Глава 34. Ещё немного из области пустынной ботаник

назад, Глава 33. Растения пустыни: http://www.proza.ru/2017/09/07/495


Глава 34. Ещё немного из области пустынной ботаники


                – Караул! Караул! – закричал Пятачок. – Слонопотам, ужасный Слонопотам!!!
                – И он помчался прочь, так что только пятки засверкали, продолжая вопить:
                – Караул! Слонасный ужопотам! Караул! Потасный Слоноужам! Слоноул!
                Слоноул! Карасный Потослонам!..
                Он вопил и сверкал пятками, пока не добежал до дома Кристофера Робина.
                – В чём дело, Пятачок? – сказал Кристофер Робин, натягивая штанишки.
                – Ккк-карапот, – сказал  Пятачок, который так запыхался, что едва мог
                выговорить слово. – Ужо... пото... Слонопотам!
                Алан Александр Милн, «Винни-Пух и все-все-все»


    Бобрисэй, несмотря на уговоры Ничкисы, всё-таки вышел его проводить. И вот, когда Кабасса уже прошёл несколько метров по неширокому карнизу ведущей на Уступ тропинки, Бобриан вспомнил:
    – Каба-асса-а! – крикнул он, нависнув над краем Уступа и почти летя к Докловаку. – Я самое главное-то тебе ещё не сказа-ал!..
    – Да я зна-аю! – крикнул тот в ответ и, постояв минутку там, где застал его клич Бобриана, двинулся дальше.
    А тот с улыбкой, ушедшей в бесконечность горного воздуха, весь был там, с ним, косматым, как туча, и, казалось бы, тяжеловесным Докловаком, но, словно виртуозный канатоходец ступающим по льдистой тропе. Вот он дошёл до её края, где она, поворачивая налево, входила в расщелину и упиралась в странно всегда тёплый и шершавый ствол раздвоенной сосны... Остановившись ещё на мгновение на краю, он махнул ему лохматой лапой и скрылся за белёсым виском скалы. Снег... везде опять парил снег. Наступающая ночь открывалась снегом.
    Но ещё вдали, за вершинами гор, звучали, как вздох – то мощным органом, то скромною флейтой, то темнеющим альтом, – ускользающие краски заката...
Бобриан вздохнул и отступил назад, уходя с края Уступа. Но вдруг... как будто кто-то толкнул его в плечо, и... он полетел в пропасть!
    Он не успел даже крикнуть. И летел теперь, растопырив всё: лапы, уши (шапка куда-то слетела), хвост, пальцы (варежки тоже)... В расширившиеся зрачки летел приближающийся снег. Рот был тоже забит снегом... Разве он кричал?.. Было очень высоко. Продолжая лететь и словно бы находясь в неподвижном состоянии, он ослабил напряжение, судорожно схватившее его всего, чуть повёл лапами... И остановился.
    Медленно и плавно, как падающий кленовый лист, пошёл вправо... потом влево и чуть вверх... Он парил в неизмеримом пространстве, испещрённом, как море морщинками зыби, падающим снегом, над бесконечной, недоступной ни взгляду, ни дыханию высотой.
    Что случилось?
    Если мне не показалось, он прошептал именно это.
    Ничкиса, золотисто-лазурная лёгкая птичка, парила рядом с ним.
    – А теперь иди за мной... – беззвучно сказала ему Птица. Да, именно так и сказала: «Иди», а не лети. – Вот так крыльями... то есть, лапами... немного усилия приложи! Хорошо, правильно...
    Хотите – смейтесь, хотите – нет, но бобр летел, словно птица.
    Ну... как то есть: словно птица? В общем-то – так, да не так. Всё-таки было в этом что-то иное... Ведь он же, в конце концов, не птица! Но он летел, с простёртыми лапами, делая ими взмах, как вздох, – и снова парил, подъемлемый в высоту лёгким безвидным ветром, где зимними слезами парил вместе с ним снег.
И Птица толкнула его ещё раз. Он влетел в скалу, едва успев ухватиться за какой-то колючий стланик, неизвестно как сам смогший угнездиться на отвесной, просто звенящей поверхности скалы.
    – ...Отсюда вверх ведут ступеньки... – услышал он из летящей белизны знакомый и далёкий голос. – Присмотрись повнимательнее... Цепляйся – они приведут тебя... – и снова стало всё тихо.
    Даже ветер не свистел, – лишь только безмолвно падал снег, тихий и кроткий, как именинник...
    Бобриан осмотрелся по сторонам. Действительно, здесь было куда поставить лапы.
    Ступенька... Другая... Холодновато, конечно. Он подышал на пальцы. Но в варежках-то, если бы они и были, лезть по таким ледокручиям, разумеется, немыслимо.
    Отойдя, точнее, отлезши на несколько метров, он ещё раз посмотрел на приютивший его стланик и пополз в белёсую, темнеющую ночной глубиной высоту.
Не могу вам сказать, сколько он лез. Я думаю, и он вам не сказал бы, если бы вы его спросили. Он раз пять останавливался отогреть лапы. Под конец уже, правда, не очень хорошо получалось, но и без остановок обойтись тоже было невозможно. В очередной раз остановившись, он отдыхал на какой-то полочке, утопая в пушистой белёсой тьме, и никак не мог отдышаться.
    – Здесь, что ли, ночевать... – пробормотал он, уже чуть не плача.
И вдруг заметил, что это его Уступ.
    Он упал на спину и лежал... лежал, глядя в беспрестанно меняющееся снежным туманом небо... пока окончательно не замёрз. Дрожа всеми частями тела, как расхлябанный транспорт, он заполз в тёплую и такую уже любимую пещерку... Ничкисы не было.
    – Ничкиса... – позвал он, даже покачав головой от звука собственного голоса.
    То есть звука-то почти не было – один сип да хрип.
    Встал на ноги. Ничего.
    Сделал шаг. Другой... И упал.
    Странно, что здесь, в пещере, в отличие от внешнего воздуха, ветер был слышен, – словно лёгкое шуршание, как звучат в безмолвном парке падающие листья.
    Ничкисы не было.
    Опять поднялся на лапы – только на четвереньки, – и пополз, через каждый метр ковыряя пол носом. Добрался до стола. Там был стакан воды...
    Так. Зацепиться за чурбачок. Он залез на него, улёгшись брюхом. Нет. Сполз назад. Взялся за его верх лапами, стоя на коленях... и встал, быстро успев схватиться за край стола. Прямо перед ним стоял стакан воды, который три дня назад принёс ему...
    – Человек... Вышний, дорогой мой, добрый, хороший... помоги мне... – он заплакал, видя искрящуюся светом воду перед собой и не имея сил отпустить край стола и взять стакан.
    Закрыл глаза, переводя дух и слёзы. Осторожно поднял лапу... взял стакан... поднёс ко рту... Глоток... ещё... и выпил весь.
    Он выдохнул воздух и осторожно поставил стакан на место... Всё. Голова больше не кружилась. Открыл глаза... Сделал шаг от стола... и даже засмеялся. Лапы больше не дрожали.
    – Слава Тебе, Свете Вечный! – прошептал он.
    Потом вернулся к столу и поставил стакан в особую нишку, которую он высек над всеми остальными, украсив её по краям резьбой. Долго она пустовала, поскольку не находилось ничего такого особенного, что можно было бы там расположить, и вот теперь... Он снова взял стакан в лапы, поцеловал прохладное и чистое, как слёзы, стекло. Поставил назад.
    Сделал два шага к своему одру... и уснул на ходу. Сомнамбулой он прошёл остальные шаги и, упав в вязаную кучу нишлишшенских даров, уснул уже окончательно, как смерть.

    ...Утро встретило его блистанием солнечных зайчиков на кремовых сводах пещеры, словно бы внутри неё переливалась вода, от которой повсюду слоились изогнутые лучи. Он видел их боковым зрением. Повернув голову, он обнаружил, что сияние, исходя неизвестно откуда, отражается от оперения Птицы, сочетавшее в себе синеву январского неба и звенящее золото его солнца.
    Бобрисэй попытался подняться и тут же со стоном обнаружил, что сделать это он не в силах.
    – Ничкиса, что со мной такое... – прохрипел он, с удивлением слыша беспорядочное шипение и бульканье вместо прекрасного мужественного бобрианского баритона.
    Птица подошла к его одру и, улыбаясь, приложила крыло к его лбу.
    – Температура нормальная... – хмыкнула она и как ни в чём не бывало принялась за какие-то хозяйственные дела.
    Словно с ним не происходило ничего особенного!
    – Ничкиса, послушай... – он немного откашлялся, так что это стало хотя бы отдалённо походить на голос. – Я не понимаю, что со мной... Лапы ломит... Голова болит, не знаю, как... Всё тело раскалывается, уши горят... Чуть я пытаюсь подняться – всё идёт кругом...
    Птица не обращала внимания.
    – Ничкиса... – дрожащим голосом (вернее, тем, что от него осталось) воззвал к ней Бобриан. – Я ещё не умру сейчас?..
    Блистание крыльев её стало приглушённым, приобретя оттенок изумрудный и охристый, уходящий в красноватый, словно бы уходя в закат.
    – Хочешь мяты или тебе заварить чай? – спросила Птица, окатывая чайничек кипятком. – Ещё осталось немного кофе, но я подумала, что, может быть, лучше оставить его на потом...
    Бобриан, поднявшись на локте, расширенными глазами смотрел на неё, словно не узнавая.
    – Ничкиса... Ты разве не слышишь меня?.. Я...
    – Ну да, да, слышу, – сказала Птица. – Ты умираешь, и весь свет должен сбежаться к твоей постели, чтобы предаться вселенской скорби...
    Бобрисэй, конечно, моментально надулся и, отвернувшись к стенке, холодным молчанием ответствовал на все её предложения чаёв, там, мят и всего прочего.
    Она не настаивала. Напившись мяты, она забралась в излюбленную ею нишку, специально обустроенную так, чтобы из неё, даже находясь в пещере, можно было бы видеть небо.
    Бобриан всё-таки поднялся. Всё ещё мрачный, как туча, пошёл, нарочито сшибив два из трёх чурбачка, стоящих возле стола, и стал наливать себе тоже мяты. Конечно, пролил половину на пол, но Птица совершенно ни на что не реагировала.
И тут он увидел, что его вязаная шапка и варежки лежат не на обычном месте, а в особо устроенном для просушки – там, где в пещере сходились тёплые потоки воздуха.
    Он подошёл вплотную к той нише, где была Птица, и прохныкал, как маленький капризный клисс:
    – Ничкисочка, ну, пожалуйста... Ну я же чувствую, что вчера что-то произошло... Скажи мне...
    Птица закрыла глаза. Сияние крыльев совсем погасло, так что она стала совсем обычной... Как эти стены горной пещеры, какими-то судьбами облюбованной им для...
    Он хлопнул себя по лбу.
    – Ну да! – не обращая внимания на то, как говорит, сказал он. – «Вспомни, зачем ты здесь!»...
    Он вернулся к одру, решительно оделся в вязано-лыковое всеоружие и вышел на улицу пройтись. Птица не возражала. Она вообще – скрылась из виду.
    Но январский снег стал уже совсем другим, да и привычно-звонкого солнца не было, как не было белёсой лазури обычного безоблачного его неба – всё укрыл какой-то неопределённый туман. Нет, не туман, а какая-то... серость.
    Бобрисэй потоптался на границе прискальной тропинки и вернулся к центру Уступа, где приятно темнела под синим пологом уступного козырька сделанная Кабассой скамейка. Он уселся на неё. Поверхность её была свободна от снега и быстро стала тёплой.
    – Что же это такое?.. – прошептал он, подпирая подбородок одетыми в рукавички лапами.
    Вязаный шарф привычно окутывал шею, уходя весёлой змейкой за спину, где смешно при каждом движении подпрыгивал помпон длинного хвоста шапочки.
Так и сидел он, согнувшись, как ёжик, и глядя в непроглядную серость наступающего февраля. Это был самый бурный и ветреный месяц в горах, когда нередко сходили лавины, а с высоких вершин валились огромные камни, ветер выкорчёвывал огромные деревья на прискальных площадках, и они танцевали в воздухе дикие танцы...
    Ничто здесь не могло дать ему ответа. А Ничкиса молчала... Кабасса... Когда он теперь придёт?.. В глубине клубящейся вокруг серости, сменившей январскую ясность, уже зарождались ветры...
    Он и не заметил, как рядом с ним очутилась Ничкиса. Прислушавшись, она могла услышать, как он что-то то ли поёт, то ли бормочет, и что в его словах... Впрочем, я думаю, ей не нужно было и вслушиваться – слух её был иным, чем наш, и она слышала, что Бобрисэй поёт горную песнь, и песнь эта обращена к Человеку. Не время было здесь сочинения стихов! Не время было теперь созерцания, хотя для него и всегда – время. Не время было теперь ясных песен, не время чистого дыханья! Чаще всего повторялись в его сбивчивой речи слова: «Свете Вечный», «Спаси», «Благой и Чистый», «Пощади»...
    Большего я не могу сказать – я не слышал. Если хотите, спросите у Птицы.
    Они сидели так до вечера, и никто из них, можно сказать, не сходил с места.
    Наконец Бобрисэй заметил Ничкису:
    – Ничкиса! Ты пришла!
    – Пойдём... – сказала ему Птица. – Надо тебе и подкрепиться немного. Скоро начнётся ветер...
    И они вернулись в пещеру, где у неё уже давно взошло тесто для оладьев. К ним был джем-скороварка из диких горных яблок, которые только и можно было теперь отыскать в узких, заросших колючим кустарником лощинах. Они, конечно, были мороженые, но и это для них теперь становилось пиршеством и роскошью... Ну а оладьи были из древесной муки. Это уж как водится.
    Но, несмотря на такую вкусноту, он ел, почти не глядя, что ест и что пьёт...
После ужина он, взяв фонарь Кучнекиза, спустился в свою шахту. В этом было теперь спасение – труд, пища, прогулка, обычные дела, и всё это сопровождаемо тем, что у них назвалось пением – так, чтобы это стало ничего-не-деланием. Так и должно быть. Ничего особенного!
    ...Была уже глубокая ночь, а Ничкиса всё ещё слышала из глубины изгибов и переходов, расписанных самыми чудными изображениями, осторожное похрустывание костистой породы, изредка слышались звуки ссыпаемого в корзины щебня, ещё реже – приглушённый вздох или всхлип, разносимый каменным эхом по всем прожилкам скального монолита. Фонарь Кучнекиза горел ровно, ПН и книга остались наверху, возле его одра.
    Птица сошла со своего места в нише, осторожно подошла к краю опускавшегося хода... но вернулась назад. Не успела она, сторожко прикрыв глаза, задремать, как из глубины пещерного хода послышался приглушённый крик, лихорадочный топот, позвякивание ударяющегося о ступени фонаря и вдруг – хохот, звериный и жуткий.
    Бобрисэй, шерсть на нём вся была дыбом, пулей вылетел из своего хода, откуда следом за ним поднималась огромная чёрная фигура, в свете фонаря Кучнекиза медленно делающаяся сине-фиолетовой. Желтоватые зубы, щёлкнув, открыли смрадную пасть. Бобриан трясущимися лапами схватил ПН. И тут же раздался мелкий хлопок, словно что-то лопнуло, и вся пещера наполнилась таким невыносимым зловонием, что он, зажимая всеми лапами нос, выскочил наружу. Ничкиса вылетела вслед за ним.
    – П-п-пред-дст-тав-вляеш-шь... й-й-я т-т-там к-крош-шу с-ск-калу... и в-в-вдруг в-вот эт-та штука вылезает откуда-то... – у него неожиданно прошла вся дрожь. – Что это было?
    Но Птица только загадочно и грустно улыбнулась.
    – Что – опять сам? – насупившись, спросил Бобриан.
    И вдруг Ничкиса сказала ему, и таким голосом... Как бы вам его описать? Не знаю... Конечно, можно его назвать и ласковым... Ну, может быть, как если бы она говорила о чём-то таком очевидном, что неясно лишь только детям.
    – Это страшилки... – слабо махнула она крылом. – Всё внизу настолько пропиталось дыханьем Грита, что даже скалы из себя источают... Не бойся... – грустно улыбнулась ему она. – Это пройдёт.
    И только было ясно, что уходить оттуда нельзя.
    Но в пещеру, тем не менее, вернуться им было невозможно из-за невыносимой вони, и они, отворив дверь и оставив проветриваться, сидели на Уступе до самого утра, дрожа от начавшей завязываться метели. Так открывался для них этот февраль... Когда потом Бобрисэя просили что-нибудь вспомнить о нём, он ни за что не хотел рассказать даже об одном из его дней.
    Могу только вам сказать, что к середине его Бобриан похудел ровно настолько же, насколько он был тощ, когда выбрался из плена каменных ив. И даже вернувшиеся к нему с Кабассой дары не помогали в этой страшной для вступающего в неё борьбе – они были для явлений, в которых хоть как-то участвовала земля. И всё же на этом движение остановилось. Но медленно, медленно расправлялись его плечи, очень не скоро шубка его снова стала ровной и при изгибах блестящей радужными переливами – вся она была в какой-то пыли, паутине, странном, откуда ни возьмись берущемся соре...
    Это трудно было объяснить.
    В один из вечеров, когда ветер, завывающий подобно десяти тысячам голодных кловов, впрочем, был совершенно для этого февраля обычным, Бобрисэй, до ушей завёрнутый во всё вязаное и всё равно дрожащий на своём одре, прошептал жалким голосом:
    – Ничкиса... Мне страшно...
    – Чего тебе страшно, малыш? – она подлетела к нему и, усевшись ему на плечо, обняла его вязаную голову крыльями.
    – Не знаю... – признался он. – Какой-то необъяснимый ужас...
    Да объяснения и не требовалось.

    Конец наступил в один из дней, точнее, это была ночь. Впрочем, в то время нередко вообще было трудно понять, день ли теперь или ночь... А тогда в очередной раз скала содрогалась от жутких внутренних ударов, так что казалось, что она вот-вот развалится. Ничкиса с Бобрисэем пытались пить отвар мяты, проливавшийся у них в лапах, а за окном пел свою дикую песню ветер... В общем, всё было как всегда.
    Чтобы хоть как-то скрасить это время, они придумали себе вахты, чтобы дежурить ночами по очереди. Хотя от чего бы им было скрываться? То есть я хотел сказать, от чего такого, от чего бы был не защищён спящий...
    В эту ночь черёд был Бобрисэя.
    Но для пояснения я всё же скажу вам, что, хотя и решили они дежурить по очереди, на самом деле выходило, что почти всегда вахту исполняла Птица. То у Бобрисэя снова поднималась температура, то вдруг начинала ужасно болеть голова, то невыносимо ломило все суставы... В общем, никак не возможно было приступить в таком состоянии к такому ответственному делу. Но иногда всё-таки дежурил он, и вот теперь был именно такой раз.
    Птица забралась в свою нишу и мирно уснула, свив гнёздышко в запасной правой варежке, связанной доброй нишлишшей, – она была на случай того, если основная протрётся.
    Бобрисэй заварил себе покрепче чаю (а его оставалось ещё только дежурства на три), положил рядом ПН, зажёг фонарь Кучнекиза и сел у двери на чурбачок. Он глядел в слюдяное окошко и видел, как в колеблющихся бликах фонарного света пролетают мохнатые хлопья бесконечного снега. Они исчерчивали фиолетовую черноту ночи в хаотически изменяющемся круговороте, слепыми и прохладными па делая эту ночь неотвратимой.
    Вдруг, как-то случайно отведя взгляд к краю освещённого круга, Бобриан сжал лапу на рукоятке ПН. Но нет... Сегодня морды не было... (Редкий из дней обходился без появления какого-нибудь страшилища.) – Это был просто случайный сгусток летучего снежного воздуха, напоминающего желе. Ничего особенного.
    ...Под утро он даже слегка задремал.

    Когда потом он пытался пересказать случившееся, он никак не мог найти какие-либо связные слова – всё больше являлись какие-то междометия или что-то подобное.
    Вначале он, наверное, решил было, что вдруг среди беспросветной непогоды явилось солнце и наступил рассвет, – он погасил фонарь. Но свет был иным – не охватывая всего пространства пустынной горной вершины, он создавал своё, в котором всё иное отъединялось прочь. Может быть, это даже нельзя назвать обычным светом. Во всяком случае, явно, видят его не все, потому что я, например, не видел ничего.
    ...Ничкиса, неожиданно проснувшись от звучания тихих, но влекущих к себе всё внимание голосов, поёжилась, – в пещере было необъяснимо холодно. Она высунулась из своей ниши и увидела, что дверь на улицу отворена и её то туда, то сюда колеблют случайные порывы ветра. Голоса слышались с Уступа. Там и виделся свет.
    Она спустилась вниз и тихонько вышла наружу.
    Бобрисэй говорил со своими братьями. Они сидели втроём на скамеечке, но фонарь Кучнекиза снова был зажжён... Бобрисэй, услышав её шаги, оглянулся и с радостной улыбкой хотел ей сказать что-то громкое, но вдруг остановился.
    – Ты, верно, знаешь... – только и сказал он, совсем негромко.
    Быть может, вам хотелось бы, чтобы снег, попадая на светящийся в ночи Уступ, тут же таял, – но нет. Только, пожалуй, он гораздо меньше стал попадать туда – хотя это мог просто смениться ветер...
    Они так и сидели до самого рассвета – Бобрисэй, его братья и Ничкиса. Когда братья ушли, Бобриан сказал Птице:
    – Ты знаешь, они обещали, что будут помогать мне...
    Она кивнула головой. И вдруг спросила:
    – А как ты узнал, что это они?
    Бобрисэй недоуменно пожал плечами:
    – Как?.. Не знаю... Это же они, и всё... Да и страх весь исчез... Я чувствовал такую радость... Они пришли по обычной дорожке, – я сидел в пещере у окна и увидел, что света стало больше... Я вышел... А они тут сказали... А! Вот что: «Человек Вышний да будет с нами». Не знаю, как я узнал... Мне казалось, что их дыхание такое же, как моё, и... Всё как-то так изменилось...

    ...Он проснулся оттого, что Ничкиса трясла его за плечо. Открыв глаза, он ошеломлённо оглядывался по сторонам.
    – Ты разговариваешь во сне, – улыбаясь, сказала Птица.
    – Как... Это был сон?.. – он с сожалением вздохнул и попытался снова закрыть глаза.
    – Нет-нет-нет, давай просыпайся, – засмеялась Ничкиса. – Уже пора! Посмотри, как всё изменилось...
    Впервые за много дней серо-снежная мгла расступилась, и они увидели, что на дальних вершинах Противоположных скал положил свой ещё дальний отблеск наступающий рассвет...
    Но в самом деле всё изменилось.

    ...Вечером, когда они вдруг решили поесть чего-нибудь приготовленного, Бобрисэй сказал:
    – А день сегодня прошёл спокойно... – и нерешительно посмотрел на Птицу.
    Но Ничкиса ответила, чуть грустно, а впрочем, спокойно:
    – Это только на время...
    Однако и ночь впервые за весь февраль была тихой, словно бы вернулся январь или наступала весна. Но скорее всего было ни то, ни другое.
    И тут, передохнув и словно бы немного подняв голову, Бобрисэй зачем-то подумал вслух:
    – Но как же так?.. Ведь Человек...
    И Ничкиса!
    – Ты не можешь так требовать, чтобы к тебе то и дело приходил Человек! – она сказала это так резко, что он сразу осёкся. – Он ведь не такой, как, например, Митёк или хипаресы... Мы не можем этого требовать... – уже мягче закончила она.
    И больше он не пытался говорить об этих вещах. Это было не время.

    ...Как-то, когда начинала уже наступать весна (было это, я думаю, дня через полтора после той памятной ночи), Бобрисэй сказал уже о другом:
    – Когда держишь что-то в лапах, не ценишь его. А потеряешь – тогда и понимаешь, каким, оказывается, сокровищем обладал. Но поздно...
    – Ты о чём это? – улыбнулась Ничкиса.
    – Да я вспомнил тут... Я ведь летал тогда, так? – с некоторой боязнью объяснил он, поглядывая на неё исподлобья.
    Но Птица ничего не сказала, только улыбнулась, а он, привычно вздохнув, занялся резьбой по дереву. Как-то всё-таки ещё страшновато было спускаться в эти подвалы и переходы... Пришлось придумать что-то иное.
    Но наутро он снова затеял речь о том же. Они как раз решили пойти пройтись к раздвоенному дереву и, может быть, даже к потоку и за него.
    – Мне кажется, я немножко лечу... – они проходили сквозь ущелье. – Ничкиса, посмотри на меня – я не лечу?
    Та засмеялась:
    – Не-ет, если ты с этим пришёл в пустыню – чтобы снова найти способность летать, ничего у тебя не получится... Ты просто – живи, вот, радуйся этому миру, храни свои мысли и чувства от подобия тёмным... Помнишь, как тебе говорила Верцка?
    – Да-а... – медленно вздохнул Бобриан, удаляясь в воспоминания. – Верцка...
    – Нет, ты не отвлекайся, – нахмурилась Птица.
    Бобриан грустно посмотрел на неё.
    – Если ты хочешь снова начать летать – забудь об этом, – глядя прямо ему в глаза, отчеканила Птица.
    – Как это? – опешил Бобриан и засмеялся (он опять научился смеяться!): – Ничего ж себе советик!
    Но ему тотчас же пришлось прекратить все свои смешки, как только он заметил, какие глаза были у Птицы.
    – Просто ищи Того, – печально сказала она, видимо почти теряя надежду, – Кем ты летал... Кем вообще мы дышим и движемся... Но только не глаза Его постигают, а сердце, – иначе Он ускользает... Ведь в Нём и есть опора крыльев, разве не так?.. Разве ты можешь подумать, что ты парил в воздухе сам по себе?
    Бобрисэй долго молчал, потом наконец произнёс:
    – Как там, в Темнице, да?
    – Да, – глубоко вздохнула Ничкиса.
    Облака над горами расходились, ускользая вслед за исчезающим февралём.
    И вот наконец наступил март...

дальше, Глава 35. Весенние облака: http://www.proza.ru/2017/09/09/411


Рецензии