Пробежки сквозь себя

Сейчас я пробегаю иногда из Армянского, где преподаю режиссуру – по Кривоколенному переулку куда-нибудь в редакцию, за свеженьким сборником своих пьес, и чувствую, что где-то здесь бродит та самая девочка, заряженная как бомба с часовым механизмом. Она, хрупкенькая такая, с виду, тащит в себе весь тот запас зелёных, несозревших ещё даров, проблем и любви, никуда не деваемой, как неразменный пятак, величиной с планету – словом, всего того, что я расхлёбываю вот уже не одно десятилетие.
Она ещё ничего ни о чём не знает – состоится ли, сбудется ли, даже не знает, возьмут ли её в театральный институт. Она только хочет, непомерно много хочет.  И мы проскакиваем друг через дружку насквозь – она, уже опалённая, но ещё ничего не ведающая и я – уже столько пылавшая и столько отведавшая!..
Сейчас тут всё изменилось, и я пытаюсь вспомнить, в какой подъезд она, эта девочка, заходила и поднималась на верхний этаж, в эту, нашпигованную болью коммуналку, чтобы скрывать за милыми улыбками и шутками свои тайно гудящие потоки.
- Кома, ты уху ела?
- Как ты сказала? Кома, ты ухуела?!! – ха-хаха! – и смешки, и переглядки.
……
Как странно не понимать, что жить нужно с той, которую любишь. А если у тебя с женой дружба и вы вместе кино делаете, так и нужно вместе кино делать. И нечего её обманывать. Да и за что же так казнить-то меня? Ведь я же живая! Ну, когда же, когда ты поймёшь это? А она… жалко как и стыдно… она ко мне так хорошо относится:
- Скажи пожалуйста, Ирка, а как будет по-украински букашка?
- Комаха.
- О! Точно. Ты – Комаха! Кома.
Когда же это было? А, да, ещё до всего… Комахой я стала в самом начале, в Одессе.
Мне ещё только 16. Он – жутко взрослый, ему уже 25! Он учит меня читать стихи для поступления в театральный институт. Жена его, режиссёр тоже иногда помогает меня учить, бывая в Одессе совсем изредка, наездами. Она даже старше него – ей вообще уже, кажется, 28! Надо же, какая огромная разница в возрасте!..
 
Акации в Одессе. Они цветут, и весь город ходит под кайфом, пропитанный этим сладким хмельным духом.
- Комаха, куда ты бежишь? Мы ведь гуляем. Девушке нужно ходить, не торопясь, степенно.
Вечерний моцион после занятий. Это становится волнующей традицией. Стараюсь идти степенно, наблюдая, как с каждым шагом наступаю на белые цветочки, щедро усыпавшие тротуары. Я слушаюсь – это же мой учитель. И вообще, его интерес ко мне… уф… нет, не может этого быть. Но, кажется… нет, ерунда, это я чего-то… совсем…
Как-то так вот, незаметно доходим до обрыва, ведущего к морю. Он в шутку гладит меня по голове и вдруг притягивает к себе и целует. Я чувствую себя рыбкой, попавшей на крючок, трепыхаюсь, упираюсь, но сорваться с этого крючка и уплыть на волю мне, видно, уже не удастся. Жар поднимается откуда-то снизу, ноги становятся горячими и ватными. Пульс – везде, голова – плывёт.  Акация захлёстывает волной. Отстраняюсь, не глядя в глаза, спрашиваю:
- А… а как же жена?!
- Ну… с ней у нас давно уже просто дружба. Мы вместе кино делаем…
Вот это да! А я-то думала – женаты… значит, любят… странно… и зачем же люди живут вместе, если их не тянет друг к другу, а тянет… к другим... бедняги. Какой ужас! Я бы так не смогла.
И снова поцелуй, и куда-то несёт, закручивает… Нет, нет, нельзя, что я делаю… надо всё это прекра… а мысли плавятся, как сырок и растворяются в акациевой настойке…

А потом его отъезды, приезды, и эта проклюнувшаяся тайна на двоих – то подёргивается плёночкой, то бередится снова… нет, нет, конечно, ничего между нами быть не может. Это совершенно невозможно. Но как же он смотрит на меня! Аж переворачивается всё внутри… то и дело старается оказаться поближе, прикоснуться. И всё в животе сжимается и горячим облаком расползается по телу.

Наевшись, гусеница переводит дыхание отяжелевшим брюшком и вслушивается в токи, которые бродят внутри неё. Всё тело наливается, разбухает и начинает распирать изнутри. Кожа становится тесно-панцирной...  ворочаться и гнуться становится всё труднее… сбросить… избавиться… как-то освободиться… ххых тяжело как дышится. Нужно заползти вот сюда… нет, вот так, вот тут как-то спокойнее… Из брюшка  начала выделяться клейкая жидкость… надо приклеиться к этой… коре… а липкость тянется ниточкой… но держит, вот так, сюда… чтоб не упасть, а теперь извиваться, сгибаться туда-сюда… так… вдруг –  хр-р-р… о-ох, да…
Это тесная кожица треснула по всему животу, как ветхая одежонка, и тело с облегчением выкрутилось на свободу. Сброшенная старая шкурка шелухой полетела вниз, и подхваченная ветром, затерялась в траве. Гусеница с облегчением ухватилась всеми лапками за ветку, пошевелила боками, измеряя свою новую массу и объём. Вздохнув всеми дырочками на животе, она поползла к новому листу с его манящей нетронутой плотью.

И был день последнего звонка в школе, на который я не пошла, а пошла с ним на пляж в новеньком, свежесшитом купальничке «бикини», и он шептал мне всякие слова, лёжа рядом, и просил спеть, а я, робея и краснея, мурлыкала ему в ухо колыбельную под невнятный ропот прибоя. А потом мы были в мастерской его родителей, и он, сжимая меня, как сокровище, уткнувшись лицом мне в плоскость живота, стонал: «Ох, что же ты со мной делаешь!»

Не знаю, чего не хватило мне тогда, чтобы уйти – силы воли, совести или ума. И что победило – моя идиотская доверчивость, девчячьи иллюзии, разбуженная природа или самонадеянность, а может быть, всё вместе взятое, но только не сбежала я тогда, когда ещё можно и нужно было сбежать.
А потом была бесполезная борьба и резкая боль… Я, кажется, кричала и исхлестала его ладонями по лицу, а он всё не отпускал меня… и всё плавно перетекло в неизвестное мне ещё острое наслаждение… оно вытеснило боль, которая осталась далеко позади… а я понеслась куда-то дальше, повинуясь его телу, его движению, его воле…
Я лежала, обвитая им, ошарашенная, на окровавленных простынях, и паника рывками сменялась нежностью, а откуда-то свыше пришла то ли усмешка, то ли поздравление с чем-то совершенно новым.
Он вдруг внимательно вцепился в меня взглядом: «…слушай, а ты никогда раньше… что я говорю, идиот!.. Если бы  я сам не сделал это, я бы ни за что не поверил, что это у тебя впервые… Надо же…»
А потом я отстирывала кровавые пятна, а они ни в какую не желали отстирываться. Он лепился и прижимался ко мне, и вдруг засмеялся.
- А ведь теперь, если кто узнает,– меня могут посадить за совращение несовершеннолетних… тебе же сейчас 16?
- Мне уже две недели, как 17… и ты… Ты не волнуйся, никто не узнает.
 ….
И, конечно же, после школьных выпускных экзаменов – в Москву, в Москву. И отчаянный аврал поступления во все театральные и кино-институты, и горючие слёзы после всех провалов, и отчаянные попытки зацепиться в Москве, без прописки. Наконец, устройство по жуткому блату грузчицей на базу в подмосковном Реутове, проживание у дальней полу-родственницы, любовно называемой Тёткой. И встречи со своим «учителем» в коммуналке, в семейном кругу, в присутствии жены и тёщи. Бесперебойная подготовка к следующему штурму театральных ВУЗов и к съёмкам дипломного фильма моих учителей. А потом – урывочные наскоки в мастерскую, лихорадочное раздевание… потом – одевание, или судорожные любовные объятья в подъездах.
А после – такая знакомая дорога в метро… А на прилавке режут и продают моё липкое в крови сердце. И душу мне прищемило дверью… и нужно нести домой, к Тётке этот распирающий ад, где снова упрятывать всё поглубже в грудную клетку и держать внутри.
И, кажется, стоит отпустить себя, только задрать голову, чтобы тихонечко взвыть, а из груди, прямо из середины, рванёт кверху гигантский столб пламени, вперемежку с вулканической лавой, запёкшимися обломками и грудами пепла. И не будет этому извержению ни конца, ни предела… а значит – только не отпустить… не отпустить себя ни на миллиметр, ни на волосок, ни на минуту… А не то – взорвусь, взорвусь, взорвусь…
Нет, нет, ещё немного дотерпеть и мне исполнится 18. И, наверное, тогда он сможет, наконец, сказать всем, что любит меня, только меня… и, как это ни больно, но… не может же она не понимать, что одной дружбы для брака мало!.. А он – мой, он весь-весь – мой!
……
Почти через год этого ада, ранней весной начались съёмки их дипломного фильма и практически сразу – прослушивания в театральные ВУЗы. Где-то удалось пройти на следующие туры, где-то уже успела провалиться, а съёмки неслись к концу. Однажды, посреди поля, в каком-то автобусе, во время скоростного перекуса посреди дня все стали хвалиться – кто сильнее утомился за съёмочный период. Каждый рассказывал анекдотические ситуации о своей невменяемости, все смеялись, я усиленно жевала, задумавшись. И вдруг в общий гомон вклинился мой  «учитель».
– Да что там! А мы… (тут он приобнял жену за плечи) мы уже неделю не живём! – он выразительно засмеялся на нижних регистрах, она утвердительно, сожалеюще шевельнула бровью. – И снова общий смех, гомон…
В этот момент я как раз собиралась что-то проглотить. Но как-то это не получилось. Все смеялись, а я пыталась сделать простейшую вещь – всего лишь глотательное движение, но это удалось мне только с седьмой или десятой попытки. Потом смысл сказанного включил во мне какую-то кнопку, и началась странная цепная реакция, которая выдёргивала и подминала под себя каждое прошедшее событие, и сразу взбухало всё новыми, и новыми, и новыми подробностями, озаряя их светом внезапной ясности... 
Взрыв был абсолютно неизбежен, я быстро молча выскользнула из автобуса и бросилась к какому-то холму, неподалёку от горизонта. У горизонта я оказалась мгновенно, слёту рухнула на пробивающуюся траву, под прикрытие холма, и тут из меня рванули вопли, стоны и рыдания чудовищной силы. Они выкручивали меня и выворачивали наизнанку, я орала и хрипела, я выла и взывала, я извергала  в небо, в землю и вокруг – все пласты, все мегатонны боли, которые были спрессованы внутри меня. И это превратилось в опустошительное пожарище, которое испепеляло всё внутри… и в то же время, приносило какую-то стихийную, доисторическую свободу…
Не знаю, сколько это всё продолжалось. Я лежала выпотрошенная до самых глубинных основ. Лицо стягивало от высохших слёз, а волосы и рукава были мокрыми и солёными. Казалось, я никогда не смогу произнести ни слова, они просто иссякли во мне, выжглись…
Почему-то рядом оказался мой «учитель». Он пришел посмотреть – а чего это я? Он, кажется, взаправду так и не понял… Осторожно, с опаской стал меня уговаривать, звать на съёмочную площадку. Смотреть на него я не могла. Я поднялась, осваивая новое ощущение себя, чужая и невесомая, как по воздуху, переместилась гримироваться. Хорошо, что не было времени, как следует, всё осознать. Видимо, поэтому съёмочный день всё-таки как-то завершился.
А какая я сволочь, до меня, слава Богу, дошло не сразу, а с некоторым замедлением. Вообще, все процессы во мне стали вязнуть. Но смотреть в глаза его жене стало практически невозможно. Ясно было одно – всё! Надо выкорчевать его из себя с корнем, вышибить любой ценой. Говорят, клин – клином… Как угодно, при первом же удобном случае!
И случай представился довольно скоро. Был дождь. Я провалилась во ВГИК и спускалась в метро по эскалатору в легкомысленном, но стильном цветастом плащике, сшитом своими руками, и в такой же цветастой кепке. Надо сказать, что моё дизайнерское искусство, в сочетании со мной самой, всегда производило на окружающих сильное впечатление. Вот и сейчас двое молодых людей рванули за мной по эскалатору и начали знакомиться.
– Девушка, девушка, а куда же вы так спешите?
В другое время я молча проскочила бы мимо, но сейчас заставила себя их выслушать. К моему удивлению, выяснилось, что оба они – начинающие актёры, только что закончили Щукинское училище и приняты в Пушкинский театр. Меня это не слишком впечатлило, поклонницей Пушкинского театра я никогда не была. Но, узнав, что я пытаюсь поступить в театральный, один из них, белобрысый заявил, что обязательно отведёт меня к Львовой – она классный педагог по сценречи! Да, наверное, это было бы неплохо.
 
Но дело было даже не в этом. Я была уверена, что, изменив своему «учителю», кинувшись к кому угодно другому, я избавлюсь, наконец, от той муки, которую ношу внутри.
Молодые люди позвали меня в гости, мы что-то пили и о чём-то говорили. Мне было довольно скучно. Оба они были милыми, но достаточно поверхностными. Хорохорились, что-то из себя изображали. Я была уверена, что с одним из них я просто обязана сегодня остаться. И мне было совершенно безразлично, с которым – главное убить, задушить в себе всё то, что выжигает меня изнутри.
В конце концов, эта нескончаемая прелюдия закончилась, один из приятелей откланялся, а я осталась с белобрысым. Было поздно, и деваться мне – уже практически некуда. Кровать в комнате стояла одна. И было как-то уж очень ни к чему туда – с этим, может и симпатичным, но совершенно чужим парнем. Я даже решила вдруг незаметненько досидеть до утра на кухне… но этот номер мне, конечно, не удался. Да и – смысл сопротивляться, если я, собственно, затем сюда и пришла?
Ладно, сейчас, ещё немножко – и всё будет хорошо. Это, наверное, как зуб вырвать… Вот увидишь, я разлюблю, разлюблю тебя, во что бы то ни стало!
…Как-то оно всё-таки произошло с этим белобрысым. Всё это время я чувствовала себя глупо и беспомощно. Когда всё, наконец, закончилось, и он заснул, я продолжала тупо смотреть – то в потолок, то на очертания комнаты. Я выкликала в себе чувство освобождения, радости… ну, хотя бы сладости отмщения… ну хоть бы удовольствиишка какого на грамм… Ни-че-го! Только гадостно как-то, одиноко и абсолютно пусто.
Почему-то, с новой ясностью вспомнился мой недавний день рождения… А!.. да, да, да… Вот они, долгожданные 18 лет!
– Комаха! Поздравляю тебя! Теперь тебе 18! – счастливо улыбается он.
– Я тоже тебя поздравляю! Теперь тебя уже не могут посадить за растление малолетних!.. Я сдержала своё обещание – никто ничего не узнал. Так что теперь ты можешь жить спокойно – ты свободен.
И тут, под серым полусонным взглядом светлеющего окна я поняла, что нет для меня на свете ничего желанней и дороже тех самых объятий, от которых я сбежала, и всё, что я пыталась в себе повыкорчевать – сидит себе, живёхонькое, несмотря ни на что… только болит, измордованное, ещё нестерпимее…
Сосед мой по койке приткнулся, было, ко мне, но вмазался носом прямо в один из ручьёв, которые стекали из моих глаз долго и безутешно.
– Ты чего? Что с тобой? – встрепенулся он.
– Ничего, ничего. Это неважно. Я пойду, у меня сегодня съёмка.
– А когда я тебя к Львовой отведу?
– Ну, давай завтра.

 На съёмку я принесла такое лицо, что все ахнули.
– Комаха, что с тобой?
– Да как же эти синяки под глазами замазать? Ты чего это?
– Так это же она во ВГИК провалилась! – поспешил разъяснить мой «учитель».
– Это ты так – из-за ВГИКа?
– Ага! – обрадовалась я, и слёзы снова стали вываливаться из глаз.
– Да брось ты… – и все принялись меня утешать, и синяки были замазаны, и нужные сцены отсняты.
 
А на следующий день мой белобрысый знакомец позвонил мне и отвёл меня к своей Львовой, преподавтельнице по сценречи. Она была – сухенькая, молодая старушечка… и почему-то было совсем не страшно. Я прочитала ей пару трагических стихов, что казалось мне делом естественным. Она посмотрела на меня живыми лукавыми глазами и тут же поставила диагноз:
– Миленькая! Ты такая юная! Тебе нужно побаловаться!
– Да?! – удивилась я.
– Да! – подтвердила она. Найди себе стихи или прозу, в которых ты бы могла побаловаться. И прямо – с комиссией, обращайся к ним, не бойся.
Это было – как гром среди ясного неба. Я вдруг поняла, чего они все от меня хотят!!! Почему меня не берут. Ну и Львова! Вот это да! Одна фраза – и всё в голове распахнулось. Я поблагодарила её и бросилась искать.
Только как же мне баловаться-то, когда у меня внутри – такое!? Перерыла кучу книг, примеряя на себя тексты. Нет, нет, не то, где-то близко, но нет. И вдруг наткнулась у Юрия Олеши в рассказе «Вишнёвая косточка»: «Я стою на остановке. О! Конечно не придёт!..» Да, да, это про меня – весь этот фейерверк, вся фантасмагория, кураж – от собственной ненужности, недолюбленности, недовостребованности! И всё-таки – прыгнуть выше головы, несмотря ни на что, дурачиться и скакать, дирижировать всеми, регулировать уличное движение! Не сметь унывать, выплеснуться. Перескочить через слёзы – и к радости. «О! Смотрите! Свисток… я умею свистеть!». Так это же я, я умею свистеть – заливисто и звонко, как Соловей-разбойник – на берегу моря научилась. Всё. Точно, это про меня. Это моё. Я их всех заверчу!
И завертела. На первом же прослушивании, после начальной фразы, наполненной подспудной горечью, меня распирало, и я начала отчаянно дурачиться с комиссией, глумиться, то была избыточно вежливой, то покрикивала на них, руководила, поражалась их бестолковости. Я завела их, я видела, что они – мои, со всеми потрохами, что я могу делать с ними, что захочу. Меня несло, как на птице-тройке. Я размахивала руками, потом вскочила на стул и засвистела молодецким посвистом. Такого кайфа я ещё никогда не испытывала.
После я читала Гарсиа Лорку «Трудно, ах, как это трудно – любить тебя и не плакать…». Ну, тут уж приходилось только держать изо всей силы лошадей, чтобы не разрыдаться, и не завыть, как тогда, в поле, за бугром. Слёзы наводнили глаза, рвались наружу, текли ручьями, а я держалась. Но мы уже сроднились с теми, кто сидел в приёмной комиссии, и я была открыта перед ними, это была исповедь. И снова они были – со мной.
А басня, которой я обычно боялась больше всего, и вовсе проскочила, как песня. Я была свободна, меня было много, и я с радостью делилась всем, что меня переполняло.

Вот это – да! С первого прослушивания – сразу – даже не на третий тур, а на экзамен! Ёлки-палки! Неужели, я нашла ключик? Надо попробовать –  ещё куда-нибудь, подстраховаться. И попробовала – и второй раз, и третий. Да! Всё работает, всё включается. Я вся – тут, с ними. И слёз, и радости – немерено. И снова, (все три раза!) с первого прослушивания, минуя все три тура – на экзамен! Пожалуйста, выбирай: Щука, ГИТИС – к Завадскому или ГИТИС – к Гончарову. Выбрала Гончарова.
Но до чего же иногда заковыристо формулируется и приходит подсказка Судьбы – думаю я теперь! Это же надо – такого наворочать, преподнести мне в подарок Случай в такой замысловатой упаковке, всего лишь, чтобы вправить бедной девочке мозги!  Да ведь и потом всю жизнь вправляли не ласково. Или это я такая бестолковая, что попроще мне – никак не объяснить? Может, я иначе этого не поняла бы? А может, не поняла бы и многого другого?..
Или это драматурги Судьбы просто так упражняются, прикалываются, а я – исполняй? Не устаю поражаться их остроумию. А ведь – сколько ниточек ещё из этого узла тянется – которые связались много-много позже! И сколько их ещё, которые, может быть, свяжутся, но только потом? 
Бывает то и дело, пройдёшь по давним дорожкам своей Судьбы, заденешь рукавом себя, прежнюю, и думаешь: а ведь, если бы я тогда не… то сейчас бы… И – то боль обжигает, то стыд, то досада, то счастье, что прошла всё-таки когда-то те уроки. Но ведь не подскажешь никак себе – той, не подчистишь и не подправишь!


Рецензии