10. Дар Немесиды

I
Ярчайшая молния осветила округу; разрастаясь, точно с мощью Тифона, грянул гром.
– Зевс гневается, – промолвил я, с опаской глядя на низвергающийся с потемневшего небосвода дождь. Казалось, Посейдон – властитель моря, – и Зевс – царь небес, – заключили союз. Было страшно. Но не удивительно сие – правитель неба и земли опасен в ярости. Ибо гневить воздымателя облаков – удел самоуверенного глупца.
Пригнув голову, я мчался по улице. Сверкнувшая молния выкинула погруженные во тьму – подобно той, что властвует в царстве Аида – деревянные хижины, пробегающие мимо меня. Гром, казалось, сотряс даже Олимпию. Сердце, осмотревшись и не найдя укрытия, устремило меня вперед, на поиски защиты от свергающегося свысока потока водных стрел.
Миновав очередную кривую улицу, я выбежал в агору.
И в сей миг молния трезубцем воинственного Крониона метнулась в древо, что стояло предо мной; она была подобна копью без промаха бьющего Ахилла. Грохот оглушил меня; я, ослепнув, зажмурился. Пред глазами зеленело пятно от вспышки.
Непоколебимая власть громовержца объяла меня и выдавила из уст шепот:
– О, Зевс, не гневайся на меня! Я был всегда тебе покорен; к чему ты хочешь погубить меня? Я – муж, не познававший никогда проклятой скверны; а оную творить – понятие, неведомое мне. Владыка даймонов и всех божественных созданий, отчего ты держишь ярость на меня?
И тут свершилось чудо – Зевес услышал мольбу мою. Шум капель, бьющих по крышам, кронам древ и камнем выложенной агоры, начал утихать. Громовержец, решив показать мне, что душа чувствует на том бреге Стикса, тут же избавил сердце от мук, вернув в сей бренный мир.
Дождь кончил лить.
Ощущая охватившую меня благодарность, я, воздев руки, устремил очи на небо; тело трепетало. Темны тучи безмолвно глядели на меня. Но тут почувствовал нечто странное. Показалось, будто повеяло могильным холодом; по телу пробежали мурашки. Мне чудилось, что я ощущаю чье-то присутствие. Оглянулся – никого. Замешательство легкой морозностью пробежалось по коже и углубилось в груди. Но ощущение близ меня некого мужа, пролетев вокруг площади, устремилось вдоль полумесячной улицы и замерло где-то в Акрополе. Оно звало.
Нахмурившись, но полностью отдавшись любопытству, я добрался до Акрополя. Длинная лестница тянулась вверх, к отлично защищенной части города. Впереди, среди колонн пропилеи, парадного входа в Акрополь, узрел чью-то тень. Я взметнулся по ступеням, но тень исчезла тут же. Медленно, постоянно осматриваясь, начал разглядывать среди колонн, подобным величием олимпийским богам, незнакомца.
Снова повеяло холодом; за спиной я услышал тихий голос:
– Не смерть ли ищешь?
Я обернулся. Предо мной стоял прислонившийся к колонне муж. Облаченный в черную одежду, он был в тени. С мощным телом он оказался, пожалуй, столь же юн, как и я.
– Нет, – проговорил в ответ я, почувствовав, как погрузился в удивленье.
– А жаль, – незнакомец ухмыльнулся. Как лев, встретившийся со жалкой антилопой и уверенный во власти своей отдать или забрать жизнь никчемного животного – так и сей муж самоуверенно глядел в мои глаза. – Тогда зачем меня ты ищешь?
Но я вместо ответа спросил:
– Кто ты?
– Сейчас обычный муж, – улыбнулся незнакомец.
– Но почему тогда я чувствую тебя? Как на бреге морозного моря с океана дует борей, так и холодом веет от тебя. И меня нестерпимо тянет узнать, что ты есть. Сие желанье овладело мною, будто вода, вливающаяся в глотку утопающего. Так все-таки, ответь, кем будешь ты?
Незнакомец помрачнел; тенью отразилось его лицо:
– Тебе пока что рано видеться со мной. И знать о том, кто есть я, тоже рано. – И тут же мрак с его лица исчез после слов: – Всему время свое.
Так говорил он, подмигнувши, и начал спускаться с Акрополя по лестнице.
– Постой! Ответь, когда я вновь тебя увижу? И будет ли вообще сие мгновенье?
– Будет, – с той твердостью ответил муж, какая твердость есть у алмаза. Незнакомец прошел еще по нескольким ступеням, но вдруг остановился, развернулся, и заглянул издалека в глаза мои: – Я чувствую: боишься ты.
– Правду молвишь; есть в душе моей немного страха, – нахмурился я.
Муж в черном облаченье поднялся по ступеням и рассмеялся; в смехе том веселье было, но без иронии.
– Чего же ты боишься?
– Не знаю, – ответив, взор я опустил.
– Конечно! – продолжил весело смеяться незнакомец. – Воистину ты гений – ответ твой мудростью пронизан, какой владеют, пожалуй, только старцы вековые. Знать, чего же именно боишься, ты не можешь; сие ведь – тайна. Поэтому боятся мужи только неизвестности. Как можно ведь страшиться того, что ведомо тебе? Возьмем вот страх пред смертью; скажи, тебе известно, что за гранью жизни?
– Харон, паромщик реки Стикс, – рек я, неуверенно взглянув на незнакомца.
– Ты точно это знаешь? – лик мужа украсила довольная улыбка.
– Нет, – поколебавшись, ответил я. – Но жрецы вещают…
– Жрецы умирали? – перебил меня резкоречивый муж и я промолвил с робостью:
– Нет.
– Так вот оно! – незнакомец подмигнул мне. – С уверенностью вещать о смерти может только умиравший. О том, что в подземном мире твориться, никому из смертных неведомо. Поэтому ее – кончину жизни – мужи боятся. Сие ведь неизвестность.
Я задумался. Муж оный прав – воистину вещает он мудрые слова. Ибо всегда пугающи тайны. Даже темная хижина наводит страх – неведомо, что сокрыто во мраке ее. Быть может, некий прислуживающий Аиду даймон? Сказать то точно никогда нельзя.
– Вещаешь мудрость ты, – рек я, а незнакомец в ответ расхохотался:
– О юный муж, ты мне по нраву! – веселием сиял ровесник мой. – Но внемли мне: скажу еще я философские слова. Вот ты согласен с бессмысленностью страха?
Я кивнул:
– Если рассуждать, уподобившись тебе, то можно молвить следующее. Страх – это опасливое ожиданье неизвестности. Но сама мысль пугаться неведомо чего глупа. О да, с тобой согласен я – бессмысленнен страх!
– Доволен я, – продолжил незнакомец речь, – что сам дошел ты до правды сей. Но давай продолжим рассужденье. К чему вообще иметь во сердце страх?
– Сие – вещь лишняя, – уверенно ответил я.
– Именно! Легко ты мудрость схватываешь. Теперь представь, что в нашем смертном мире все – лишь мысли. Смотря на камень, ты его не видишь, но только думаешь о нем. А небо голубое оттого, что разум говорит тебе так. Представил?
– Да, – напрягшись, молвил я.
– Давай рассудим, к чему же человеку думать? Зачем сознание свое в заботы повседневны погружать? Ведь это суета сует; все в мире – только мысли. Попытка чего-нибудь достичь, полет к высотам, подобны скалам, что облаками окутаны – так в смутность погружены. К чему стремление в туманность? Мысли даруют твою сущность суете мирской. Избавиться от них – вот истинно блаженство, что прозвано катарсисом!
– Тут слушаю тебя и кажется, будто катарсиса достичь совсем уж просто, – сказал я.
– Конечно, просто! – широко улыбнулся незнакомец. – Катарсиса добиться может каждый и – поверь, дружище – сложности в сем нету никакой.
Таинственный муж подмигнул и с речью на устах:
– Теперь пора мне. Как встретимся мы вновь, расскажешь, достиг ли ты катарсиса, – спустился с Акрополя и скрылся за домами.
Я долго размышлял над словами таинственного мужа. Катарсис – очищенье от низменных чувств. Я вечно о чем-то думаю, о чем-то переживаю: мысли строят жизненные планы; а со временем мечты уподобляются срубленным деревьям, с грохотом падающим ниц. Незнакомец прав: все это суета сует. К чему стремиться ввысь, переживать от неудач; к чему страдать? Все это – мысли, а мысли – суета. И каждая мирская вещь – только бренность. Зачем тогда переживать о том, что непременно падет во прах?
Зевс всевластен; божественные вещи он творит. Кронион правит миром. А я боюсь обыкновенной молнии, ударившей во древо. Царь смертных и бессмертных знает все, и каждый его поступок исполнен мудростью. И дерево, что он решил убить, должно погибнуть – на то воля громовержца. Но тогда зачем бояться сию волю? Почему выкованные циклопами и метаемые высокогремящим царем бессмертных молнии, вызывают у меня страх?
О да, правильно рек муж в черном облачении: потому как мне неведомо, чего желает олимпийский бог. Убить меня иль покарать? Оная неизвестность пугает. Тогда к чему же страх? Он столь глуп, что достоин только смерти!
Так пусть умрет любое низшее желанье! Пусть мое тело и душа очистятся от скверны! Пускай умрут все мысли! Ибо значения не имеет ничто.
И вот, в мгновенье ока почувствовал свободу я. Наверное, эти ощущенья испытывает птица, объятая потоком ветра и первый раз во жизни воспарящая. Пропали все желания и мысли. Я ощущал мир весь: слышал шелест листьев, чувствовал щекочущий ветер, видел выглядывающее средь облаков солнце. Раньше не обращая на эти обыкновенные вещи внимания. Я замечал, как эфир, пронизывающий светом мир, решил узнать, что творилось в Афанее в его отсутствие. Подмигивая, он намекал: его всезреющее око надолго не оставит сию округу.

II
Красотой уповаясь, зрел в очи ее я и чувствовал –
Сердце готовилось сжаться, сломаться, подобясь колеснице
На камне подпрыгнувшей со скаку всего лошадиного.
Вот оно, наслажденье полета высокого птичьего,
Как стрела Аполлона лучезарного, летящая ввысь,
Но тут, объятая тяжесть меди, стремится туда,
Где зевсовы слуги людские воюют за смутную
Правду. Клесница разбилась о землю твердынную,
И счастье от взгляда во очи ее разбилось от слов
Мерзлых, разящих сильнее меча кровоносного.
Прекрасны уста ее хладную мрачность глаголили:
«Нет! Кончено все!». Теперь ж под той клесницей
Рухнул во прах я и готовлюсь с Танатосом встретиться;
Вот он, дар Немесиды неподкупной, уверенной твердо
В правде своей абсолютной, божественной.

Так рек я. Во светлом зале солнце, пробегая по колоннам, гордо ступало по блестящему полу и с кокетством слепило очи. Словам внимали мужи; они должны оценить творенье, написанное по мотивам той истории, что когда-то рассказал про себя мой прадед. Главное действие поэмы проходило в девяносто втором году от первой Олимпиады.
Здесь поэтическое собранье, а я тот, кто сегодня выступает в первый раз. Творчество в жизни моей играет важну роль; пищу я, пожалуй, всю жизнь. Первые строфы сочинил еще в далеком детстве, задолго до того, как научился по папирусу пером водить.
И вот, теперь настало мое счастье! Сумел пробиться в элитное я общество поэтов. Сие было тяжело, но ныне путь чугунного веса остался позади – лишь пыль клубится на старой дороге. Но впереди туман; а что за ним? Счастье? И труден ли путь впереди? Наверное, не настолько, как пройденный. Ведь я умею уже так много; подоблачных высот сумел достигнуть в творчестве!.. Нет, еще я не великий, но, учитывая, с чего все начинал, могу сказать: подобен птице я, мчащейся к Олимпу. И он столь близок!.. Скоро пройду сквозь облака.
О да! поражу сегодня я поэтов – совершенно в этом убежден. Ибо творчество стало частью моей жизни… вернее, жизнь творчеству отдалась. И в симбиозе этом вижу уникальность – я готов отдать все свое существованье на земле поэзии.
Все суета сует, как говорил незнакомец, но он все-таки неправ. Все суета, но лишь творчество имеет огромное значенье! Мой резон бытия в поэзии; за что бы я ни взялся – все бессмыслица, – а литература, уподобаясь вольнокрылому орлу, высоко парит над низменной грешностью земли, кишащей тленными людишками. Совокупностями пустых мыслей. Только искусство, подражанье богам – творенье – отрывает от почвы, пропитанной скверной.
А до Олимпа не так уж далеко!

Но, думаю, стоит сказать здесь, как все началося.
Когда-то теплое ложе делил я со женщиной друга
Скрывая все это от милого сердцу мне мужа.
И что, вразумляю – греху отдавался ничтожеством
Своим я червю стал подобен,
Во земле грязненной живущему;
Так я поступком единственным
Душу испачкал свою навеки червиным
Клеймом. Но жил я года, не задумывась
О чем бы то ни было мрачном –
Все в жизни моей со счастьем смешалось.

Минули года, про женщину друга забыть я успел;
И друга когда уж последний раз повидал, забыл я.
Жизнь стала не той,
А друг казался далеким – забыт был.
И вот, минули лета; в таверне разбавленно
Вино я глотал и чувствовал в теле тепло.

Как тут подсел ко мне старик с бокалом полным.
«Что надо вам?» – устремил на старца очи я.
«Да так, болтать», – услышал я ответ из дряхлых уст.
«О чем?» – «О чем старик вести беседу может?
О жизни; о былом. О всем том, что кануло в реке Лета,
Текущей в царстве мрачного Аида,
Иль только стремящимся отправиться туда».
Так рек он; и я, подумавши, ответил:
«Ну что ж, давай, старик, поговорим об этом,
Готов вести с тобой об этом философскую беседу;
Но ты учти, не только старцы объяты мудростью».
Тогда промолвил он: «Вот ты такой младой и юный,
Во жизни видел совсем не столько боли,
Совсем не столько пестрых красок, серости, любви
Как я; и думаешь совсем ты по-иному.
Так вот, скажи, младой, как ты считаешь,
К чему живем мы?». Глаголил он, и я ему ответил:
«Живем мы лишь для тех мгновений,
Что счастьем названы, они способны вызывать трепет,
Как Посейдон движением трезубца вздымает воды,
Бегущи волны о скалы разбивает, а Зевс
Манвением руки сгущает тучи над людьми,
Отдав приказ с небес дождю обрушится,
И бури громовержец как мысли порождает –
Так счастье во груди столь трепет сладкий вызывает;
И только в поисках его я вижу смысл существованья».

Так рек я, а старец в ответ лишь только улыбнулся:
«Ты молод. О да, ты очень юн!
И мыслишь точно птенец орлиный,
Смотрящий из теплого гнезда на те просторы,
Что со скалы видны. Но ты еще не испытал
То чувство, что мы, Крониона сыны,
Назвали ощущением полета. Птенец так юн,
Что это чувство совсем не может испытать;
Оно опасно для него, готово погубить –
Лишь бросившись с гнезда ощутит чувство он полета,
Но тут ж о скалы разобьется в прах».
Сказал он с важным видом, но я почувствовал в груди
Отглосок недовольства; и тут подумал:
«Неужели старец себя поставил выше меня,
Сына богов?». Промолвил тут же:
«Старик, похоже, ты вдруг возомнил себя орлом!
Ужели думаешь, что ведомы тебе те вещи,
О которых даж я нисколь не знаю?».

Тогда ответил он с улыбкой: «Сын мой,
В тебе пылает юношеский жар, но бойся
Его ты – он все готов спалить, к чему коснешься,
В том числе и собственную душу. Опасайся!».

Но восклицал в ответ я: «Старик, не смей ты убегать
От моего вопроса! Ответь! Поставил ты меня,
Того, в чьих жилах течет кровь Зевса,
Властителя Олимпа, ниже себя?!».
Старик лишь только ухмыльнулся:
«Птенец ты, а не громовержца Зевса сын,
Тебе еще учиться надо летать и рано прыгать со скалы
Укромного гнезда, совитого орлицей».
Промолвил он, и я ответил: «Как смеешь ты,
О червь, порочить мое имя?
Я – сын царя богов, а не птенец младой!
Но кто такой здесь ты? И как ты можешь
Звать свою сущность орлом, при этом не имея
Во плоти божественной крови?!».

А старец только рассмеялся: «Кронион не твой отец!
Ведь громовержец не может породить глупца!».
Сказал он; и я мгновенно схватил кинжал
И в сердце старику вонзил хладную медь;
Пусть знает, какого порочить имя Зевсиона!

Да, тяжко вспоминать о юношеском пыле,
Тот мрачен слишком оказался,
И меня готов во царствие Аида, крепко взявшись,
За пятку утащить. Но ладно, не стоит рассуждать об этом –
Я лучше расскажу о том, что было после.
Как я потом узнал, тот старец был отцом
Того приятеля, со чьей женою я ложе многократно разделил.

О, внемли мне, читатель! Как царь небес
Сгущает своей волью над главою тучи
И сносит с домов крыши, колонны рушит
Яростью своей, – так Немесида зрит за каждым человеком.
Она готова своею волью отмстить за то,
Что в жизни ты со черную душою совершил.
Жить долго в этом мире я после невозмог.

И вот, в начало я тебя, читатель, поэмы возвращаю,
Когда душа моя, подобясь быстрой колеснице,
Споткнувшейся о камень, рухнула во прах
От слов, пронзенных хладостью, любимицы моей;
Горячими устами мгновенно поразила та меня.
И вот оно – отмщенье Немесиды, тот дар,
Что непоколебимая вручает; тот дар,
Которым властвует она и чистоту творит священну,
От скверны все в округе очищая;
Вот плата та, что даровала мне она за блуд!
И счастье мое закончилось, изгинуло в Лету,
Во страну мрачного Аида отправившись навек.

А после старый друг узнал
О медном том кинжале, что был вонзен во сердце
Отца его родного. И товарищ мой
Мгновенно возжелал меня со землею сровнять.
Здесь стоит рассказать о том, чем друг владел когда-то:
Был он колдуном, сподвижником Гекаты,
Служил богине мрака он. И что же, неужели
Проблемой было для него отмщенье сотворить?
Конечно, нет! Но громовержец Зевс,
Чья кровь божественна во мне течет, сохранил жизнь
Мою от пагубной Гекаты и колдовства ее,
Пронзенного одною тьмою. Так выжил я,
В проклятье Немесиды погруженный.

Прочел свою поэму я «Дар Немесиды», а в зале витала тишь, бывающая обычно ночью в лесу глухом. Молчание царило долго, как вдруг послышался среди колонн разрастающийся ропот.
«Что скажут?» – фраза, преумноженная в тысячу раз, вертелась в главе моей. Обманные крылья надежды поднимали сознанье над людьми, лаская теплотой.
– Позвольте высказаться мне, – вещал чловек младой. – Пожалуй, первое, бросающееся во вниманье – это мысль «поэма тяжело воспринимается». Слишком сложен твой язык, – промолвил он, нахмурившись немного.
Я ощутил горячую иголку, кольнувшую во сердце. Оказывается, эпос не столь шикарен, как казалось… Но ничего, язык – это такая малость! Ведь в тексте главное, как правило, другие вещи. Пишу я – в этом убежден всею душой – не так уж плохо.
– Да, правду говорит он, – вставил словцо муж более старший, – некрасив твой стих. И ритм сбивается. Поэзия ж должна быть легкой, летучей, будто стрелы Аполлона. Старайся уходить от лишней чугунной тяжести.
– Гомеру подражанье глупое, – прокряхтел старик.
– Сюжет невнятен, – молвил кто-то из толпы.
– Персонажи кажутся не столь живыми, как должно быть им. Читатель верить должен во все, что вырвалось из уст поэта.
– Зачем убил твой персонаж отца любезнейшего друга своего? И почему товарищ сей вдруг оказался слугой Гекаты? Читателю почудится сие сюжета непонятным ходом. Здесь нет естественности, а я желаю верить в текст.
– А имена куда исчезли все? Совсем мне непонятно, кто есть в поэме кто.
– И что за дева в начале прописана тобой? К чему вообще она нужна?
– Мне ж непонятно, зачем к читателю в поэме обращаться. Разве великие поэты использовали ход сей?
– А я вот философии не смог найти здесь. Для текста любого нужна она! Сие как кровь, что в человеке поддерживает жизнь. Не нравится еще идея поэмы мне – глупа она.
– Тут слишком много повторов. И лишние эпитеты присутствуют. А тавтологий, сколько тавтологий! Твой текст от них становится подобен мраку, которым властвует в мире мертвецов Гекаты, тобою упомянутой. Владеешь языком ты плохо. Сказал бы даже я – ужасно. Сия поэма как волосы Горгоны колдовской – шевелятся вместо них противнейшие змеи.
– Глупо у персонажа спасенье от Немесиды. Ибо та должна карать любого мужа, пусть даже коего родной отец – сам Зевс. И вообще, где у персонажа черты отца его?
– Банальная мораль!
– Никчемны все слова поэта!
– Ты слишком плохо ведаешь о воле олимпийцев!
Так грозно нарекли мужи.
– Писать сейчас тебе нельзя – пока учись! – воскликнули все хором.

III
Солнце лило кровь заката на крыши храмов Акрополя. Синева взметнулась над городом, готовясь отдать эфир – все небо – тьме и тысячам звезд, своими фигурами хранящими память о великих героях; о минувших веках; о том, что когда-то люди жили в золотые времена. Вечность забывает о блеске серебра – лишь звезды хранят о них память.
Я перевел взгляд с оранжевого диска, напоминающего факел, на лестницу Акрополя. Я медленно шагал по ступеням, спускаясь вниз. Никуда не спешил, ибо к чему стремиться в неизвестность? Зачем бежать, уподобившись участникам игр олимпийских? Для чего нести огонь, украденный когда-то у богов? Ибо любое пламя, даже вечное, со временем потухнет. Вся мощь жара осталась позади, а впереди лишь холод. Прав в этом Гесиод.
Ступень, вот еще одна, а дальше новая. Ступень, ступень, ступень, ступень, ступень… Все ниже и ниже.
Незачем пытаться подниматься в заоблачные высоты, когда любой путь подобен опускающейся лестнице. Если я даже и орел, то меня, как и всех птиц, таинственным потоком ветра опускает вниз. Атлант постепенно устает держать небосвод, и скоро всех прижмет к земле, раздавит облаками. И кишки, смешанные со спрессованными мозгами, станут искусством устланы по почве.
Все суета сует, все суета! И поэзия тоже. Она не отрывает от земли, о нет! Это такая же бессмыслица, как и иные вещи. Сие есть гадкий способ занять себя при жизни.
О, как же мерзки писатели, поэты!.. Все творческие люди! Ибо они тварят. Ты – та же тварь, что жрет и гадит, – зачем представляешь себя величественным? Ты – зверь, вдыхающий воздух, что грязнее грязи.
Как мог я – как мог?! – возомнить себя орлом, любимцем Крониона? Я тот же бренный муж, что и остальные, такой же воин, как тысячи павших под Илионом. Только копье в моей деснице – это перо, а рана от медного жала – обыкновенный листок. Цель моя не сердца людей, а лишь жалкий папирус. Ратоборское мужество мое – бредовая фантазия и глупая мысль. Я ничем не выше остальных. Даже пастух, даже варвар, даже раб подобны мне. Все мы люди. И все писатели, поэты такие же совокупности пустых мыслей. Любое дело, что мы творим – лишь суета.
Ха, каким глупцом был я, подумавши о возвышенности себя! Воистину велики Гомер, Эсхил, Солон, Фалес, но никак не я.
Со сими ничтожными мыслями набрел я в агору. Ощутил чье-то присутствие и холодное дуновение, исходящее от храма Артемиды. Среди колонн метнулась тень. Я догадался, чья она, и направился к пропилеи.
– А вот очередная наша встреча, – промолвил в пустоту, остановившись у входа в храм.
– Приветствую, мой друг! А я совсем не ожидал, что суждено увидеться настолько рано нам, – рек недавний знакомец; на этот раз он облачен был в черный плащ, теребимый ветром. – Я вижу, ты очень мудрый муж. Мало того, что речи мои мгновенно воспринял, так уподобился мужам, чья душа подобна родниковой, текущей из скалы, воде. Так чисто стало твое сознанье. Ты смог всего за семь дней катарсиса достичь. О, юный друг, воистину ты гений!
Нахмурившись, в смятенье погрузился я. Эти фразы сумели не только удивить – заставить задаться в одно мгновенье тысячью вопросами. Но чувства эти пропали так же быстро, как и возникли. Ведь суета все – и странным речам незачем удивляться.
Слова мои родились сами. Я говорил так же легко, обычно, совсем без мыслей, как выдыхаю воздух, об этом не задумываясь:
– Давно хотел узнать твое я имя. Но сейчас, похоже, воистину катарсиса достиг я. Мне все равно, кто ты, ведь это значенья не имеет никакого.
– Да, полностью ты прав, – улыбнулся недавний знакомец.
И после этих слов за спиной его расправились огромны крылья; они были темнее глубокого подземелья, на вечность лишенного света. Перья были чернее мглы настолько, что выделялись даже в тени пропилеи, когда небосвод погружен в сумрак. Атлетический – как у богов Олимпа – торс мужа затмевался величественными – будто у огромной птицы, способной унести слона – крыльями. Так затмевает тело орла царственность его размаха. Тут же начало веять могильным холодом.
– Танат!.. – промолвил я шепча и опустился на колени. – Так ты бог смерти!
– Немесида давно рекла мне, чтоб я сие свершил для чистоты мирской. Но я всегда противился, глася: еще не время. Ведь не готов ты был. Теперь же вижу, настал твой миг. Готов ты, друг мой?
– О, да! Но только ответь мне, почему?
– Все очень просто, – улыбнулся Танат чернокрылый. – Сейчас сто девяносто второй год – ровно век минул с тех пор, как прадеда твоего хотела Немесида покарать, о чем писал ты в своей поэме. Но он и сын его любимцами Зевеса были – Кронион промыслитель защитил их. Отца же твоего она не в силах была достать – божественный художник Гефест стал покровителем его. Защитником тебя стал я, заметив могучью силу дремлящего катарсиса в тебе. Грозна Немесида рекла мне вечно: срежь с головы его мечом карающим прядь локонов. Но я щадил тебя, желая помочь катарсиса достичь. К тебе я не являлся – пытался незримой дланью ко очищенью подтолкнуть. Но тут, когда я забрал с собой старушку, узрел ты вдруг меня. Тогда я понял: сие судьба, написанная даже богам, в Олимпе правящим. И подтолкнул тебя уже я зримо – из уст моих услышал ты слова, что очищенье должны были родить. И вот – достиг его ты – катарсиса. Теперь воспринимать ты стал совсем иначе все.
– И ныне кончина кажется единственной той вещью, что в мире сем значение имеет, – закончил за Таната я, почувствовав где-то рядом портал свободы. – Давай, бог смерти, твори то, в чем твое призванье!
И меч, изъятый из влагалища, блеснул в деснице Таната мудрого.

Артур Сухонин
конец боэдромиона второго года шестьсот девяносто пятой Олимпиады, Москва


Рецензии