Посреди океана глава 2

                Хемингуэй говорил, что
                писательство - как айсберг.
                Только толика макушки
                наверху, а самое главное
                томится под водой
                умалчивания. А если
                ни о чём не умалчивать?
                Если писать обо всём?
                Обо всём писать. Обо всём,
                что в обычной жизни
                прячется глубоко на дне
                души. Только бы находились
                для этого подходящие
                слова.

В первый день наступившего нового года Инга опять бродила по городу. Просто шла бездумно по улицам, не обращая внимания ни на что вокруг. Хотя шла - это неправильно
сказано. Её просто трепало порывами шквалистого ветра, который то в спину толкал,
хватая за шкирку, то вставал грудью навстречу и не давал идти вперёд. Отвлекаясь на
борьбу с ветром, Инга даже и не пыталась о чём-либо думать. Никаких мысленных
зарисовок незнакомого города, как планировалось, не возникало в голове. Просто шаталась
по скользким улицам, переулкам, закоулкам. Впрочем, это нелепое брожение по городу
не было совсем уж бездумным. Голова была полна обрывков бессвязных мыслей, которые
вспыхивали в мозгу, перескакивали одна через другую, перебивали друг друга.

В своём родном городе она любила ходить пешком. Скорее даже это была внутренняя
необходимость. Порой, когда на душе бывало муторно, она разгоняла муть с души тем, что
шла пешком куда глаза глядят. Шла и шла. Хотя, какое там шла - неслась. Походка у неё
была стремительная. Тем временем на душе прояснялось, а голова начинала наполняться
чем-то совершенно далёким от того, что совсем недавно занимала её жизнь. Вспыхивали и
кружились разрозненные куски зарождающегося замысла, не совсем ещё сюжета, но чего-то
такого, что вовлекало мозг в свой иллюзорный мир, который, по мере ходьбы, обрастал
подробностями и деталями, словно скелет мясом. И тогда возникало ощущение полёта,
радостной игры в творчество и вдохновение. Пока весь этот мир слов жил в голове, он
казался ей прекрасным и достойным запечатления на бумаге. После такой ходьбы нужно
было только придти домой, сесть за стол и всё записать. Однако потом, оказавшись
переложенными на бумагу, и сюжеты и рассказы эти ей не нравились. Пока вынашивались
и записывались, нравились. А потом, по прочтении, казались неинтересными, мелкотравчатыми - ни о чём. Да и не всегда удавалось после таких прогулок придти и
сесть за стол, чтобы сразу записать родившееся в голове, - или что-нибудь или кто-нибудь
мешал. И потому сейчас Инга корила себя за то, что не использует должным образом
свалившееся на неё одиночество как дар для возможности писать. Никто не мешает, и
новые впечатления имеются. Что ещё надо? Инга понимала, что писателю надо работать
постоянно, делая подобно художнику, зарисовки, наброски, эскизы. Не карандашом, но
зрением, мыслями, чувствами, запечатлевая всё в себе, чтобы потом записать. Из чего
может быть что-то и пригодится для чего-нибудь стоящего, значительного. Однако у
Инги уже несколько тетрадей собралось, исписанных заметками и зарисовками. Но когда
она хотела вдохнуть в них жизнь самостоятельного сюжета, ничего не получалось. Не
находилось того магнита, который как в калейдоскопе сложил бы разрозненные накопления
в один узор. Не было чего-то главного, чтобы наполнить их жизненной силой.
Придуманные сюжеты казались глупыми, нежизнеспособными и разваливались. Как будто мозг делал всё назло. Вот и сейчас он, как назло, не хотел впитывать в себя новые впечатления о незнакомом городе. Не хотел - и всё.

Кафешки и магазины почти все в этот день не работали. И творческого одиночества, так
прежде желанного, сейчас не хотелось. А хотелось тепла, интересных встреч, многозначительных разговоров о литературе, писательстве, искусстве. Как у Хемингуэя в
"Празднике". Завалить бы так вот запросто в какую-нибудь забегаловку  и засесть там
писать? Ну нет, кажется, начни Инга таким макаром творить, хоть в кафе, хоть в какой-нибудь столовой, сразу же вынырнет откуда ни возьмись какой-нибудь хмырь, этакий
узколобый специалист широкого профиля, который подойдёт и начнёт спрашивать: " А что ты пишешь? А зачем? А почему?" Как в том анекдоте..."Сидит мужик в кафе и что-то
там себе пишет. Прямо как Хемингуэй. И подходит к нему любознательный тип:" Эй, ты что там пишешь?" - "Оперу!"- невозмутимо отвечает писатель. "Ну, молодец, пиши-пиши! И про меня чего-нибудь напиши!" - "Напишу. Опер сказал про всех писать!.."
Так что с писательством в кафе у нас наверно не прокатит. Это вам не Париж!

И ещё Хемингуэй чуть ли не на каждой странице смакует, что и как он ест и пьёт. Видимо
всё время голоден был. Инга недавно перекусила в гостиничном буфете засохшими бутербродами с сыром, запивая приторно-сладким чаем. Но описывать подробно в красках
эту трапезу совсем не хотелось. Хотелось питать себя иллюзиями, надеждами и плодами
воображения.

Холодно. Хемингуэй обязательно бы сейчас зашёл куда-нибудь согреться. Он там, в
"Празднике" слишком уж часто пьёт алкоголь. И явно смакует это обстоятельство:
перечисляет названия вин и разных крепких напитков. Согреться Инге хотелось, но не
алкоголем. Этого счастья она, по возможности, старалась избегать. Хотя пить прежде
приходилось не раз и не два, и не так уж редко. Правда, в отличие от Хемингуэя, она,
помня то или иное событие, никогда не помнила, какое именно спиртное было выпито, она
не разбиралась в этом особенно. И вообще, отношения с алкоголем у неё были непонятные.
Первое упоминание о нём в её дневниковых записях обнаружилось, когда она была девятиклассницей: "7 марта. Сегодня первым уроком у нас был русский. Нас поздравляли
мальчишки. Дарили подарки. Мне подарили маленькую полосатую вазочку. После уроков
мы с девчонками собрались и решили "сообразить". Я пила всего два раза в жизни, когда
ездили с классом в колхоз - весной на прополку капусты и осенью на уборку картошки.
Это будет третий раз. Но всем говорю, что для меня это дело привычное. Все пьют, надо и мне быть такой как все. Мы пошли в последний подъезд нашего дома на девятый этаж.
Нас было шесть человек и две бутылки вина. Каждому досталось по стакану и по одной
конфете закусить. Ничего особенного не случилось, только стало теплее и веселее. Мы
после этого пошли пешком на базар, купили семечек, а потом пошли назад. Домой я
сразу не пошла, до девяти часов сидела у Нинки."

Нинка - подруга Инги. Они с ней дружили с девятого класса. Хотя учились вместе с
восьмого. Но так получилось, что именно с девятого класса они стали жить в одном доме
и даже в одном подъезде: Нинка на первом этаже, а Инга на четвёртом. Их отцы
работали на одном заводе, авиационном, который, набирая мощности, очень активно
строил жильё для своих работников. И в этот большой девятиэтажный пятиподъездный дом, прозванный позднее в народе "муравейником", въехало очень много заводских семей. Ну и естественно, оказавшись в одном классе и в одном подъезде, Инге и Нинке просто суждено было сдружиться. То одна болела, то другая; то одной надо было узнать, что задавали и что было в школе, то другой; то одной надо было что-то списать, то другой...

Надо сказать, что Нинка была хорошая подруга. Она не была завистлива, не предавала,
не подставляла, когда надо было помочь - чем могла помогала. Можно даже сказать, что
Нинка была лучшая подруга. Хотя и не близкая. Чем-то сокровенным  Инга с ней не
делилась. Но если из этого исходить, то близких людей у неё вообще не было. Ни родители, ни сестра - никто не были близкими. Она даже дневнику в полной мере не
могла доверить свою внутреннюю жизнь. С одной стороны, его мог прочесть кто-нибудь
посторонний, а с другой стороны, не было понимания себя и не было ещё тех слов,
чтобы выразить на бумаге всё это непонимание.

                Душа
                не стоит и ломаного гроша,
                которая не страдала.

Если где-то и были близкие ей люди, так это в книгах. Читая, узнаёшь героя лучше, чем
себя и всех остальных людей, живущих рядом, постигаешь мысли, чувства, движения
души.

В памяти отпечаталась картинка... Инга училась тогда в шестом классе. Их семья уже
года два как переехала из коммуналки в однокомнатную квартиру. Отдельную. На втором
этаже четырехэтажного дома. Правда ванна с туалетом были совмещённые, горячей воды
не было: чтобы её согреть, нужно было растапливать газовый титан, который очень уж
шумно и страшно пылал, и зажигать его доверялось только отцу. После восьмиметровой
комнатушки в коммуналке, это жильё казалось раем: комната была большая, пианино перегораживало её на две половины: родительскую и детскую. И прожили они в этой
квартире года четыре, пока не переехали в "муравейник".

Помнится Инга была дома одна: сестра усвистала гулять с подружками. Мама ещё не
пришла с работы, обычно она приходила поздно - завод, где она работала, был далеко
от дома. Зато завод, где работал папа, находился в том же районе, что и дом. Поставив
варить к приходу отца картошку, Инга уселась на кухонном подоконнике, упершись в боковину оконного проёма спиной и в боковину противоположную ногами, полусогнутыми
в коленях, на которых лежала книга. Это было самое удобное расположение, чтобы одновременно следить за варившейся на плите картошкой, читать книгу и наблюдать краем
глаза за тем, что в это время творилось за окном. А там творилась ранняя весна.

Вдоль тротуаров мчались мутные ручьи. Ещё недавняя чистота белого снега превратилась в
грязные клочья ноздреватого пористого нароста, перемежающегося с лоскутами оттаявшей
грязи. Весь прятавшийся под зимним покровом мусор вылез наружу и нагло портит пейзаж,
ещё недавно такой чистый, уютный, милый.

Инга не любила эту пору, когда весна только начинается. Природа просыпается буйно,
нечистоплотно, некрасиво, несмотря на солнце, припекающее жарко, на плачущие сосульки
и оголившиеся чёрные силуэты деревьев, очерчивающиеся так причудливо живописно на
фоне пронзительно голубого неба. Инга не любила эту пору. Вот весна более поздняя,
когда повсюду проклевывается нежная зелень, опушающая и облагораживающая 
непривлекательную наготу земли, - совсем другое дело.

На кухне негромко пело радио. На плите уютно булькала варившаяся картошка. За окном
в это время дня солнце уже не хулиганило, а перебралось на противоположную сторону
дома - там окна квартир выходили на шоссейную дорогу, и там обитали закаты. А с этой
стороны дома, где окна выходили во двор, солнце разливалось рассветами. Инга, когда
болела и не ходила в школу, любила, проснувшись рано и наблюдая в окно, как из-за
горизонта восходит солнце, описывать с внимательной дотошностью шаг за шагом, минуту за минутой это волшебство: как сиреневые отсветы перетекают в розовые, затем в
оранжево-алые, багровые, пробираясь сквозь клочья лиловых облаков, и как выплывал
раскалённый диск...

Каждое утро рассветы были разные; у Инги целая двухкопеечная тетрадка была заполнена
описаниями рассветов. Но зато наблюдать закаты возможности не было: на ту сторону их
квартира ни одним окном не выходила.

Радио негромко пело: "Детство моё, постой, не спеши уходить. Дай мне ответ простой, что там впереди?.."

За окном мутный пейзаж оживился появлением двух человеческих фигур, одна из которых
совсем маленькая. Это Коломиец вышел во двор со своим младшим братиком. Он постоянно нянчился с малым, который ещё и в школу не ходил. Они вышли на пустырь,
покрытый грязно-бурым пятном нерастаявшего снега, посреди которого торчали качели.
Коломиец усадил братишку на эту скрипящую уродину и несильно раскачивал. А
довольный малыш балдел, радостно повизгивая от счастья.

Коломиец старше Инги то ли на год, то ли на два. Он учился в другой школе и, говорят,
учился плохо - с двойки на тройку перебивался. Жил он в том же подъезде, что и Инга,
только она на втором этаже, а он на четвёртом. Коломиец - так его звали во дворе -
был симпатичный. С коротко остриженными, до коричневого велюра, волосами на круглой
голове, смуглый, с разрезом глаз своеобразным - не то чтобы китайским, но с этаким
прищуром: "Да, скифы мы! Да, азиаты мы! С раскосыми и жадными глазами!"

Судя по тому, какими взглядами Коломиец всегда провожал Ингу, он за ней "бегал". Но
он не бегал в привычном смысле слова, а просто молча и неотрывно смотрел, когда она
появлялась на горизонте. Иногда, правда, и бегал - по лестнице вниз, после того как
нажимал кнопку дверного звонка квартиры, где жила Инга. Однажды она в один из таких
моментов, случайно находясь рядом с дверью, молниеносно распахнула её, и Коломиец,
не успевший убежать, застыл на месте. Разрез его прищуренных глаз вдруг изменился,
и они превратились в чёрные круглые пуговицы плюшевого медведя.
 
- Как ваша фамилия? - спросил он, смущённо проведя рукой по своей велюровой голове.
И тут же поспешил объяснить своё любопытство: - Нам в почтовый ящик письмо чужое
бросили. Может, ваше?

- На какую фамилию пришло письмо? - спросила в свою очередь Инга, раздуваясь от
важности из-за того, что он обращался на "вы".

- Ивановым! - брякнул Коломиец, наверное первое, что пришло на ум.

- У нас другая фамилия! - отрезала Инга и захлопнула дверь.

В тот момент на ней был её затрапезный домашний халатик с каким-то узбекским узором.
Увидев её в таком виде, Коломиец должен был бы перестать за ней "бегать". Но не
перестал. И это обстоятельство немного её раздражало. Но совсем немножечко, самую
малость. Ладно, пусть бегает, решила Инга и практически не обращала на него никакого
внимания.

Вскоре Коломиец с братом, насытившись скрипением качелей, ушли. По радио допели все
песни и принялись рассказывать вести с полей. Картошка на плите доварилась, Инга её
слила и продолжала читать книгу, всё также сидя на окне.

Она дочитывала "Овод" Этель Лилиан Войнич. И постепенно вся окружающая действительность отодвинулась куда-то на дальний план. Она читала и рыдала. Рыдала так
горько, как никогда прежде.

Отец, придя с работы и застав дочь в таком горе, испугался и попытался выяснить, что
же такое ужасное приключилась. Но она, захлебываясь слезами, захлопнула книгу и,
ничего не ответив, слезла с подоконнике. Ушла с глаз долой в комнату, чтобы упав на диван, безутешно рыдать дальше.

В предисловии к книге писалось, что "Овод" - это жизнеописание стойкого революционера,
борца за светлое будущее человечества, убеждённого атеиста и всё такое... Нет же, нет!
Это книга о человеке, которого все предали и в первую очередь те, кого он любил. Его
никто не любил по-настоящему. И эта глупая Джемма! Если бы она действительно его
любила, то никогда бы не влепила ту злополучную пощечину, которая отбросила его под
откос жизни. Если бы она его любила, то душой бы чувствовала всё, что с ним происходит. Все его мучения терзали бы и её душу, все его страдания не дали бы ей
спокойно жить, выходить замуж, рожать ребёнка, спокойно заниматься своими делами и
этой её революционной работой. Она не смогла бы есть, пить, спать - жить как ни в чём
не бывало, когда он терпит такие издевательства, пусть и вдали от неё. Если она любила,
то как не почувствовала, что это именно он, когда Овод вернулся весь изуродованный и
больной?! Как же она сердцем своим, душой не узнала его?! Как он мог показаться ей
неприятным уродом с противным голосом, если она действительно его любила?! И почему
она, если любила, не спасла, не уберегла его от гибели? Нет, если бы на её месте была
Инга, она убедила бы его оставить всех там контрабандистов, террористов и прочих
товарищей по борьбе; убедила бы, что все эти революции и войны только отбирают у
людей жизни, а человеку по-настоящему нужен только другой человек, самый близкий,
любимый и любящий. Важны только родные души, которые должны найти друг друга в
этом океане одиночеств, страданий и потерь. Революции-войны-власть-богатство-слава
нужны только тем, кто не встретил свою любовь. Можно же всю жизнь прожить и так
никогда её не встретить. А уж если Бог послал такую встречу, то уже ничто больше не
важно. Только человек, один-единственный твой человек. Всё остальное - пустое, мишура,
суета. Если бы на месте той Джеммы была Инга! И если бы он её любил, как Джемму!

И никакой он не революционер-атеист. Он же не отрицает существование души, наоборот.
"...И вспомните ещё, что ведь душа немая, у неё нет голоса, она не может кричать. Она
должна терпеть, терпеть и терпеть..."  Такое мог сказать атеист? Нет, он верил в Бога,
верил в любовь - точно также, как верила в это Инга: понимая, что и то и другое
существуют, но где-то глубоко в душе, в мире иллюзии и мечты. И веру эту нужно таить
в себе и никогда нельзя признаваться, что веришь. Как это делал Овод. И понимая всё
это тогда, и проливая слёзы над книгой, Инга знала, как надо любить. Оттого рыдала и
рыдала. Безутешно.

После того дня она долго не могла даже думать о школе и каких-то там уроках. Нахватала
двоек - и пусть! Разве до формул, теорем и прочей ерунды, когда душа переживает
трагедию, когда, считай, самый близкий человек погиб. А кто сказал, что внутренняя
жизнь менее важна, чем внешняя?! Только потому, что она никому не видна? Внешне
человек тот же, что и всегда: ходит, смотрит, говорит, слушает, ест пьёт, спит... А в
душе - горе. Или горе это иллюзорно, оно как сон проходит - и всё, потому не важно?
А разве наша реальная жизнь, та, которая на поверхности, разве и она не становится,
уходя, тою же призрачной иллюзией? День, час, миг - растворяются в прошлом. И всё.
Это всё теперь только в памяти, в душе. "Из вещества такого ж, что и сон, жизнь
создана"... Да,да,да. И рыдания над вымыслом и рыдания над реальностью уходят туда,
в прошлое, в память, в сон. И становятся равны между собой. Всё поглощает душа,
которая живёт вечно, которая принадлежит Богу. И потому жизнь души, невидимая никому,
важнее жизни тела, той что на поверхности яви.


Рецензии
Отправилась Инга на поиски себя.... сложная задача.

Идагалатея   23.03.2018 18:41     Заявить о нарушении
Жизнь - вообще штука сложная. Она вся состоит из поисков себя.

Кузьмена-Яновская   23.03.2018 19:11   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.