Глава 29. И день здесь не вмещает дня, и глава не

назад, Глава 28. На островах морских, в ущельях горных...: http://www.proza.ru/2017/09/02/289


Глава 29. И день здесь не вмещает дня, и глава не вмещает главы...

                Вдруг Лассе закричал:
                – А я вижу дым! Это в Бюллербю топят печи!
                И тут мы все увидели, как над лесом поднимаются три столбика дыма.
                Действительно, это в Бюллербю топили печи. Значит, наши мамы уже
                проснулись!
                А вскоре мы увидели и все три дома. В окнах пылало солнце, и наша деревня
                была удивительно красива.
                – Бедные люди, которым негде жить! – сказала я Анне.
                – Бедные люди, которые живут не в Бюллербю! – сказала Анна.
                Астрид Линдгрен, «Мы все из Бюллербю»


    – ...Он не боится никого, ни клиссов, ни кловов, ни – тем более – клаашей, ни даже Красомахи не боялся... Однако Грит... Он смог его вытеснить из Жемчужной долины... Так называлась Бобритания до того, как... Как узнали о том, что она есть, – Бобриман говорил тихо, всё тем же чуть хриплым голосом, и это было так уютно в вечернем сумерке и в печальном свете уходящих лучей...
    Неужели же и здесь бывает ночь?
    – Эта ночь – не для нас, – словно отвечая на их мысли, сказал Бобриман. – Мы видим здесь День всегда... Но вы... вы ведь ещё вернётесь туда... И потому для вас наступил теперь вечер... Но он не станет совершенной ночью...
    И действительно, всё время, пока они говорили, словно бы потемневшее небо странным образом источало из себя свет, и все предметы были видны, только чуть приглушённо... Умерив своё ликование, свет оставил то, что соединяло их с ним – свою радость, растворённую тонкой печалью, подобной лунному свету в журчащей цикадами ночи... Иногда в ней идёт дождь, и тогда цикады скрывают своё звучанье, и ты идёшь по блестящим в темноте лужам, плащ на тебе мокр с обеих сторон, и струи воды с него стекают внутрь сапог, и вот ты приходишь в дом... Стоишь на пороге, радуясь и ликуя, что вот сейчас... и держишься за дверную ручку, столь же холодную и мокрую, как твой нос, с которого каплет вода, забегающая под капюшон, и вот наконец...
    Бобрисвет, почти ничего не говоривший, поднялся и, на секунду зайдя в дом, вернулся с зажжённой свечой. Было так тихо, что пламя её даже не колебалось.
    – Эта местность называется Загорье... – всё говорил и говорил Бобриман, а Бобрисэй с Шишемышей, вцепившейся лапками в край стола и блестевшей глазами, смотрели в светлую темноту, словно видя... – Ты поднимешься к ней вдоль потока... Там, кстати, Шишемыше есть известное местечко, – Бобриман чуть усмехнулся, но скоро, скоро слабый намёк на веселье сошёл с его лица, и оно снова стало торжественным и печальным. – От него вверх идёт каменистая тропа... На лесистом плато, которого ты достигнешь, и живёт он, с тех пор... Ты найдёшь его, и дальше станет ясно... Дальше ты сам увидишь, что делать...
    Бобриман остановился на полуслове, замер не договорив, на полуфразе, и этот пресветлый вечер словно бы договорил всё сказанное и несказанное за него.
    Они поднялись.
    – Слава Тебе, Свете Истинный... – прошептал Бобрисвет, и голос его, столь тихий, наверное, был слышен везде, оставаясь, однако, столь же тихим и непритязательным.
    И – уже совсем другим голосом – он спросил Бобрисэя:
    – Что вам приготовить на утро?
    – Фуп, – сказал Бобрисэй. – И ефли мовно – повывэ повалуйфта.
    Зубы его уже начали отрастать, но их обломанные края ещё только едва виднелись из дёсен.

    ...Наутро Бобрисэй проснулся оттого, что услышал, как дед что-то поёт на крыше своим теперь обычным старческим дребезжащим голосом...
    Он подполз к двери и, присев у косяка, прислушался...
    А Бобрисвет, уже наведши порядок на кухне и приготовив завтрак, расставлял на крыше к трапезе всё необходимое да ещё решил вдруг пыль протереть, да вот и песня – она тут как тут, когда солнце уже ступает по чуть туманным ещё водам, заставляя звучать весною лёгкую рябь на едва заметных волнах...

    ...Море чистое – наш дом дорогой...
    Солнце всходит над водами...
    Эх, море светлое!..

    Где-то реет альбатрос...
    Но мы держим свой путь
    Среди солнечных волн –
    Эх, море светлое!..

    Сон пучины – среди волн,
    Тёмный флаг плавника режет воды...
    Но мы в дальней пучине
    Проложим свой путь –
    Эх, море светлое!

    Земли, зыбкие, как сон...
    Над горами при них дымный облак курится,
    И над кручей олени трубят вдалеке,
    И дыханье загонщиков близко...
    Но мы горной рекою
    Вернёмся сюда –
    Эх, в море светлое!..

    И Бобрисэй тихо улыбался в синеве полумрака хатки, слушая бесхитростную песнь... Сонная Шишемыша, сопя и вздыхая, вслед за ним выбралась из своей комнатки к двери на крышу. Она была укутана в плед, волочившийся за не королевским шлейфом.
    – Тише... – прошептал Бобрисэй, но дед уже услышал.
    Он остановил свою песнь и улыбнулся им, показав при том края всё так же блистающих боевых резцов:
    – Что, малыши, посмеяться над стариком решили?..
    Бобрисэй мялся, не зная, что сказать (да и как бы он сказал, если зубов нет?), а малявка Шишемыша ещё спала на ходу. Она таки улеглась прямо на пороге, завернувшись в свой плед, и снова уснула. И старый Бобрисвет с юношей Бобрисэем, ринувшимся ему помогать, так и шагали всю дорогу через неё.
    Наконец Бобриан чуть-чуть что-то случайно на неё пролил и, не успев увернуться, полетел верхом на воющей как смерть ракете с развевающимся шлейфом пледа, дрынкая достающими до пола ногами о ребристую его поверхность. Ракета, облетев четыре круга по периметру крыши и всё же остановившись, обернулась вконец запыхавшейся и отчаянно ревущей Шишемышей.
    Но старый налак нашёл, чем её утешить – это была подзорная труба:
    – Хочешь увидеть дальние земли? – вкрадчиво протянул Бобрисвет-младший, вытаскивая из кармана наброшенное на плечи курточки складное сооружение.
    И плач был тут же забыт.
    – ...Ну, а теперь чистить зубы, и – завтрак! – скомандовал он ещё через минут десять, когда Бобрисэй безуспешно пытался заглянуть через плечо неприступной Шишемыши в загадочный и недостижимый свет летучих стёкол.
    Вздохнув, малявка протянула трубу Бобрисвету и, всхлипнув пару раз по старой памяти (и – укоризненный взгляд в строну Бобриана!), поплелась к воде.
    Ну а Бобрисэй-то уже давно успел почиститься.
    Только они сели за завтрак и Бобрисэй обжёгся кофе первый раз, как пришёл Бобриман.
    – Хм! – весело двинул бровями он. – Вы все ещё дрыхнете, похоже?
    Хотя они, точнее, Бобрисэй с Шишемышей, сидели на крыше возле столика с набитыми ртами. Бобрисвет только чуть прихлёбывал кофе, с прищуром поглядывая в синеющую дымкой даль.
    Они с Бобриманом переглянулись, и по лицам их словно бы проскользнула какая-то тень.
    – Ты думаешь? – спросил младший.
    Старик лишь пожал плечами и отвернулся. И только спустя минуту до них донёсся его странно печальный вздох. Хотя... может быть, им показалось?
    – Смотри-ка, малыш, не к тебе ли это? – сказал вдруг Бобриман, указывая вчерашним посохом в перекрестье солнечных лучей меж лёгкими облаками.
    Из них к ним упал Чакай. Вид его был так скорбен, что Бобрисэй даже не вскрикнул от восторга, увидав своего друга...
    – Боброцк пал, – хрипло сказал Чакай и уткнулся лицом в крыло.
    – На, попей, дружище, – заботливо сказал ему Бобрисвет, протягивая кружечку сока...

    ...Они сидели вдвоём на краю крыши, и все отошли от них, тихо переговариваясь и что-то делая, а Бобриан с Чакаем всё говорили...
    Почти все винили Бобрисэя в злоключениях их Рода, и город был исполнен стенания и плача – они не только лишились отцов, мужей и братьев, но ещё и не могли даже похоронить их...
    – А помнишь ты Бобрижара Бобридуева? – спросил осторожно Чакай.
    – Ты вэ внаеф... – чуть улыбнулся Бобрисэй.
    А он, Бобриан, однажды хорошенько поколотил его (единственный раз в жизни!), когда тот – просто так – обидел Бобрилиану.
    Но, вообще-то, на самом деле фамилия его была – Бобродеев, и только потому, что он большей частью ходил какой-то весь надутый, прозвали его Бобридуевым...
    – Так вот, именно он там, собственно, всё и... придумал. Но это даже ещё не всё...
    Бобриан молчал, и тогда Белый Чакай продолжил:
    – Он стал свататься к Бобрилиане...
    Он сказал это так тихо, словно хотел бы и сам не услышать самого себя, а не только, чтобы и Бобрисэй... Но, конечно же, он услышал. Это имя, если и за версту произнести тихим голосом, он, наверное, услышал бы...
    – А она? – с замиранием в голосе спросил услышавший.
    Чакай, грустный, как песок, замялся и глядел в сторону. Наконец он смог выдавить из себя:
    – Ну... ты знаешь... я...
    – Ладно, – враз помрачнев, решительно сказал Бобриан и поднялся на ноги. – Не надо... – и пройдя шаг в сторону хатки, всё-таки обернулся: – И не говоди наведху, фто ты... ну, в обфем, фто ты меня видел...
    Как Бобрисэй радовался встрече с ним! И как опечалился, когда Чакай рассказал ему о том, что происходит в Боброцке! Мать, сестра и отец Бобрисэя были гонимы, так что им с трудом удаётся добывать пропитание. Но и появление Бобрисэя не облегчит их участи, и даже более – отягчит...
    – Впрочем, ты знаешь, – догнал его Чакай, – Бобрилиана им всё-таки помогает... и... ну, её ведь не трогают, потому что... ну, это...
    – Я понял, – устало сказал Бобриан и жёстко закончил: – Потому фто ва неё фватаетфя Бобдивар.
    И Чакай поспешил сменить тему:
    – Немного, между прочим, и Бобрара помогает, однако тоже... – куда ни пойди, всюду были неприятные темы, – предпочитает это делать тайно...
    Они все вернулись в дом. На улице царил ясный и непоколебимый полдень, а их слёзы мешали им оставаться здесь. Остальные сошли внутрь хатки вслед за ними. Шишемыша, испуганная и нахохлившаяся, тихо сидела в уголке, выглядывая блестящими, словно в горячке, глазами из-за края стола...
    Бобрисвет затворил деревянные ставеньки кухонных окон и зажёг ночник... Сразу прилетели несколько ночных мотыльков и стали кружиться вкруг него, тукаясь о лёгкое стекло. Он заварил мяты с черникой, и они стали пить душистый отвар, грея о кружки словно озябшие лапы...
    Острова были прекрасны, но всё-таки это было для них лишь временным пристанищем. Слишком многое удерживало их теперь на земле.
    – Ужасно... не хочется даже думать, – беззвучно прошептал Бобрисэй и вдруг спросил Бобримана, при чём все вздрогнули, так неожидан был его голос, и отсутствие искажений, накладываемых беззубьем, и сам вопрос:
    – Но скажи, Бобриман, как же так?.. Почему у нас, в Верхнем мире, где всегда царил мир, вдруг случилось такое?
    ...Они уже второй день находились в мире налаков, но до сих пор не знали здесь никого, кроме Бобримана и Бобрисвета – воистину, «обители многи суть»...
    – Иначе и быть не могло... – сказал Бобриман, и Бобриан в ужасе вытаращил глаза, но тот продолжал. – Они приобщились страданиям жителей Тёмной долины... И самое печальное здесь, отчего так могло быть – то, что Тёмная долина – это пленённое детство мира... И язык детский они тоже захватили в свой плен...
    – Хорошо... – сказал тогда Бобриан. – Но отчего тогда обо мне такая печаль и забота? Зачем я стал каким-то пнём спотыкания?
    – Ну... малыш, это же естественно... – улыбнулся старый Бобриман. – Для Человека Вышнего всякая душа живая – единственна... Просто ты не всё видишь...
    И было странно – он отвечал как будто бы на совсем другой вопрос, но ответил на тот, какой нужно.
    – А ты... видел его? – осторожно спросил Бобрисэй.
    – И сейчас вижу... –  опустив глаза, сказал Бобриман.
    Он говорил так тихо, что на визиономии Шишемыши, сидевшей в метре от них, выразилось страдание: ничего не было слышно.
    Но Бобрисэй, услышав его слова, отчего-то не испугался, не удивился, и вообще, вид его был таким, что, скорее всего, чувства его были не бурны. Он задумчиво смотрел в стену, быть может проникая взглядом сокрытую за ней морскую даль...
    Там, где-то теперь уже далеко, летел ещё Чакай...

    Ну и вот. И теперь наступает у нас с вами какое-то тут междуглавие.
    Подобно тому, как орёл, паривши долго в ожидании добычи, наконец бросается камнем вниз, сложив крылья, и вот-вот он настигнет драгоценное... но ускользает... И, растерянный, неловко поднимается он вверх, нелепо и нестройно вначале взмахивая крыльями, но всё более строен полёт – и вот он снова здесь, где потоки воздуха поют в его крыльях, словно морской прибой вдоль излучины кружева скал... И здесь он снова пристально всматривается в землю...
    Может ли быть подобным орлу человеческое слово?..
    Но помести орла на земле, среди обилия пищи, лишь подрезав при том крылья – будет ли жив он? Так что же тогда для него является пищей?..

    ...Нескладная Пляца, причудливо изогнувшись в воздухе, летела к Плато ежей. Путь не был чист. Но серебряный браслет из Древних сокровищ, подаренный Бобрисэем, окружал её непроницаемым для глаз (не знаю, всяких ли) покровом, так что она могла пролететь вплотную к какому-нибудь псанасу или ушронку, едва не касаясь его крылом, и остаться незамеченной. О Дорноке я не говорю – это другое...
    Нестройный со времени последней битвы покров дикого леса сменился редколесьем предгорий, сразу за которым должны были явиться узоры полян и перелесков Высокого плато, на котором когда-то было столько радости, и которое теперь было пустынно, завалено камнями, мёртвыми стволами деревьев, перепутанными кипами хвороста, исполосовано наносами глины, песка, речного ила и ледниковой пыли...
    Белая птица не летела теперь высоко – крылья её покрывали проплывающий под нею лес и откосы предгорий лёгким, не зримым никем облаком. Разве что Бобриан мог бы заметить его – как лёгкий солнечный отблеск, перетекающий с куста на камень и с холма – на дерево, проницающий их своим блистаньем.
    Лишь только поднялась она до уровня Плато ежей, как небо потемнело от множества тёмных силуэтов, испещривших его пространство в своём заунывном и мертвенном хороводе. Птицы-тени, наверное, вся воздушная стража в полном составе, кружились вокруг какого-то места, которое невозможно было разглядеть – не то что достичь его – из-за такого изменения воздуха. Кажется, здесь было даже трудно дышать.
    Птица опустилась на землю и пошла к эпицентру тёмной воздушной воронки, осторожно передвигаясь от дерева к дереву, избегая слишком открытых мест. Подойдя ближе, она могла заметить, что стражники носят в лапах какие-то палки, сучья – в общем, хворост и прочую дровесину. Так оно и было. Один за одним садились они на огромную кучу деревянного лома и тотчас поднимались в воздух, унося с собой часть этого гигантского стога. Под которым... Трудно было разглядеть, что там в действительности. Птица пошла ещё ближе.
    И вдруг она побежала, нескладно дрыгая ногами; сложенные наполовину крылья её подрагивали, словно собираясь взмахнуть. Серебряный браслет на правой лапе её блистал, как меч.
    В самом низу этой безумной древесно-ветвяной свалки виднелись... там был Наречник с беглецами из Вонючих Болот! При всех своих ничтожных силах проделав такой путь, теперь сидели они, забравшись под кучу мусора, трясясь и плача от страха и бессилья, а словно отлитые из мрачной стали воздушные стражники неторопливо, но верно растаскивали над ними завал.
    В их убежище было несколько входов – Пляца встала возле одного, ведь клоосы, те, кто был половчей, пытались вытащить спрятавшихся за виднеющиеся из-под кучи дряхлые лапы, бока, хвосты... Где-то рядом были старые норы ежей и зайцев, но перейти в них не было никакой возможности. Да и выдерживать там осаду смогли бы они?
    Наречник пытался защищать их, то и дело выскакивая из одного из укрытий. У него были в клочья изодраны оба уха, расквашен в лепёшку нос, под обоими глазами красовались фонари, вся шкура висела клочьями, но зубы ещё были целы! И вдруг он увидел, что стражники, не долетая до него, стали падать, как сражённые шпагой, – и, придя в недоумение, услышал тихий смешок, такой знакомый...
    – Пляца! – вырвалось у него, и он услышал:
    – Тише, тише!.. Попробуй пробраться на ту сторону...
    И клисс скрылся внутри баррикады.
    Но клоосы, увидев безуспешность своих попыток, перестали пикировать к земле – и все стражники теперь только разбирали такое уже ветхое укрытие – а в высоте над всем этим, как мрачная, перекрывающая собой солнце туча, парил Дорнок.
    Клисс вернулся назад.
    – Пляца... что будем делать? – шептал он из-под кучи – он теперь уже видел её.
    Но Птица молчала, тоскливо стоя на одной ноге. Все беглецы, продираясь внутри бурелома, подобрались к ней и сидели теперь вблизи от неё – словно бы она одна могла их защитить... Много ли оставалось им ещё времени жизни? Может быть, полчаса или и того меньше – судя по тем темпам, с которыми таяла над ними спутанная стена...
    И тут они услышали пение, доносившееся до них со стороны реки.
    Пляца не успела их удержать – все беглецы завопили от радости своими дрожащими дохлыми голосишками – это на своей канойке плыл к ним по изумрудной реке Митёк.
    От носа его вездесущей лодчонки отделился и полетел к ним сияющий жёлтым солнечный блик... нет, это была Ничкиса! ...Но, как ни странно, она полетела на другую сторону... Все воспрянувшие было духом болотные узники недоуменно и растерянно переглянулись. Как легко их было обрадовать! Как легко их было привести в недоумение и страх!
    Митёк тем временем подплыл по реке точно к их месту, и теперь его отделял от них только неширокий, впрочем, усеянный загромождавшими путь камнями перешеек. Но, как оказалось, он и не собирался вылезать из лодки, – не то что идти к ним.
Он хорошенько прочистил горло... причём гыкал, наверное, минуты две... и наконец зычно скомандовал, вытаращив при том глаза и раздув ноздри:
    – Заряжай!..
    И Пляца, вдруг по-военному отдав честь крылом, подняла лапу с браслетом...
    Митёк продолжал, завывая, как сирена:
    – Огонь по моей кома-анде-е...
    На это Воздушная стража залилась трещоточным смехом, но Митёк, совершенно непоколебимый, гаркнул во всю ивановскую:
    – Пли!!!
    И тут проскользнула молния.
    Раздался такой грохот, что все на несколько секунд оглохли. А когда открыли глаза, крыша баррикады уже горела, исходя густым дымом.
    Это между серебряным браслетом Пляцы и жемчужным венцом Ничкисы, сидящей по другую сторону ветвяной стены, прошёл разряд – и он воспламенил всё древо. Но как интересно шёл дым! – Он пошёл сразу вверх, застилая видимость стражникам, а Митёк, Пляца с Ничкисой и беглецы оказались ниже его уровня!
    Ну вот. А дальше было уже просто.
    Все спрятавшиеся под кучей (и Наречник) вылезли оттуда и, войдя в реку, прицепились к лодочке Митька, стоявшей на мелководье. Кому не хватило места – держались за передних.
    Но нужно ведь было спрятаться от стражников – дым-то был не беспределен, и пришлось им всем погрузиться в воду, и теперь оттуда торчали только носы.
Хорошо было то, что вода вокруг лодки Митька, куда бы она ни шла, делалась гладкой и спокойной, словно бы по ней разлили масло, и он легко плыл против течения, а в носы им не попадала вода. Так они и двигались по реке – лодочка Митька, а за ней – толпа носопырок. С одной стороны, они спрятались, а с другой – их трудно было с воздуха схватить!
    Ничкиса летела впереди, а Пляца шла пешком на своих длинных ногах, замыкая шествие.
    И действительно, стражники вначале не заметили, куда подевались пленники (а они уже ушли от дымящей кучи на расстояние примерно в стадию), но потом, увидев свою оплошность, перебрались к ним и стали пытаться схватить кого-нибудь из идущих под водой за нос.
    К Митьку-то ведь, а тем более к Пляце с Ничкисой они и прикоснуться даже не могли!
    Но Митёк... Это надо было видеть!
    Он плыл с невозмутимым выражением лица, мудро вглядываясь в даль, подобно орлу, сидящему на краю скалы какого-нибудь известного горного массива, и лишь иногда совершал странное (не очень широкое) лишнее движение веслом, вслед за которым стражник, «случайно» пролетавший мимо, чтобы схватить кого-то там, издав смачный звук «б-бэум-м-м», сваливался в воду.
    После того он скакал по воде, как запущенный кем-то голыш, причём каждый его скачок сопровождался ойканьем, с каждым разом всё более громким: «Ой-ой-ой-ой-ой-ой-ой!..»
    Наконец падший стражник, по виду напоминая мокрую курицу, выскакивал на берег, одним крылом держась за стремительно росший отпечаток весла на лбу, а другим за то место, которым он скакал по воде и которое несло на себе всё кулачное негодование идущих под водой беглецов.
    Вот так во взаимных трудах весело продвигались они против течения изумрудной реки в сторону Междускалья, где, кстати сказать, и были когда-то (словно это было так давно) Пещеры хипаресов.
    И путь их был подобен ликующему триумфальному шествию.
    И хмурый, скрежещущий клювом Дорнок парил над ними, и клоосы, псанасы и ушронки кружились вокруг, словно мухи, но они всё шли и шли, а Митёк пел какую-то песню, слов которой никто никогда не мог разобрать.
    «Жыр-дыр-бы-ыр, мыр-пыр-сы-ыр, кыр-тыр-пы-ыр... журдулу-уй, пурдулу-уй, мурдулу-уй... кардарА-пардАра-са, жарбалАла-мордалА-а-а...» И тому подобная чепуха. Если бы им не мешала вода, из которой они боялись показать больше, чем кончик носа, то, наверное, весь отряд бы давно повалился от смеха – но и теперь то один, то другой фыркал под водой и начинал откашливаться. На что, впрочем, тут же реагировал какой-нибудь псанас или клоос. Бедные... От митькова-то весла ни один из воздушных стражей не скрылся.
    ...Вылезли наружу беглецы только у Междускалья, когда и стражники остались за Синими скалами, и река из изумрудной стала небесно-голубой.
    И только тут стало видно, на кого они похожи. Все чумазые, закопчённые, подпаленные, не отмытые даже рекой. Они показывали друг на друга пальцем, держась за живот и буквально валясь от смеха. То тут, то там было слышно, как кто-то прыскал и, причитая невнятные констатации неповторимой их красоты, усаживался на прибрежном пляжике.
    Уже никто не помнил, кто первым начал смеяться и тем показал остальным пример.
    Особенно прекрасен был Наречник. Шуба у него вся обгорела, но притом неровно, и висела беспорядочными клочьями, приобретя такой же клочковатый и цвет. Хвост стал похож на крысиный, на котором, подобно налипшим водорослям, обвисали остатки шерсти. Шиворот же и всё то, что выше, напротив, было почти целым и, топорщась как попало в разные стороны, образовывало нелепый воротник, ещё более смешной оттого, что всё это отдалённо напоминало собой что-то барское. И при всём этом – высоко поднятый нос и очень важный, даже величественный вид.
    – Нареч... – малиновый от смеха, не мог произнести фразу внятно Митёк. – При... причёска... у тебя... Ты... Ба... Бабайка что ли?
    Все уже валялись, как случилось, на берегу и дрыгали ногами, плача от смеха и не имея сил смеяться громко.
    Наречник сначала надулся.
    Но потом тоже потихоньку улыбнулся... потом шире... и вот уже все они без исключения сидели на шелковистом песке, и смех раздавался в прозрачном воздухе Междускалья.
    Господи... Отлегло...
    А потом наступила тишина. Все уснули там, где застал их целительный сон, и даже Пляца с Ничкисой. И только рыжий Митёк, прислонившись спиной к какой-то белёсой, обточенной волнами и вёснами коряге, сидел на берегу и всё глядел и глядел на прозрачные воды уходящей вниз реки, в которых здесь отражалось небо.
И была ликующая, безмерная тишина...

дальше, Глава 30. И опять на земле... И над облаками: http://www.proza.ru/2017/09/04/442


Рецензии