Старая мебель. Повторение дважды

    В притихшем доме медленно скрипит старая мебель. Ослабляются накопившиеся узлы напряжения, раскрываются назревшие трещины, отступают и изгибаются иссохшие стенки и дверцы... Словно бы кто ступает по дому, осторожно и кротко, даже печально, когда мгновение продолжается шаг и скрип и потом надолго опять воцаряется тишина. Когда-когда из её недр опять возникнет этот голос, похожий на одну из фигур весенней песни скворца? Восходит и исчезает, следуя своим, неизвестным внешнему оку законам, как из глубокого тумана являются и вновь скрываются в нём предметы, то дерево, то вдруг скамейка или забор... Так и множество жизней, восходя от земли, возвращаются вновь в её недра.
    «Дом – это наш уголок мира. Как часто говорят, это наш первомир. Дом – поистине космос, космос в полном смысле слова»(1). И он, этот мир, наполнен... Но случается нам оказаться посетителями иного дома, неизвестного, где мы бываем гостями... «Дом по-настоящему “обживается” не в его фактической реальности; блага дома получают не только сиюминутное признание. У подлинного блаженства есть прошлое... Когда в новом доме нам вспоминается прежнее жильё, мы попадаем в страну Незыблемого Детства – застывшего, будто край Незапамятного. Это переживание фиксаций – фиксаций блаженства»(2). «Благодаря пространству, в пространстве находим мы прекрасные окаменелости времени, и их конкретные формы обусловлены долгим пребыванием в определённом месте»(3).
    И они звучат, как всякая вещь, и песнь, и жест, и быстрое движение глаз, искоса посматривающих в игре улыбками или в изумлении подпрыгивающих вслед за бровями, когда странный шторм изумления колеблет поверхность... и остаются там же, где были. Кресло, этажерка, что угодно, благоухающее временем, и это не просто старое дерево. Это озерцо где-то там, в зелёных Альпах, горное, прохладное и чистое; это морской прибой где-нибудь среди черноморских валунов и гальки, зелёноватыми буграми подпирающий небо над лежащим навзничь морячком; это заросли черёмухи, внезапно найденные в лесной глуши, с клубящимися комарами и оводами и случайной черникой под ногами; и... я уже не могу перечислять, – весь мир, перевернувшийся вверх ногами на водном или простом велосипеде и сидящий сам на себе верхом, или кто-то, притаившийся в глубине сада, – то ли птицу увидел, то ли Божию коровку, то ли ангела...

    Внезапное вторженье началось
    С потрескиванья вспученных обоев,
    Как будто в целом доме не нашлось
    Для понимания между собою
    Меня и той неведомой среды
    Из робкого подглядыванья тайны,
    Обрушенной обвалом посреди,
    Изображеньем в воздухе кристальном
    Шальных пролётов бабочек ночных.
    Крылатые обои освещали
    Биенье в стены, а без них
    Невидимые сущности молчали(4).

    «...Душевное пространство модернизма – Lichtung, разрыв времени, взрыв, молния, момент неприкровенности. Такое пространство не только не застраивают, не заселяют и не обставляют своей психической мебелью – в нём и задержаться-то на лишний миг не получится. Этот просвет, эту моментальную вершину, эту волнующую новизну душа нашей цивилизации оставила в стороне как странный эпизод, который к общеобязательным опытам не относится, как hors d’oeuvre основного сюжета – и отправилась дальше, к покатым равнинам постмодерна»(5).
    И однако же, как помнится, именно мебель однажды оказалась дверью в это непостижимое пространство...(6) И «дверью затворенной»(7) пройдя, пришёл Воскресший к ученикам.
    Касаясь мебели, касаясь следов человеческих (того, что подлинно человечно), касаясь внезапно чего угодно здесь (и самое это прикосновение есть выражение культуры), мы можем заметить, что «Человек – мера всех вещей»(8). Верно. Но какой человек? Думаю, Тот, о Котором сказано: «Се, Человек!»(9) И если вот это поставлено мерой, может тогда вещь открыть тот разрыв, Lichtung, о котором сказано выше, свою неокончательную постижимость... Ведь мы всегда прибавляем. Слой за слоем растёт здание, пускает всё глубже корни растение, всё более открывает себя высекаемая статуя...

    не действуй наперёд,
    не посылай вовне,
    стой
    внутрь:

    проникнутый основой Ничто,
    налегке, без всякой
    молитвы,
    чуткий, по
    пред-Писанию,
    непревзойдённо,

    я приму тебя
    вместо любого
    покоя(10).
    «Что значит стоять внутрь? Немецкий язык, вообще говоря, знает этот глагол только как непереходный. Мы говорим, например, что мебель стоит внутрь, когда об неё всё время ударяются. При таком понимании это составляет отчётливый контраст с тем, что подразумевается при посылании апостолов, именно с радостной вестью, которая должна быть разнесена во все стороны света. “Ты” должен быть по отношению ко мне таким, чтобы я не мог легко, не ударившись, пройти мимо Тебя. И это стоит в убедительном противоречии с исполненным надежды посланием доброй вести»(11).
    И всё же не могу согласиться с последним утверждением толкователя. В мире скорбны будете(12), сказал Господь.
    По пред-Писанию – это так, как человек слышал Бога прежде всякого Писания, как слышал Адам, сердцем, потому что если это слышание не проницает собою слышание Писания, человек не слышит его.
    Этот текст может быть и обращён к человеку. Это состояние исчезновения, предельного внимания... Тогда такой человек драгоценен.
    Однако этот текст, как многие псалмы, мне кажется, может иметь несколько (два) источников или направлений речи. Один, до последней строфы, – обращение к себе. Последняя строфа – к Тому, Кого ушедший во внимание человек ожидает.
    «...В своём экзистировании человек не выходит изнутри наружу – уже сама сущность экзистирования есть открытое наружу, обнаруживающееся, стояние внутри сущностного расторжения всего, как это присуще просветлению сущего»(13).
    Улитка, медленно ползущая через тропу, вот что такое солнце, и это я, забытый собою посреди мира, и это ещё дом, колеблющийся на волнах сна, – о, старая мебель, приют уценённого! – всегдашнее покаяние приемлет тя!
    «Великие образы имеют как историю, так и предысторию, они всегда представляют собой и воспоминание и легенду одновременно»(14).
    Вы, хранящие в морщинистых ладонях закат, щели пространства, куда забивается всякой букашки сын, ваш след и на моих щеках и ладонях! вещи, хранилище тишины!
    ...Все предметы в доме
    наполняют солнечным светом своё угасанье
    рассыпаясь, потрескивая и скрипя...(15)

    «Творимое конкретно-идеальным деятелем реальное бытие никогда не бывает только реальным, оно необходимо должно быть идеально-реальным»(16).
    Ты – повседневность. Мой старый обыденный день, каждодневное чувство, пришедшее ко мне из великих глубин, впрочем же имеющее парус, – не думаю, что смогу объяснить тебя, крадущееся сквозь минуты, – живой, отклоняющийся слегка абрис головы и нега полудня за городом, среди деревьев...
    «Сократ смотрит на мир со стороны, но он – не сторонний наблюдатель. Моральная требовательность и те обязанности, которые она налагает, возвышают его над людьми и вещами, но живет он среди людей и вещей, живёт жизнью своих сограждан, ибо подлинная философия существует только в повседневности. И потому для всей античности Сократ станет примером идеального философа, чьё философское творение – сама его жизнь и смерть»(17).
    Эта окружающая нас повседневность вместе с тем – словно старинная реликвия, истёртая, многое в себе хранящая...
    Но самой старой мебелью, которую только можно найти, могло бы быть тело... Однако «...тело является именно пришествием сознания. Оно никоим образом не есть вещь. Не только потому, что в нём обитает душа, но и потому, что его бытие принадлежит к разряду событий, а не существительных. Оно не располагается, оно – позиция. Оно не помещается в заранее данном пространстве, а врывается в анонимное бытие самого факта локализации... Постичь тело как событие означает признать, что это не инструмент или символ, либо симптом позиции, но сама позиция: в нём происходит само превращение события в бытие... Но одухотворенность тела не заключается в способности выражать внутреннее. Благодаря самому своему положению оно осуществляет состояние внутренности. Оно не выражает событие, но само является этим событием»(18).
    Таким образом, оно всё же некоторым образом отпечатлевается в этой мебели, которая суть его повторение...
    Но не только об этом хотелось бы здесь сказать. Есть и иное ещё повторение.
    «...Да раскроются наши всё вбирающие, всё постигшие глаза на единство мира. Ты требуешь возмездия? Оставь, я вижу, как оно серым всадником движется мне навстречу. И тогда снова пробьёт час Вертера и Тассо, ибо двенадцать раз бьёт и в полночь и в полдень, и только то, что Бог мне даст поведать, как я стражду, только это, первое и последнее, мне останется. Тогда разлука будет прощанием, прощанием навеки, смертным борением чувств, и час ужасных мучений, мучений, что предшествуют смерти, ибо они есть умирание, но ещё не смерть. Смерть – последний полёт в пламя. Во всеедином чем быть ему, если не новым пресуществлением? В моём успокоенном сердце покойтесь, милые образы, – и сколь радостен будет миг, когда мы снова очнёмся»(19).
    Да! Мы отрекаемся дважды. Единожды, вступая на путь, когда совершает это в нас и за нас Христос, и дважды, когда то же самое, или хотя бы сколько-то приближающееся к первому вдохновению, должны совершить с Его помощью и мы сами. И так побеждается, изменяясь, земля, достигая неба.
    «...Не избегать своего прошлого... Всё больше убеждаюсь со временем: нам даётся жить и проживать заново своё прошлое до тех пор, пока мы не разрешим все встающие проблемы»(20), которые все – словно застывший жест, неоформленное пространство, подобно цветочной почке, отпускающее лепестки, тычинки...
    «Семиотика жеста могла бы дать нам наилучшее определение таинства и ритуала, который на самом деле не что иное, как повторение жеста прародителей»(21). Но всё же это высказывание требует дополнения: если бы только повторение жеста прародителей, то в чём таинство? В чём же тайна? В том-то и дело, что не только жест прародителей, но и то ещё, что описывает путь, пройденный Адамом во Христе, уже поверх его естественного состояния, когда ступал он по воздуху, восходя ко Отцу...
    «Мы, пчёлы невидимого, одержимо сбираем мёд видимого, чтобы помещать его в наш невидимый золотой улей». «Наша задача – поместить временную и хрупкую землю в такие глубины духа, с такой страстью и терпением, чтобы её сущность смогла невидимо воспрянуть в нас»(22).
    «Именно древнейшие специальности, такие как плетельщик корзин, горшечник, ткач, кузнец или землепашец, обеспечили развитие языка. Словарь любого народа берёт начало в ремесле, в самых фундаментальных словах можно обнаружить давно исчезнувшие жесты античных ремесленников. Они умели отличать разные виды деятельности, грубые метафоры которых и по сей день служат для выражения самых тонких нюансов мысли»(23).
    И мы всё говорим, говорим, глядя на закат и держа в руках остывшие кружки с чаем, занудная нескончаемая речь скрипит, как старая мебель, телега... И мы всё ещё предстоим.

(1) Г. Башляр, Поэтика пространства, I, 1.
(2) Г. Башляр, Поэтика пространства, I, 1.
(3) Г. Башляр, Поэтика пространства, I, 2.
(4) Виктор Мамонов, Вторжение (из сборника «Соприкосновенье»).
(5) Ольга Седакова. Пауль Целан, заметки переводчика, 1.
(6) К.С. Льюис, Лев, колдунья и платяной шкаф.
(7) Ин. 20, 19.
(8) Изречение Протагора.
(9) Ин. 19, 5.
(10) Стихотворения Пауля Целана.
(11) Х.Г. Гадамер, Последнее стихотворение Целана.
(12) Ин. 16, 33.
(13) М.Хайдеггер, Исток художественного творения.
(14) Г. Башляр, Поэтика пространства, I, 6.
(15) Альберто Бевилаккуа, Погибшая дружба.
(16) Н.О. Лосский, Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция, гл. 5, 2.
(17) П. Адо, Что такое античная философия, III.
(18) Э. Левинас, От существования к существующему, IV, 2в.
(19) Т. Манн, Лотта в Веймаре, гл. 9.
(20) Митр. Антоний Сурожский, Научитесь быть.
(21) Люк Бенуас, Знаки, символы, мифы. Гл. I, 2.
(22) Р.М. Рильке, цитата у М. Бланшо, Обращение: преображение в невидимое.
(23) Люк Бенуас, Знаки, символы, мифы I, 7.


Рецензии