евгеньевичу Максимову. Надо сказать, что к этому времени я проработал над Баратынским несколько лет, вник в его эпоху, изучал рукописи, бывал в Мурановском музее, наладил контакты с его директором К.В. Пигаревым, который очень сочувственно относился к моей деятельности. Я даже составил словарь поэтического языка Баратынского – не такой, какие теперь пекут, как пироги, с помощью компьютера, а вручную, имея в качестве образца «Словарь языка Пушкина».

Целью той моей поездки и темой беседы с Максимовым была задумка собрать в 1964 г. конференцию, приуроченную к 120-летию со дня рождения Баратынского. Когда я посвятил Дмитрия Евгеньевича в эти планы и вообще в ход своих дел, он сказал: «Да у вас уже столько наработано! Вы должны написать о Баратынском книгу. Я вас сведу с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым. Он член редколлегии ;Научно-популярной серии;, выпускаемой издательством ;Наука;, там она вполне может быть издана». И увидев мое смущение, добавил: «Поговорите с ним: он человек ПОМОГАЮЩИЙ».

Он созвонился с Лихачевым, который пригласил меня приехать к нему на дачу в Зеленогорск, где и состоялась наша встреча. С первого взгляда меня поразила его внешность: высокий, стройный, лицо без намека на морщины, тронутые проседью волосы, глаза, в которых светилось все богатство его внутреннего мира, такая расположенность к незнакомому человеку, как будто это был его близкий и долгожданный друг.

После нескольких секунд раздумий Лихачев поддержал обе идеи: и мою о конференции, и Максимова о книге в «Научно-популярной серии». Он научил меня, как оформить заявку и пообещал содействовать ее прохождению. А конференцию посоветовал провести в Тамбове, на родине Баратынского, где заведующим кафедрой литературы педагогического института был его знакомый – Борис Николаевич Двинянинов. Он отправил Двинянинову письмо, которое позднее было подарено мне. Вот его текст:

Дорогой Борис Николаевич!
В Харькове живет юноша – Л. Г. Фризман, изучающий творчество Баратынского и пишущий о нем диссертацию.
Юноша этот приезжал ко мне в Зеленогорск и произвел на меня впечатление человека интеллигентного и приятного.
Он просит меня написать ему – нельзя ли было бы в родном Баратынскому Тамбове устроить юбилейную научную сессию весной 1964 г. Он сговорился с К.В. Пигаревым и другими – все согласны.
Посылаю Вам составленную им программу сессии. Мне кажется, что такие сессии хороши и в педагогическом отношении. Напишите ему, пожалуйста. Было бы крайне важно, чтобы и Вы выступили на этой сессии с докладом или вступительным словом.
У Л. Г. Фризмана есть несколько неизданных писем Баратынского. Хорошо было бы потом издать сборник о Баратынском на основании проведенной научной сессии. Шлю привет Вам и Вашим слушателям.
Искренне Ваш, Д. Лихачев.
29 октября 1963 г.

Научная сессия не состоялась из-за идиотских претензий начальства, вроде, например; «А почему 120, а не 125?». Ничего не поделаешь, не зря писал Галич, что «начальник умным не может быть, потому что не может быть». Зато моя заявка на книгу была принята, со мной заключили договор, а Дмитрий Сергеевич согласился стать ее ответственным редактором. Хочу рассказать еще об одном эпизоде, произошедшем позднее и, как мне кажется, показательном для его характеристики.

Я уезжал из Ленинграда в Москву, и Лихачев попросил меня заехать к нему на дачу и отвезти в редакцию журнала «Известия АН СССР. Серия литературы и языка» какой-то манускрипт, представляющий такую ценность, что он не решался доверять его почте. Поручение это я, конечно, выполнил, но когда после этого зашел в «Науку», мне сказали, что моя книга не сдается в набор, потому что срочно нужна подпись Лихачева на какой-то бумаге. Я взял эту бумагу, в тот же вечер уехал обратно в Ленинград и утром был уже в Зеленогорске. Телефона на даче Лихачева не было, и я чувствовал себя ужасно неловко, сваливаясь ему на голову без разрешения.

Лихачева дома не оказалось, и я стал его ждать. Можно себе представить, как он, должно быть, удивился, когда, вернувшись, увидел меня, которого он только что проводил в Москву. Но такова была его сверхчеловеческая интеллигентность и продиктованное ею самообладание, что ни один мускул не дрогнул на его лице. Он мгновенно осознал, что я и без того смущен своим непрошенным визитом, и с улыбкой протянул мне руку так, как будто наша встреча была назначена. С тех пор прошло больше пятидесяти лет, но я не могу вспоминать ее без восхищения, потому что видел подобное только один раз в жизни.

И еще характерная деталь. Когда я уходил, он стал мне подавать пальто, а я, понятно, попытался уклониться от этой чести. Тогда он сказал: «В царской армии был такой обычай. Старший по званию мог подавать шинель младшему: это считалось знаком уважения, а младший старшему – нет: это был подхалимаж». Я это хорошо запомнил, но не очень-то воспринял к исполнению.

Дружеское отношение и заботу обо мне Лихачев проявлял много раз, но сейчас я расскажу об эпизоде, в котором то и другое выявилось с особой силой. Когда моя книжка о Баратынском вышла в свет, я разослал ее определенному кругу специалистов, среди которых был курский литературовед И. М. Тойбин. Ознакомившись с ней, он стал обвинять меня в том, что мое толкование поэмы «Бал» якобы заимствовано из защищенной им двадцатью годами ранее диссертации «Поэмы Баратынского». Следует признать, что известную идейную перекличку между написанным у него и у меня усмотреть можно. Но каждому разумному человеку ясно, что произошло это без умысла с моей стороны: было бы безумием в канун защиты подобным образом поставить под удар свои планы на будущее и в какой-то степени всю дальнейшую жизнь. Здесь случилось то, что мне когда-то сказал Д. Е. Максимов: «Мысль нельзя не украсть».

Я всегда стремился строго соблюдать этические обязательства в отношении своих предшественников. Глава моей диссертации, освещавшая историю изучения Баратынского, была размером в 115 страниц, а об огромном количестве сносок, рассыпанных в тексте, и говорить нечего. Но при подготовке книги я проявил неосторожность. Мне показалось, что многочисленные ссылки утежелят восприятие издания, выходящего в «Научно-популярной серии», и будет правильнее отдать должное своим предшественникам во «Введении». Среди них, разумеется, в самой уважительной форме фигурировал и Тойбин. К сожалению, будучи тогда человеком молодым и неопытным, я не знал, до чего может доходить мелочность и озлобление некоторых моих коллег.

Не нашлось ни одного литературоведа, у которого обвинения Тойбина получили бы хоть малейшую поддержку: и самый крупный специалист по Баратынскому в СССР К. В. Пигарев, и самый крупный специалист по Баратынскому на Западе профессор Гейр Хетсо отнеслись к ним с полным пренебрежением. Мало того, Пигареву так запомнилась эта история, что через три с лишним года (!) она побудила его отклонить участие Тойбина в подготовляемом им «Мурановском сборнике». Мне он сообщил об этом так: «Если бы я не знал стороной, какой это ;трудный; автор, и не помнил прошлой истории с его необоснованными претензиями к Вам, я бы предложил ему участие в нашем сборнике. Но не сделаю этого, ибо опасаюсь ;обжечься; и предпочитаю иметь дело с людьми, которых имею основание считать друзьями Муранова». Я так детально излагаю эту историю потому, что среди тех, кому Тойбин изливал свои претензии, был ответственный редактор моей книги Лихачев. И в этой ситуации Дмитрий Сергеевич проявил свое дружеское отношение ко мне так, как не бывало ни до, ни после этого. Я не знаю, что писал Тойбин Лихачеву и какой ответ он получил, но вот какое письмо Дмитрий Сергеевич прислал мне:
 
Дорогой мой!
Дело было так. Я получил от Тойбина письмо с описанием того, как ему представлялось дело. Он спрашивал меня – что делать, так как он не хочет причинять мне огорчение. Я ему ответил письмом, в котором сказал, что огорчить меня он не должен бояться. Он может дать ход делу – как он пожелает и со мной не считаться. Но… я еще сказал, что бывают случаи, когда автор допускает неэтичность по неопытности, не намеренно. И привёл несколько случаев. В частности, мне все советовали, требовали даже ославить в газетах некоего Покровского, который в своей книге по истории обществ. мысли списал целые страницы из моей книги «Национальное самосознание др. Руси». Оказалось же, что он издал курс своих лекций, которые читал много лет и в этом курсе «освоил» выписки из моей книжки и счел текст целиком своим. Покровский не догадался отмечать в своих выписках источники и как-то забыл, что текст не его. За это объявлять его нечестным человеком?? Я посоветовал Тойбину написать Вам, но ни в коем случае (если он не хочет брать грех на душу) не разводить «историю», так как всё могло быть и не со злым умыслом, а по неопытности Вашей или по Вашей неряшливости. Так оно, видимо, и есть. Я жалею, что сразу сам Вам не написал, но у меня было много неприятностей и, как говорится, «не до того…» Впредь будьте более точны во всех случаях. Человек пишущий – канатоходец, а я у тому же – склеротик (вдруг забыл Ваше имя и отчество).
Желаю Вам хорошей защиты.
Ваш Д. Лихачев. 2
8 августа 1966 г.
Сообщите, как защитили и как будет с Тойбиным. Если надо, – я ему напишу еще раз.
Извините за почерк.

Когда при одной из последующих встреч я попытался предметно показать Лихачеву надуманность тойбинских претензий, он не стал меня слушать и только сказал со смесью досады и брезгливости: «Да забудьте вы об этом. Ну бывают такие подозрительные люди». И еще два комментария к этому письму: первый шутливый, а второй вполне серьезный. Когда Лихачев обозвал себя «склеротиком», он имел в виду, что у него, как у многих пожилых людей, сейчас и у меня, вдруг выпадают из памяти хорошо знакомые имена.

Через семнадцать лет после описанных событий – а мы на протяжении этого времени общались множество раз – произошла наша встреча на Съезде Славистов. Буквально бросившись ко мне навстречу, пожимая руку и приобнимая второй, он, видимо, вновь забыл, как меня зовут, и обратился ко мне с восклицанием: «А! Баратынский из Харькова!». Когда вскоре после этого я увидел его на скамейке и подсел к нему, он без малейшего напряжения назвал меня по имени и отчеству.

Из тогдашнего разговора в памяти остался только рассказанный им анекдот. Портной обещал заказчику сшить ему костюм за две недели. Заказчик заметил с упреком: «Господь Бог весь мир создал за одну неделю» – «Но что это за мир!».

А если говорить всерьёз, то формула в его письме: «Человек пишущий – канатоходец» – может быть, самое умное из всего, что я когда-нибудь от кого-нибудь слышал.

Моя защита, о результатах которой спрашивал меня Лихачев, прошла успешно, да и вообще состоялась исключительно благодаря его же помощи. Дело в том, что попасть в совет она могла только после одобрения кафедры, которой заведовал, мягко говоря, очень тяжелый человек по имени Макар Павлович Легавка. В 30-е годы он был погромщиком и, борясь за «пролетарское литературоведение», разогнал и выжил из университета всех квалифицированных преподавателей, включая и такого выдающегося ученого, как Александр Иванович Белецкий, позднее академик и директор Института литературы АН УССР. После войны классовой энергии у него поубавилось, но остался безмерный запас злобы, отягощенный прогрессирующим слабоумием. Из-за него я не мог сдать в Харькове даже кандидатский экзамен по специальности, и мне пришлось для этого ехать в Тарту, где я сдал его на кафедре Ю. М. Лотмана.

Мне подсказали единственно действенный выход из положения – сделать так, чтобы Легавку за меня попросил Лихачев. Дмитрий Сергеевич, хорошо представлявший себе умственный и нравственный облик нашего выродка, дал мне для передачи ему письмо, в котором просил посодействовать моей защите. Расчет оказался безошибочным. Легавка пришел в такой восторг от того, что к нему обратился «сам Лихачев», что носил это письмо на груди, всем его показывал и так проникся сознанием своего величия, что судьба этой жалкой букашки Фризмана утратила для него всякий интерес. Вот Фризман и защитил.

Еще один эпизод, когда я получил действенную помощь от Лихачева. Работая в республиканском историческом архиве, я изучал в нем фонд Харьковского историко-филологического общества и написал по обнаруженным там материалам статью «А. И. Белецкий в Харьковском историко-филологическом обществе (по неопубликованным материалам)». Прежде чем представить ее для публикации я решил показать ее Лихачеву, а он переправил ее главному редактору журнала «Известия АН СССР. Серия литературы и языка» Д. Д. Благому, сопроводив письмом, копию которого прислал мне. Вот это письмо:

Глубокоуважаемый Дмитрий Дмитриевич!
Посылаю Вам статью молодого литературоведа Л. Г. Фризмана об акад. А. И. Белецком. Я бы считал крайне важным поместить эту статью в нашем журнале. А.И. Белецкий принимал очень энергичное участие в работе «Известий АН», он был замечательным литературоведом, а статья Л. Г. Фризмана, хорошо написанная, раскрывает ряд новых фактов малоизвестного периода его деятельности. Cтатья Л. Г.Фризмана написана отчасти по моей просьбе. Я буду только просить Л. Г. Фризмана несколько разъяснить тот пункт его статьи, где он пишет об отношении А. И. Белецкого к второстепенным писателям, о необходимости изучать их творчество для установления и уточнения историко-литературного процесса. Дело в том, что эта мысль А. И. Белецкого высказывалась и до него. В Кратком курсе Методологии истории литературы В. Н. Перетца эта мысль уже есть, а В. Н. Перетц может считаться учителем А. И. Белецкого. Затем эта же мысль высказывалась   А. Н. Веселовским. До А. Н. Веселовского ее высказывали русские революционные демократы. Идея А. Н. Веселовского имеет «хорошую генеалогию», и о ней следовало бы напомнить.
С приветом и уважением, Д. Лихачев.

Слова Лихачева о том, что статья, о которой идет речь, написана отчасти по его просьбе, требуют некоторого пояснения. Просьбы в точном смысле этого слова не было. Но в одной из наших бесед Дмитрий Сергеевич сказал мне: «Вас никогда не будут считать серьезным ученым, если вы не будете находить и публиковать рукописи». Эти слова надолго стали для меня путеводной звездой, и я, как мог, старался им следовать. Так появилась и первая статья в «Известиях Академии наук», и первая статья в «Русской литературе» о Брюсове как исследователе Баратынского, также построенная на архивных материалах, и многие последующие публикации.

Не буду пересказывать содержание других писем, полученных мной от Лихачева. Это как правило отклики на мои книги, которые я ему посылал, поздравления с праздниками, пожелание здоровья, когда он узнал, что я болел. Он находил время для того, чтобы внимательно следить за моей деятельностью, а я особенно этим дорожил, помня его завет: «Ученый должен не писать отдельные статьи или книги, а строить свой творческий путь». Не могу не признаться, что следовать этому завету у меня получалось плохо. Список моих работ – это такая мешанина тем, такое беспорядочное метание по разным именам, проблемам и эпохам, что я сам себе не раз казался подобием повесы, который старается перецеловать всех красоток, попадающихся на его пути.

Это приобрело особую остроту, когда пришлось определять тему моей докторской диссертации. Я колебался между двумя вариантами: история русской элегии, которой меня страстно соблазнял Ефим Григорьевич Эткинд («Вы созданы для этой темы… Да кто же, если не вы…» и т.д.) и «Литературное мастерство Маркса и Энгельса» – вариант, несравненный с карьерной точки зрения. Мои публикации по этой второй теме получили живейшую поддержку двух Институтов марксизма: и у нас, и в ГДР. Мне сулили не только блестящую защиту, но и последующие золотые горы: ведь на эту тему никто не писал, можно сказать, что я был по ней единственным специалистом в мире. В мои колебания были посвящены несколько человек, но всерьез я советовался только с двумя: с Алексеем Владимировичем Чичериным, с которым мы особенно сблизились после того, как он выступил оппонентом на моей защите, и с Лихачевым.

Чичерин мне говорил: «Вы напоминаете мне человека, который стоит между двумя пропастями и выбирает, в какую из них броситься». Я понимал, куда он гнет: он хотел, чтобы я не выбирал один из вариантов, а сделал обе эти темы. С Лихачевым было сложнее. Ему была милее «элегия», но он хотел, чтобы решение я принимал сам. Специально для этого разговора я приехал к нему на Муринский, мы сидели за кофе, он пощипывал печенье и в ответ на все мои pro и contra только повторял: «Думайте, думайте».

Я ему: «Дмитрий Сергеевич, я вовсе не собираюсь бросать русистику. Я хочу повторить опыт нашего с Вами общего друга Георгия Михайловича Фридлендера, который с блеском защитил докторскую на тему ;К. Маркс, Ф. Энгельс и вопросы литературы;, после чего вернулся к прежней тематике и сейчас руководит изданием академического Достоевского. Вы ведь его поддерживали и даже выступили оппонентом на его защите. Почему же не хотите поддержать мой совершенно аналогичный ход?». А он: «Думайте, думайте».

В одном из писем, отвечая на мой вопрос о целесообразности издания в «Научно-популярной серии» книги об Иване Киреевском, Лихачев написал, что тема ему очень нравится как тема научной работы, но что провести ее по научно-популярной серии будет трудно. Я отказался от этих планов и, как показала жизнь, поступил правильно. Через несколько лет я выпустил книгу «Европеец. Журнал И. В. Киреевского» в серии «Литературные памятники», и она была намного более весомой и значимой, чем было бы научно-популярное издание.

Также в «Литературных памятниках» мной были изданы «Стихотворения и поэмы» Баратынского, в сущности полное собрание его поэтических произведений. Меня пригласили на заседание редколлегии, на котором утверждалась к печати эта книга, и заседание оказалось настолько необычным, что о нем стоит рассказать. Меня-то даже не обсуждали, когда дошло до этого пункта повестки дня, Лихачев сказал непререкаемым тоном: «Нам нужен Баратынский. Нам нужен Леонид Генрихович», никто и не подумал возражать. Необычный и даже, я бы сказал, скандальный характер этого заседания был вызван совсем другим.

Дело в том, что для цензурно-партийного контроля в редколлегию был введен, а затем и назначен на должность заместителя председателя директор издательства «Наука» А. М. Самсонов, который самовольно, без согласования с Лихачевым, создал из числа входивших в редколлегию москвичей (а их было больше, чем ленинградцев) некое «бюро редколлегии», которое и возглавил. Получилось, что в редколлегии появился как бы второй председатель – «председатель бюро».

Какое-то время Лихачев это терпел, но в конце концов его возмущение вырвалось наружу, и случилось это как раз на том заседании, в моем присутствии. Он не повысил голоса, но в его гневе крылась такая сила, что он казался страшен, и все присутствующие притихли. Когда заседание закончилось, сидевший рядом со мной Михаил Леонович Гаспаров сказал мне: «Вот вы и были высоких зрелищ зритель».

В тот день я видел Лихачева «вживую» последний раз, в дальнейшем – только на телеэкране: в зале Съезда народных депутатов, где он был назван «гордостью русской интеллигенции», в ленинградских передачах, в которых он выступал, чаще всего в защиту культуры. Незадолго до его смерти мне довелось услышать его рассказ о пребывании на Соловках. Я смотрел на него и любовался: его внешность в 92 года вызывала такое же восхищение, как в 57: свободно льющаяся речь, молодой голос, в котором слышались все оттенки эмоций, выразительность мимики, мягкая неназойливая жестикуляция. Он вспоминал, как однажды лагерное начальство ни с того, ни с сего расстреляло триста заключенных. «Вы только подумайте, – говорил он, как бы доверительно обращаясь к каждому из своих слушателей. – Триста человек! Без всякой вины, просто так, для острастки!».

Борис Федорович Егоров в одном из писем ко мне писал: «Видимо, Вы очень плохо знали Д.С. Он мог душевно говорить об учителях, но к ровесникам и младшим относился достаточно сдержанно, даже часто прохладно…». Я знаю, как Лихачев относился к учителям, не раз читал в его автобиографических заметках и интервью, что не было в его глазах ничего более омерзительного, чем ученик, предавший учителя. Но отношение к младшим… Не мне спорить с человеком, который проработал бок о бок с Д. С. многие годы и знал его несравненно лучше, чем я. Но что делать, если я эту душевность чувствовал и другого слова подобрать не могу…


Рецензии