Божедомовы

6.

Глотая горький воздух пожарища, Николай с сыновьями и свекром с трудом добрались до Ивановской площади Иркутска, и были потрясены тем, сколько торговцев стеклись сюда спозаранку, и чего только не выкладывали они на продажу! На площади негде было протолкнуться — толпы невыспавшихся иркутян, лошади, повозки. Люди отчаянно торговались, женщины плакали, некоторые откровенно просили торговцев дать им немного хлеба без денег — все сгорело. Вернулись в город на образованный бедой рынок жители прибрежных улиц, которые во время пожара спасались в Ангаре. По выжженным дотла улицам, вооружившись пухлыми бухгалтерскими книгами, расхаживали еще некогда состоятельные люди, торговцы, хозяева гостиниц и других заведений в сопровождении своих работников и подсчитывали убытки, пытались разобрать уцелевшее добро, многие выставили охрану там, где сохранился товар. Берегли и охраняли вынесенную из домов дорогую мебель в надежде, что когда-нибудь она все-таки пригодится.
Однако, воровство и мародерство процветало, люди хватали, воровали, таскали все, что плохо лежало, особенно бутылки с вином — погорельцы не хотели верить в то, что произошло, предпочитая забыться…
— Во, гляди! — откуда ни возьмись, словно из дыма и дрожащего рассветного воздуха, из рыночной толпы возник Ефим, чумазый, розовощекий, с бисеринками пота на широком лбу. — Гляди. Бать!

Он прижимал к себе, как дите, большущую бутылку с домашним красным вином.
— Ты где взял? — Николай отвесил сыну затрещину. — Зачем хватаешь?
— Так все брали, — нисколько не удивился и словно ничего не почувствовал Фима. — Так ничейное же! Гляди…
И он, нисколько не боясь отцовского гнева, чувствуя, что не очень-то отец и рассердится, потому что вокруг полная неразбериха и все ежеминутно совершают какие-то преступления, то, чего раньше не позволили бы до пожара, достал из-за пазухи холщовый мешок, из которого бережно, отставив бутыль с вином, двумя руками, как драгоценность, извлек металлическую цветную нарядную банку и протянул отцу, тем самым как бы приглашая и его поучаствовать в невинном мародерстве.
— Во! Персики! А там были еще и абрикосы!
— Какие еще персики? — нахмурился Николай. Даже само это слово, ароматное и оранжевое, прозвучало в этом пепельном дымном рыночном аду, как насмешка, как что-то противоестественное, не к месту!
— Компот! — улыбнулся Фима, и на его порозовевших щеках образовались ямочки.
«Господи, да он же еще совсем ребенок!»
Запыхавшись от бега и волнения, чуть не врезался в отца Ваня. Хитро глядя то на Николая, то на брата, он, словно не решаясь и в то же самое время уже не в силах сдерживаться, начал вытаскивать из-за пазухи плоские жестяные коробки и складывать их стопкой перед отцом на импровизированный прилавок, сооруженный из старых ящиков и рогожи.
— Я прочитал, — сказал Ваня, шмыгая носом и с видом настоящего добытчика поглаживая ладонью банки. — Вот здесь написано «говядина с горохом», а здесь «каша с мясом».
Под ноги вдруг выкатилась, словно из нутра Вани, круглая баночка, которую тот быстро поднял и посмотрел на отца с виноватым видом. Поджал губы.
— Гляди, он спрятать хотел, — хохотнул Ефим. — Ну-ка, показывай, что там?
За спиной внуков возник почерневший от пыли и пепла, взмокший, с красным лицом дед. Он проворно схватил круглую банку и, выставив ее на ладони подальше от слабых глаз, усмехнулся:
— «Мальонский» зеленый горошек! — сказал он. — Где взял? У бакалейщика Митрофанова? Только у него рестораторы покупали горошек, а тот выписывал его из Петербурга.
Николай слушал свекра, смотрел на своих сыновей и думал о том, что все они стали для него как будто бы чужими, и их разговоры, и интересы. Вот, к примеру, что он сам мог знать о каком-то там зеленом горошке? Да что он знал о сыновьях-то? Вся его жизнь — это походы, казачья трудная служба, мужики, оружие, кони. Нет, пора налаживать уже и мирную жизнь. Надо что-то изменить в себе, в своем отношении к этой самой мирной жизни, найти в ней интерес. И интерес этот сейчас уже обозначился, и лежал, посапывая в своей люльке. Это Ивана с Фимой он пропустил, да и Серафима выросла без него, а вот Гришу он не упустит, крепко возьмет в свои руки, сделает из него настоящего человека. Выучит его, отправит в Петербург или Москву, там видно будет. Но у свекра в лавке он уж точно таскать корзины и мешки не станет.

Между тем, рынок продолжал бурлить, рядом с повозками свекра расположился крепкий мужик в обнимку со старинным, резного дерева трюмо. Возле его ног, на мешковине выстроились в ряд серебряные канделябры, дорогие фарфоровые вазы, расписанные охотничьими сценами, а в центре, привязанная к ноге стояла высокая стеклянная банка, наполненная конфетами.
«Спер ведь», — зло подумал Николай, сплевывая в пыль.
Между рядами прохаживался еще один мужик в рванье с лотком, полным дорогих сигар.

Погорельцы, у которых были деньги, покидали город. Возчики, которым повезло и которым удалось спасти свои повозки и лошадей, взвинтили цены, понимая, что погорельцы выложат любые деньги, чтобы только их уцелевший скарб можно было вывезти подальше от раскаленного города.
Николай, глядя на царящий вокруг него хаос, думал о том, что простые люди, не военные — это просто неуправляемая толпа, где каждый подчиняется исключительно своему эгоизму и думает только о себе. Как крысы с тонущего корабля, да только с мертвого, страшного города, бежал народ в разные стороны, спасая себя и свое добро. Вереницы тяжело нагруженных повозок, телег, колясок, обгоревших конных экипажей «казимирского» тянулись в сторону Глазковского предместья, некоторые устраивались прямо на лугах между городом и монастырем, в сторону Ушаковки и до архирейской дачи, другие же добирались до островов, стремились к воде…
И никого невозможно было заставить заняться общественными работами — разбирать завалы, вытаскивать из-под почерневших еще горячих балок оставшихся в живых людей, животных или трупы.
— Все, последний мешок продал! — послышался хрипловатый бас Федора Ивановича, и это стало сигналом к возвращению домой. Николай, вместе с сыновьями погрузивший на коляску (в которой набилась большая дворянская семья вместе со слугами, маленькими детьми и собаками) два мешка картошки, небольшую бочку селедки, да жбан топленого масла, с трудом затворил багажное отделение и перекрестил тронувшийся с места транспорт. Сколько таких повозок и колясок он уже сегодня загрузил продуктами?
— Батя, смотри! — Иван дернул отца за рукав, показывая на небо. Гигантская черная туча неслась на город, прямо на глазах она начала сворачиваться в чудовищных размеров черную воздушную спираль, поднимая над пепелищем высокие столбы пыли и гари. Ураган несся прямо на них, разжигая тлеющие на горячем воздухе остатки домов, и вот оранжевым сверкающим всполохом взвился к небу огонь и мгновенно занялась Котельниковская.
— Быстро, быстро! — орал, срывая голос, Федор Иванович, подгоняя внуков легкими пинками. — Горим!!!
На рынке началась паника, толчея, люди смешались с лошадями, повозками, товаром, мебелью; все пестрое и живое, припорошенное пылью и пеплом, людское море неровной волной, словно сдуваемое невидимым великаном, надувшим щеки стихией, хлынуло вон с площади, кто на Арсенальскую улицу, кто на Иерусалимскую гору…

До самых холодов погорельцы Иркутска словно отказывались верить в свою страшную беду, будто кто-то заботливый, ответственный за их жизнь на этой земле отключил многие из чувств, притупив яркость злых красок и боль страданий. Люди ютились в шалашах, которые построили на площади предприимчивые купцы, или снимали втридорога комнаты и квартиры в чудом уцелевших от пожара домах на окраинах города.
Николай, прочувствовав беду чужих ему людей, помогая им наперекор упрямому свекру, для которого пожар стал настоящим золотым источником, благодарил Бога за то, что уцелела его семья, что все живы и здоровы. И что Бог уберег его от покупки дома в Иркутске, значит, не подошло еще его время.
Пытался он приручить и отвыкших (или не успевших привыкнуть к нему) сыновей, собирал их вечерами, после всех работ возле себя, вел с ними беседы, рассказывал о своих походах, и радовался, когда видел интерес в их глазах или улыбку. И так тепло становилось на душе, и видел он впереди какое-то благостный свет счастливой семейной и спокойной жизни.
К маленькому же Грише питал особое чувство, которое скрывал даже от Маши, но которое толкало его к колыбели и заставляло подолгу смотреть на малыша, разговаривать с ним, как если бы он точно знал, что тот его услышит и поймет.
Маша тоже радовалась своему долгожданному счастью, как завороженная слушала, как они теперь будут жить, по-новому, соглашалась с ним во всем, а когда приходил свекр к ним в дом и пытался доказать свою правоту, касаемую воспитания своих внуков, всегда принимала сторону мужа. Не могла она простить отцу, что повышение Николая отец как бы и не заметил, ни слова не сказал, во всяком случае, ему, зятю в лицо, зато на людях хвастал «свалившимся на голову зятя» дворянством, нос задирал, даже походка у него переменилась, да и хромота неожиданно прошла.
Ян Цеханковский поправился и вернулся в город, где со своими работниками начал восстанавливать завод. Поговаривали, что его сестра, живущая в Париже, помогала ему золотом.
Приближались холода, а в подвальных этажах многих домов Иркутска еще продолжал гореть огонь, и никак не удавалось его полностью потушить. Во время одной из деловых поездок в город Николай с женой подобрали молодую женщину, лопочущую по-французски. Худенькая, маленькая, с большими голубыми глазами и мокрым красным носом, она сидела на площади, закутанная в потертую меховую шубку, и пыталась продать нитку жемчуга. На плохом русском она рассказала Марии, от жалости решившей принять в ней участие, что служила гувернанткой в одном доме, что ее хозяева уехали еще в первый день пожара, а ее забыли. Что она продавала все свои вещи, даже французский корсет на китовом усе, все золотые украшения, чтобы прокормиться и ночевать в подвале гостиницы, а потом пошла в одно заведение мыть пол. Но жена хозяина ударила ее, приревновала, и Жанна (так звали женщину), убежала оттуда, всю ночь мерзла возле горящей бочки со смолой вместе с другими бездомными.
Божедомовы приняли решение взять к себе Жанну.
— Будешь гувернанткой у нашего сына Гриши, — сказал Николай, решив, что первый шаг в серьёзном воспитании младшего сына уже сделан.

7.

Григорий Божедомов, с тремя товарищами вышел из трактира, где они пообедали, запивая солянку водкой, и, прикрывая шарфом лицо от холодного февральского ветра, двинулся к университету. Над Петербургом собрались темно-синие тучи, сыпал снег, который, подхваченный ветром, словно грозился вымести людей с улиц, загнать их в дома.
Откуда-то из-за угла, кутаясь в длинных полах шубы, им навстречу выбежал еще один их товарищ, студент Ростов. Снег набился в густой мех шубы, длинный красный нос Ростова, торчащий из глубин побелевшего ворота, смотрелся комично, и студенты засмеялись.
— Смейтесь, смейтесь! Вы вот, господа, солянку кушать изволили, в спокойствии живете, на лекции собрались, а ничего-то и не знаете! Что, ничего не знаете? Не слышали? Не читали? Ну так подите почитайте, что там написали, да-да, прямо на официальном университетском стенде!!! Да там уже все студенты собрались!
— Да что случилось-то, Сергей? — спросил Григорий. — Что за беда? Кто, что написал, говори толком!
— Я там уже битый час простоял, теперь моя очередь горячего супа поесть, а вы идите, идите…
И Ростов, распахнув дверь трактира, юркнул туда, выпустив клубы вкусного кухонного пара.
Вестибюль университета гудел, как улей. Толпа студентов собралась перед большим настенным стендом, читали объявление, написанное крупными буквами, красиво и как-то торжественно. Все знали, что через несколько дней университет будет праздновать годовщину, и что объявление это, скорее всего, носит организационный характер, типа расписания мероприятий.
Григорий, которого сытный обед расслабил так, что глаза сами закрывались, протиснулся поближе к стенду и оказался совсем рядом с невысоким молодым человеком, которого невольно оттолкнул, да так неловко, что встал, получается, впереди него закрыв объявление.

“8 февраля, в день празднования годовщины Императорского С.П.Б. Университета нередко происходят со стороны студентов нарушения порядка и спокойствия на улицах С.-Петербурга и в публичных собраниях, — начал он читать. — Беспорядки начинаются немедленно по окончании университетского акта шествием студентов большой толпой с пением песен и криками “ура!” по Дворцовому мосту и даже по Невскому проспекту. Вечером происходят шумные вторжения в рестораны, увеселительные заведения, в цирк, в Малый театр. Смежные с этими заведениями улицы бывают до глубокой ночи пересекаемы возбужденной толпой, что дает повод к прискорбным столкновениям и вызывает неудовольствие публики…»
— Извините, — услышал Григорий позади себя и, обернувшись, увидел благообразное бледное лицо молодого человека, его черные густые волосы, разделенные прямым пробором, были зачесаны назад. Высокий лоб в середине был прикрытый волосами, а над бровями поднимался высоко, делая его прическу причудливой. Взгляд больших темных глаз был кроток, крупный нос с горбинкой нависал над аккуратными, коротко подстриженными усами. — Я за вами ничего не вижу, я не дочитал…
— Ох, да это вы меня извините… — Григорий отодвинулся в сторону, пропуская невысокого человека впереди себя. — Что-то я пока ничего не пойму, почему все шумят-то?
— Так вы прочтите до конца, — слегка повернув к нему голову, сказал молодой человек.
— «Общество столицы давно обратило внимание на эти беспорядки; оно возмущается ими и осуждает за них университет, и все студенчество, тогда как в них участвует только небольшая его часть. Закон предусматривает такого рода беспорядки и за нарушение общественной тишины и спокойствия подвергает виновных аресту до 7 дней или денежному штрафу до 25 руб…» Что? Арест до семи дней?!!
— «… Если же в этих нарушениях будет участвовать целая толпа людей, которая не разойдется по требованию полиции, то упорствующие подвергаются аресту до 1 месяца или штрафу до 100 р. !» — вздохнул сосед. — Что же это нас, студентов за разбойников каких-то принимают? Скоро праздник, а тут такое…
— «А если будет необходимо прекратить беспорядок силою, виновные подвергаются аресту до 3 месяцев или штрафу до 300 рублей. 8 февраля полиция обязана охранять тишину и спокойствие совершенно также, как и во всякий другой день года. Если произойдет нарушение порядка, полиция обязана прекратить его, во что бы то ни стало. Закон предписывает также употребление силы для прекращения беспорядков. Последствия такого столкновения с полицией могут быть очень печальны. Виновные могут подвергнуться: аресту, лишению льгот, увольнению и исключению из университета и высылке из столицы. Считаю необходимым предупредить об этом г.г. студентов. Студенты должны исполнять законы, охраняя тем честь и достоинство университета. Ректор университета В. Сергеевич”.
— Оскорбляете, однако, сударь! — словно про себя пробормотал сосед Григория и попытался выбраться из толпы студентов, то и дело выкрикивающих вырванные из текста объявления фразы, возмущаясь ими, поднимая еще больший шум.
В толпе произошло движение, подошли новые студенты, и Григория вынесло к лестнице вместе с бледным соседом.
— Я понимаю, если бы нас призвали к чувству чести, — возмущался тот, хмуря густые черные брови, — но уж никак не стали бы нам угрожать за буйство и непристойное поведение товарищей!
— Согласен! Думаю, что и я тоже в стороне не останусь! А вы, сударь?
— Я — студент! Значит, это и меня касается!
— На каком факультете изволите учиться?
— На минералогическом.
— Да? И я тоже… Как-то мы там не встретились?
— Отчего же, я видел вас там много раз. Вы еще у нашего профессора спрашивали, чем закончилось дело, которое вел Мартенс, ну, вы помните, он выступал еще тогда в качестве международного арбитра в деле весьма сложного территориального спора между Великобританией..
— … и Венесуелой, да, конечно. Еще бы им не спорить! Спор касался разграничения Венесуэлы и Британской Гвианы, где обнаружили огромные залежи алмазов и золота! Григорий! — Григорий Божедомов протянул руку своему собеседнику.
— Григорий! — ответил ему, улыбаясь студент. — Картава!
— Божедомов!
Однако, познакомившись, им в первые дни не удалось поговорить более обстоятельно о том, чем они оба жили, о чем мечтали. Хотя симпатию друг к другу испытали как-то сразу. Ветер студенческих волнений 1899 года занес обоих буквально через два дня на студенческую сходку. Собрались на окраине Петербурга, в большом трактире Шведова, набились, что сельди в очке. Пили, кричали, лишь изредка давая слово умным и знающим толк в таких делах заводилам, после его решено было действовать. Вернулись в университет, окаянное объявление сорвали, витрину разбили, и все единогласно поддержали тихий призыв очкастого и серьезного лидера бойкота встретить появление ректора на празднике восьмого февраля обструкцией.
Наступил день, торжественное заседание началось при полном порядке — сначала был прочитан отчет о деятельности университета за минувший год, затем профессор Ольденбург сделал доклад на научную тему, и только когда ректор В.Сергеевич поднялся на кафедру, чтобы сказать свою речь, в зале зашумели, раздался свист, шиканье. И гул этот, действующий всем собравшимся на торжественное праздничное заседание на нервы не прекращался добрую четверть часа, во время которой ректор терпеливо ждал, когда же студенты успокоятся и наступит тишина. Однако, он так и не дождался, и ему пришлось покинуть трибуну. Его уход был сопровожден улюлюканьем и свистом, после чего посчитавшиеся себя оскорбленными студенты с большим воодушевлением исполнили национальный гимн и свою студенческую песнь, после чего, выпустив бойкотный пар и успокоившись, стали расходиться небольшими группами.
Никто тогда не знал, какого размаха достигнет это студенческое движение. Возможно, все и закончилось бы, если бы группе студентов, направившейся к Дворцовому мосту, не преградил выехавший из двора здания Академии наук отряд конной полиции. Развеселая толпа студентов, не особо обращая внимание на это, повернула к Румянцевскому скверу, однако их догнал командовавший отрядом конной полиции. Еще не остыв от своих песен и своей маленькой победы безоружные, студенты принялись, как дети, бросаться в них снежками! Кто-то из студентов по дурости схватил прислоненные к сторожке на разъезде конки метлы и напугал лошадей, началась суматоха, и тут как раз подоспел основной отряд и нагнал толпу студентов, когда те подошли уже к Академии художеств.
Григорий Божедомов, находящийся в самой гуще событий, все еще не остыв и чувствуя какую-то тревогу, но еще не понимая, чем все это может закончиться, поскольку не мог предположить, что полиция всерьез намерена предпринять радикальные меры, вместе с другими принялся лепить снежки и бросать в преследовавших их полицейских. И тут морозный воздух проколола жесткая команда офицера: «Марш маршем!» После чего прозвучала фраза, которую снова никто из студентов не воспринял, как реальную угрозу: «Не повесят же нас из-за этой сволочи студентов!”
Полицейские, не обращая внимание на то, что среди студентов попадались и случайные прохожие, ворвались в безоружную толпу, топча людей и избивая их нагайками. Григорий глазам своим не поверил, когда на его глазах одному старику ударом нагайки рассекли голову. Он бросился к нему, чтобы помочь, как вдруг увидел, как затоптали лошадью одну женщину, она упала, и полицейский, соскочив с коня, принялся ее избивать! Образовалась какая-то жуткая каша из розового от крови снега, грязи, стонущих под копытами лошадей людей, озверевших полицейских.
В какой-то миг взгляд Григорий встретился со взглядом с Картавой, который, как оказалось позже, был все это время где-то рядом, они бросились к распростертой на снегу женщине, подняли ее и понесли прочь от толпы, от нависшей над людьми смерти…

Только поздно вечером, когда Петербург замело снегом, и раненую женщину, которая так и не пришла в себя, удалось доставить в Александровскую больницу, что на Фонтанке, два Григория добрались до дома Картавы на Невском, снимавшего целый этаж, где было тепло, можно было принять ванну, переодеться и поужинать.
Тихий и кроткий Картава, оказавшись дома, преобразился, стал увереннее, живее в движениях, даже глаза заблестели.
— Ты проходи, тезка! Будь, как дома! Сейчас Антип приготовит ванну, кухарка моя накормит нас ужином! Ты здесь квартиру снимаешь или как?
— Да, снимаю. Я же не питерский, родом из Иркутска, окончил в этом году Иркутское горное училище, изучал золоторазведку, золотодобычу. Теперь вот университет, а потом снова туда, в Иркутск, наверное.
О том, что пережили, увидели сегодня, занимало их настолько сильно, что сначала эту тему обходили стороной, словно им надо было все осмыслить, понять, уж слишком кровавым и страшным выдался день. Поэтому сначала за ужином говорили на общие темы, однако, оба понимали, что и последствия этого полицейского произвола не заставят себя ждать, что студенты не оставят все безнаказанным, что будут волнения, и сильные. Конечно, никто их них и предположить не мог, что это оскорбительное объявление ректора и нападение на студентов возле Академии художеств повлечет за собой взрыв настоящей студенческой революции, однако, все чувствовали, что грядет что-то серьезное.
— Надо бы подать коллективную петицию, — сказал Григорий Божедомов, уже представляя себе, что за этим может случиться. — Правда, не верится мне, что на нее хоть как-то отреагируют, сколько раз уже такое случалось, мы пишем, а в ответ — тишина.
— В любом случае, надо действовать по закону и обжаловать действия полиции в судебном порядке, — сказал Григорий Картава. — Но, с другой стороны, все, что касается нарушения со стороны полиции, обернется скорее всего обычным взысканием на того офицера, который командовал отрядом, да простых полицейских. Между тем, ясно же, что решение принималось высокими полицейскими чинами…
— … если не выше, — согласился с ним Божедомов. — Но ты прав, конечно, надо действовать в судебном порядке, да и с петицией у нас вряд ли что получится, это будет считаться незаконным уже потому, что по университетскому уставу подача коллективных петиций запрещена. Мы-то не застали это время, но я слышал от старшекурсников, что ранее поданные петиции оставались без результата.
Наступила ночь, Антип принес чай, а оба Григория продолжали обсуждать за столом событие, так потрясшее их. В доме было тихо, лишь за окном бушевал ветер, и словно сахарный песок время от времени швыряли в стекла окон — начиналась метель. Пламя свечей в серебряных канделябрах трепетало, словно и их тоже пытался задуть домашний ветер. Только когда Антип, неразговорчивый и медленный в движениях слуга в темной одежде и бесшумных башмаках, сменил свечи, Картава смог разглядеть на лбу своего гостя лиловую шишку, едва прикрытую прядью каштановых волос. Свое же ухо в забуревшей крови он видеть, конечно, не мог, да и боли уже не чувствовал.
И вдруг где-то внизу, у парадного послышался шум, ржание лошадей, хлопанье дверей, голоса. Картава насторожился, даже привстал со своего места.
— Думаешь, полиция? — спросил его гость, выглядывая в окно. В свете электрического фонаря он увидел карету. «Нет, это не полиция», — решил он.
И тотчас в гостиную вбежала без церемоний, по-детски непосредственно, словно этот дом был ей хорошо знаком, барышня в собольей шубке и меховом капоре. Румяное милое лицо ее в обрамлении локонов было мокро то ли от снега, успевшего прикоснуться к нему за те минуты, что она бежала от кареты к парадному, то ли от слез.
— Гриша! Гришенька! — бросилась девушка к Картаве и, крепко обняв его, принялась целовать его щеки. — Слава Богу — жив! Нам люди сказали, что произошло там, возле Академии художеств, какой ужас! Рассказывают, там конный отряд врезался в толпу студентов, что полицейские избивали всех подряд нагайками! Я бы и не знала, что ты там был, но наш доктор, ты его знаешь, Розенталь, видел тебя в Александровской больнице, сказал, что вы с каким-то молодым человеком принесли туда женщину с разбитой головой, как раз оттуда, с того места… Ведь это ты там был, ты? Скажи!
— Аня, успокойся, сядь, — Картава мягко усадил девушку за стол. — Да, это были мы… Вот, кстати, познакомься…
И только в этот момент Григорий Божедомов, с любопытством и восхищением разглядывающий девушку, понял, что стоит перед ней в шелковом домашнем халате Картавы! От стыда он готов бы провалиться сквозь пол, прямо в преисподнюю! Он так растерялся, что поспешил сразу сесть за стол, как раз напротив девушки по имени Аня, чтобы она хотя бы не увидела халат во всю длину, да его босые ноги, обутые в войлочные домашние туфли.
— Григорий! — представил его Картава. — Мой товарищ по университету.
— Анна, — смутилась девушка, потом как-то легко так вздохнула, как человек, который успокоился после сильного волнения, развязала ленты капора, сняла его и положила на стол. На скатерти стало расплываться темное пятно от таявшего снега.
Григорий, забыв обо всем, залюбовался ее слегка примятой растрёпанной прической, волосами, заблестевшими при свете свечей, темными большими глазами.
— Анна Давыдова, — поправилась она и протянула Божедомову руку в лайковой перчатке, отороченной мехом.
— Это моя кузина Аня! — представил сестру товарищу. — Надо же, ночью приехала, чтобы лично убедиться, что я жив и здоров?! Могла бы послать кого-нибудь.
— К нам приехали гости, примерно с час назад, Щербаковы, ты их знаешь, так вот, внучатый племянник Сергея Владимировича Саша тоже там был со студентами, и его ранили, у него сломана рука, шуба его порвана, одежда порезана, ему чуть глаз не выбили! А ты, Гриша, как? Что это у тебя на ухе? Кровь? Почему примочку не сделали? Антип!
Картава пощупал свое ухо, слегка поморщился от боли.
— А я и не заметил.
— Друг твой вон… пострадал, — она, как показалось Григорию, с какой-то заботливой нежностью взглянула на его шишку. — Тоже примочку не помешало бы сделать. Антип!

Приняв поначалу Анну за близкую подругу Картавы, а может быть даже и за невесту, Григорий, узнав, что она его кузина, долгое время не мог прийти в себя от радости. Нет, конечно, такая девушка, как она, не может быть одна, скорее всего помолвлена, а может, и замужем, но сейчас, вот здесь, в этой гостиной он позволил себе помечтать о ней, любуясь ее детской непосредственностью, красотой, живостью, блеском ярких глаз.
— Может, чаю? — спросил Картава после того, как Анна с помощью Антипа промыла ему слегка поврежденное ухо и обвязала чистой белой тряпкой, обернув ее дважды вокруг его крепкой головы.
— Нет-нет, какой чай! Мне надо скорее домой, меня же ждут! Я должна сообщить своим, что ты жив и здоров. Ну, почти здоров, — и она, глядя на нелепо выглядевшего после ее неумелой перевязки Картаву, залилась каким-то ангельским, фарфоровым смехом.
— Ну, будь здоров, братец! — Анна, бросив на него последний, какой-то радостный, счастливый взгляд, бросилась к двери, Антип двинулся за ней, едва поспевая. Уже перед тем, как исчезнуть, она резко обернулась, встретилась взглядом с Григорием и улыбнулась ему:
— До свидания, студент Григорий!
— Григорий Божедомов! — очнулся Григорий и привстал, чувствуя коленями прохладный шелк халата. — До свидания, Анна!
Она ушла, и в гостиной стало нестерпимо тихо.
— Что, хороша Аня? — широко улыбнулся Картава. — Наша маленькая княжна!
— Так уж и княжна, — покачал головой Григорий, чувствуя, как рот его, сложенный в восхищенную улыбку, застыл в глупой мечтательности. — Скажи еще — царевна!
— Да нет же, она действительно княжна, из рода князей Багратионов!

Григорий вдруг пожалел, что знаком с Картавой всего несколько дней, а потому не имеет права задавать ему другие, более откровенные вопросы, связанные с его кузиной, к примеру, помолвлена ли она, есть ли у нее жених или близкий друг. И все же, как хорошо получилось, что он оказался здесь, у Картавы как раз в ту ночь, когда Анна заехала к нему вот так, запросто, и они увиделись? Да, в халате он был, безусловно, смешон, но если она умна, то поймет, что его платье после того, что с ними обоими стало, либо в стирке, либо уже горит, безнадежно испорченное, в печке. Ну и что, что на застала его во всем домашнем, тем больше удивится она когда-нибудь, когда они встретятся где-нибудь на балу, светском приеме, когда он, Григорий Божедомов будет при полном параде!
— Однако, друг, и мне пора домой, меня тоже ждут, — сказал он, имея в виду своего слугу Петра, который, наверное, все глаза проглядел, ожидая барина.
— Да куда же ты, ночь на дворе! Давай я вызову извозчика, отправим моего Антипа к тебе домой, пусть скажет твоим людям, где ты, и все! А ты мне прямо сейчас расскажешь про свой Иркутск, про свою семью. Ну и про золото… Что там у вас, хороши ли прииски?


Рецензии