Михалко

Скучно ему было одному на хуторе. До ребят идти с полчаса, а сейчас, перед школой все такие занятые — облитые, что и поиграть некогда.
   Слонялся Михалко вдоль железнодорожного полотна, даже не прислушиваясь — идёт ли поезд. Приходил домой пропахший креазотом, отчего ему крепко доставалось от отца.

Ещё тепло. Последние дни лета, словно сдобренные щедрым «едемским», как говорит мать, теплом. Осыпь на откосах, смесь серого щебня с травою, краснела листьями полуницы, которая, к досаде, уже давно отошла.
   Не прошло и двух месяцев, как сельские ребята здесь паслись и ели крупные, возросшие на припёке ягоды, с белыми рябинками на ярко-розовых щеках. И росли кругом свежие цветы июля, жарило ярое солнце.
   Михалко вздохнул и свернул на тропинку, ведущую к дому. Заложив руки в карманы синих, изношенных вдрызг, брючек, едва достающих до щиколоток, загребая босыми ногами серый песок, и повесив ,от тоски, голову на грудь, добрался он до дома, терзаясь беспокойными мыслями. Он, лениво цепляясь растопыренными пальцами ног, залез на грецкий орех, росший возле двора, сел верхом на самую толстую ветку и стал рвать недозрелые орехи, которые росли и справа, и слева, и со всех сторон.
  Орехи плохо поддавались, тянулись с трудом, словно слепились намертво с черенками. Но Михалко их всё равно грубо отвёртывал, стукал по ветке  и выбрасывал прочь. За последние несколько дней  он оборвал, наверное, пять-шесть вёдер, чтобы отец не ездил в город их продавать, когда поспеют. Михалко знал, что из города отец приезжает смешливый, нетверёзый, бьёт себя по коленкам и начинает вести длительный  воспитательный процесс основанный на повторении букваря, который Михалко возненавидел два года назад ещё, когда его решили подготовить к школе.
   Из хаты разносилось сипловатое пение матери, хлопочущей над опарой. Отец бранился на прирезке на троих буро — белых коров. Воробьи с диким писком штурмовали кусты, уже давно, дочиста обнесённой Михалкой черноплодки.
   Думал Михалко о том, что здесь он, на хуторе , вроде, как хозяин, вроде царя или комиссара. Единственный мальчик. Он высокий, сильный, черноволосый, с тонкими губами и  толстым носом, со сросшимися нерусскими бровями, но абсолютно тутошним выражением зеленоватых глаз, в селе был не очень то привечаем. Мальчишки недолюбливали его за резкие перепады настроения. То он сидит, улыбается над ужонком, а то втаптывает его в землю, наигравшись. То привабливает хромого пса, а то даёт ему пендаля от души. Странный Михалко…
 Он умел прислушиваться к звукам вокруг себя, всегда желая услышать что-нибудь незнакомое, над чем можно повыдумывать, но никогда ничего чужого не слыхал, и не видал с высоты ореха. Дальний гудок паровоза, хлысты пастухов, выстрелы в дальнем лесу. Видно, охотники  за утками, ходят по берегу заросшего озерка.
   А орехи всё падали на голую землю под висящим Михалкой, сыпались  чудесными зелёными градинами, шмякались на помидорные кусты,закатываясь повсюду. Надо ещё их сегодня поразыскать, да снести подальше, чтоб отец не кинулся.
   Мать пела про гусей, и от этого даже подошедший к дому отец перестал браниться на разбегающихся коров. Приколотил их, на привязи, к кованому колку и сам сел в тень отдохнуть. Отец не видя висящего на высоте Михалку, достал из одного кармана, заранее разрезанную на маленькие прямоугольнички  газету, а из другого кисет из серого тонкого войлока,  стал старательно,  прокуренными жёлтыми пальцами,  трогательно сжав сухие колени, облачённые  в парусиновые чёрные штаны, закатывать папиросу, беспрерывно и с удовольствием слюнявя бумажку. Всё это было видно Михалке, как на ладони. Видел он и , как вокруг отца собираются молодые цыплята, больше половины из которых петухи, и  начинают вставать парами друг напротив друга, как по команде, топорщить перья, нос к носу приближаться, и, будто, плясать.
   На то отец глядел долго, пускал неторопливо папиросный смрадный дым, а потом шугал цыплят, страшно ругаясь. Но те снова сбегались к его ногам, потому что отец Михалкин — их своими руками кормил, и они его почитали его за хозяина. Снова начинался петушиный бой.
  — А ну, пошли, ссукины де-ти! – Крикнул на них отец и не зная, что в них запустить, вынул изо рта вставную челюсть и с силой кинул в самую гущу петушиных сражений.
   Михалко затрясся от смеха на своём дереве, подняв плечи, но тихо, чтоб отец не услыхал.
  Мать высунулась из дверей, вытирая руки рушником.
  — Чего ты богуешь, старый, иди в хату, с жары…
  Михалкина мать Василина уже подходила к седьмому десятку. Родила она его ни с того, ни с сего, на пятидесятом году, и оттого он у них с отцом был, чем-то вроде отрады, последнего счастья. Всё ему было позволено. Старшие давно разлетелись. Некоторые завели уже свои семьи и детей, а он, Михалко, тут остался расти и булгачить.
  Василина родилась хроменькой, с детства неграмотная, носила под правой туфлей деревянную плашку, в два пальца толщиной, но красотой  природа её не обделила. Настоящей красотой, природной, малороссийской: чёрными бровями, волнистыми косами, лицом смешливым, носом, ровным и клювастым, часто задирающим высокомерные крылья.
   И ничему-то она не научилась: только шить, да родила шестерых детей. Отец Михалки взял её хромую замуж, оттого и терпела она от него его вредность несусветную, но это было перед тем, как родился их « последышек». Теперь мать, уставив руки в боки и грозно поведя бровями могла на отца так рявкнуть, что у того шкура на загривке заворачивалась и он убегал «выпить с горя» к сестре.
   Словом, возвращался отец всегда добрый. Отец, выпивая,  становился дурак-дураком и нёс всякую чушь, за что Василина его была вальком по спине. Наутро он никогда ничего не помнил.
   А вот теперь Михалке исполнилось семь лет. И пора ему в школу. Ездили они в город на базар, и купили там — неслыханное дело — ранец жёлтый, кожаный. Отец работал на заводе «Рубильник», делал предохранители, ездил на велосипеде через лес, каждое утро по двадцать километров, десять на работу — десять с работы, но он уж не поскупился. И новенькая форма, и фуражка синяя, и башмачки, и спортивные трико купили они на базаре, снарядив сынка в школу.
   Эх, и боялся же он! Людей новых, «училок» с пуками седых волос на голове, да в очках, а сквозь очки — уф, ужас, змейные взгляды! Глядел недоверчиво Михалко на стопку тетрадок, приготовленных к школе, открывал их с ужасом, что, неужели сможет тут, на полотне этом чистом, накаракулить буквы, наставить знаки всякие арифметические…
   Страшно ему и перед чернильницей в кожаном мешочке — непроливайке, и перед серебристыми перьями на длинных красных черенках, и перед учебниками, что выдали в школьной библиотеке…
   Недоверчиво он поглядывал на форму, висящую на спинке стула в спальне родителей. Слюну глотал, чуя, как будет хорош, одевая башмачки с полулунными пряжками по бокам, гладил пуговки на пиджачке блестящие, как на офицерском кителе!!!
   Всё это школьное богатство перенюхал, перелистал, переболел каждым учебником Михалко, прощаясь с детством. И не раз прошибала его слеза от трусости, что не одюжит он всю эту науку…
   Но до школы ещё оставалась целая ночь, а он устал думать, про будущее загадывать. Устал мозгами ворочать, кому из ребят первому в нос дать, чтоб уважали.
   Вернулась к нему ненадолго шалость прежняя, детская…
 
   Мать решила нынче пироги печь. Михалко с отцом толкли ей сушку, мак в ступке. Отец скоро бросил это занятие и пошёл на сенник спать. Михалко толок за двоих, уморился и вспотел. После побежал свежие перья искать в птичнике , чтоб пироги оглаживать. Отец, отдохнув, мака и ушёл в лес за вишеньем, чтоб рубить к вечеру гуску, посмолить его над соломой и вишнёвым дымом ,отметить Первое Сентября, завтра, торжественно.
   Мать снова пела, Михалко тесто сырое крал из — под её рук и ел.
  — Чего тебе угомона нет! Вот кишка с кишкой слепится, придётся тебя вниз головой подвесить и трясти.- Кричала на него мать. — Лучше иди, поиграй.
  Михалко выплюнул довольно большой кусок теста, глянул на мать изумлённо-ужасным взглядом , обтёр рот от муки, и пошёл в дом.
 Внутри саманной хаты, некогда самолично выложенной отцом, воздух был старинный, с запахом сухой земли, трав, сена, мышей. Пол глинобитный пришлось со временем покрыть досками.
   Весь труд матери употреблялся на создание чистоты, светлоты и довольства для этого дома, двора и людей, обитающих здесь. На кроватях высились пирамиды из подушек и подушечек. Подзоры свешивались вниз, украшенные аляповатыми коймами из вышитых цветов небывалых сочетаний. Кругом разложены были вышитые салфеточки, телевизор тоже покрывали, от пыли,огромным цветастым полотенцем.
   Тканые тряпичные дорожки, как взлётная полоса тянулись от самых дальних чуланчиков, до порожка кухни. Слева у входа белела печь, справа – шли комнаты из коридора. Их было четыре, самая большая — зал, он как холл, задумывался открытым и соединялся с кухней.
   Михалко, чтоб слышать мать и не скучать, зажав язык между зубами, закатился под кровать, в уютный уголок, на вытертый рубероид, которым был покрыт деревянный пол. На этой кровати, высоконогой, железной, с шарами, с сеткой, на которой никому никогда не позволялось прыгать, спали только гости, да иногда отец. При каждом движении на ней раздавался такой истошный скрип и лязг,что, кажется, снаряды летели, особо, среди ночи.
   Тут устроен тайный штаб. Над ним, возвышалась деревянная рама матраса, с набитой на неё клетчатой бязью, проложенного не то соломой, не то паклей, не то конским волосом, древний, словом, матрас. А когда пальцем ткнёшь между секторами сетки, матрас мягко перемнётся, шуршнёт чем-то неведомым. Поверх возлежит огромная перина , выпукло и тяжко возвышаясь на полметра над кроватью, словно, в самой её глубине, кого-то зарыли и сверху прикрыли одеялами и покрывалом ещё. Михалко бранят, если он мнёт перину.
   Зато здесь его никто не видит и не слышит. Он часами курлыкает себе под кроватью, привязывает кошку на верёвку за шею, и она становится его сторожевой собакой. Михалко сюда ещё весной притащил транзистор, и теперь тот лежит аккуратно по винтикам и шпунтикам разобранный.
   Кое- какие шестерёнки и кнопочки висят на сетке, болтаются, а Михалко с недавних пор новую забаву себе нашёл. Берёт, тихо, спички у отца, и поджигает пыль под кроватью — там её тьма, как в Кощеевом царстве. Царевну он сделал из кукурузного початка, прилепил сверху кукурузные — же «волосы» и в самый дальний угол, за скелет разобранного транзистора спрятал. Теперь, когда мать слышит вой из-под кровати, она уже знает, что там Михалко с Кощеем воюет, царевну освобождает.
   А уж паутины-то сколько! Михалко, выложив зубы на нижнюю губу, с усердием зажигает спички и делает «зачистку местности». Вот теперь он устроит паукам и кощеям и всем бабаям, будут знать, как царевен похищать! Жжёт клубы пыли, жжёт паутину, то там, то тут, а эти клубы и заросли вспыхивают красно-жёлтыми искорками, пыхают, и, мгновенно гаснут.
   Так и на этот раз. Украв, ещё утром,с печного шестка коробок спичек, Михалко сейчас занялся поджигательством. Железный скелет кровати, грузная туша перины и кружевной тенёк подзора, скрывающие его от глаз родителей, молча хранили тайну. Матрас под которым висела самая большая гирлянда пыли, держащейся на комочке спутанных волос, вдруг, от пыхнувшей спички стал расходиться, и Михалко с удивлением, увидел опилки, спутанную паклю, и ещё долго бы так ошеломлённо смотрел, как растёт пятно, расширяется, тлеет, и запах жжённых перьев и пакли наполняет мрачное убежище.
   Он выполз из — под кровати на спине, работая пятками и лопатками, с круглыми глазами и закушенной нижней губой. Побежал к матери, вышедшей во двор кормить цыплят, а потом повернул сразу назад, поглядеть, как там матрас. Потом снова к матери, замялся, теребя полы затасканной рубашки.
  — Мам! Маманя…- Попытался сказать Михалко.
  — Шо? Цып-цып…- Отвечала мать, призывая цыплят.
  — Маманя, это, там, там это…матрас.
   Мать занималась цыплятами. Михалко снова побежал в дом, глядя, что в хате дым, и, уже не жалея своего зада закричал с порожка:
  — Маманя, тут горит шо-то!
   Мать сразу выпрямилась, вытряхнув из фартука остатки крошек,и, схватившись за узел ситцевого платка, повязанный на макушке, видя Михалку в дыму, подняла визгливый крик.
  — А! Рятуйте! Хата горит!Рятуйте!!!
   В это самое время отец вышел из лесу, неся за спиной связку хвороста. Михалко и мать бегали по двора и безрезультатно искали ведро, чтоб залить пожар, спокойно стоящее около курей. Отец отбросил хворост, прыгнул,как  молодой олень, через забор и понёсся, во весь опор, в дом. Кровать уже пылала, на ней дымилась пирамида подушек и подушечек, тлел подзор, а железные шары цвели апельсинами в огневом зареве.
   — Клята детина!- Заорал отец, и, схватив кровать, оторвал её от своего извечного места, и с силой толкнул по коридору, прямо на двор. Кровать со страшным грохотом, дребезжа по ступенькам, влетела в самую гущу цыплят. Отец, в доме, гасил подушками, тлеющий бархатный коврик с тремя медведями, прибитый к стене, который занялся от перины. Потом, выбежав во двор, откашливаясь от дыма, сел, пошатнувшись, на корточки.
   Михалко среди двора глядел, как дотлевает матрас и всё снаряжение. Мать, нависая над ним, уперев руки в колени, кричала так, что яблоки с деревьев падали, но только лишь заметила отца, как выпрямилась, оправила на круглом животе фартук и заложила руку за руку.
   — Ну, пёсья травина, чортово семя, шоб тебя, давай штаны скидай.- Сказал отец Михалке, шлёпая себя по ладоням, сложенным вдвое, ремнём.
   Отцовы штаны медленно съезжали, Михалко,молча расстёгивал свои, надувая губы и, наконец, часто задышал, шмыгнул носом и заревел.
  — Я те дам, я те щас задницу-то изрисую почище твоего чистописания, завтра пойдёшь с готовою домашней работой, пусть тебе пятёрку поставят.
   Михалко ревел всё громче, мать тоже начала подвывать, сложа ладошку лодочкой и закрыв рот. Но отец бил несильно, а как всегда, больше, чтоб стыдно, да неповадно было.
 
   Спали на сеннике все вместе, дома нечем было дышать из-за смрадного духа горелого пера. Михалко проснулся ещё затемно, побежал в родительскую спальню, вынес оттуда школьную форму, и до солнца разглядывал её, повесив плечики на сук, растущей среди двора груши. Отходил, оглядывал, пытаясь, конечно, присесть на дрова, что было невозможно в его теперешнем положении. Форма  пропахла дымом, и Михалко, поглаживая жёсткую синюю ткань пиджачка, вздыхал, тёр под носом и хотел плакать оттого, что теперь вырос и боится школы не меньше отцова ремня.


Рецензии