6. Неизлечимая болезнь

Неизлечимая болезнь


     Что любовь – болезнь, по-моему, никто спорить не станет. Все симптомы болезни налицо. Человек, которого она постигнет, слепнет, глохнет, глупеет. Чёрное называет белым, белое чёрным, ничьих советов не слушает, совершает поступки за гранью здравого смысла. И чем сильнее им завладевает эта страшная болезнь, тем ярче проявляются симптомы, смотришь на него и только руками разводишь – был человек, и нету. А что болезнь под названием любовь неизлечима, убеждаешься с годами, сколько ты живёшь, столько и она живёт в тебе, никуда не девается. Самолюбиво думаешь – всё, избавился от этой проклятой болячки, той, что обманула, изменила, не оправдала твоих ожиданий, ты растоптал её ногами и забыл, ты свободен от её ига, а она вдруг опять и опять выходит из тёмных закоулков души целёхонькой, омытой честными водами времени, пронизывает призывным взглядом, берёт в плен объятиями рук, обжигает поцелуями, мучает, мучает, мучает. Клянёшь всё на белом свете – господи, за что мне такое наказание, за что ты заставил меня пережить столько приступов этой неизлечимой болезни, как счастливы те, кому довелось полюбить раз и навсегда! Живут себе как два голубка, в нерушимом душевном спокойствии, не терзают их рецидивы прошлой, но не прошедшей болезни, не треплет лихорадка неизжитых страстей, не преследуют эриннии воспоминаний. Посидишь в этакой мазохистской прострации, пострадаешь вволю, да потом и скажешь себе: - «Чего ты разнылся, человече? Тебе же несказанно повезло. Помнишь, как в «Белом солнце пустыни» бандит спрашивает у пленного красноармейца – «тебя сразу прикончить, или желаешь помучиться»? А тот отвечает – «лучше помучиться». Вся жизнь мука, но мука муке рознь. Любовь счастливая мука, счастливая болезнь, вон сколько тебе подарили ответной любви – тебя же тоже любили? Ты богач, пускай даже к твоему богатству больно прикоснуться, так оно жжётся. Сколько достало душевных сил, столько ты и любил, выходит, отпустили тебе этих душевных сил немало, радуйся». Так-то оно так, но что-то слабо утешает. Если количество приступов болезни зашкаливает, это говорит об отсутствии иммунитета, в данном случае – разума. Отговорка, что, мол, любовь помрачает разум, выглядит еще менее малоутешительно. Ладно, что было, то было, поумничал, поконкурировал с мусью Стендалем, хватит. Пора переходить к рассказу о первом страшном приступе неизлечимой болезни.
     Для старших классов в нашей школе устраивались новогодние вечера в спортзале. Малышня водила хороводы вокруг ёлки на утренниках, а для старшеклассников организовывали вечерние развлечения с музыкой и танцами, снисходя к их переходному возрасту. Честолюбивые артисты пели и плясали, массовики-затейники проводили викторины и соревнования, вроде скачек наперегонки в мешках, разыгрывали лотереи, но главный интерес для большинства собравшихся состоял в желании себя показать и на других посмотреть. Школьные вечера, как и танцы в клубе, всегда были смотринами, где можно выбрать себе пару, завязать любовную интригу, ну и просто весело провести время в дружеском кругу.
С какой именно целью я забрёл на новогодний вечер для 7-х и 8-х классов, не помню, возможно, после него должен был состояться вечер для девятиклассников, возможно, от нечего делать, но забрёл – на свою голову. Забрёл один, снял пальто и шапку в мужской раздевалке, протолкался в зал, ярко освещённый, разукрашенный гирляндами и мишурой, гремящий музыкой из радиолы, с наряженной ёлкой посередине. Народу было видимо-невидимо, ученики, родители, надзирающие педагоги, кто на стульях вдоль стен, кто толпился в пешем строю, но любимых одноклассников я не заметил. Находиться среди мелкоты – гордый 9-й «б» в упор не видел никого хотя бы годом младше – я счёл ниже своего достоинства и уже собирался убраться восвояси, как вдруг обнаружил притаившегося неподалёку в углу Вальку Ерохина. Приветствовать одноклассника – священный долг, распихав встречных и поперечных, я пробрался к нему. Но бальной светской беседы не складывалось, Валька отвечал рассеянно и невпопад, и всё вытягивал свою и без того длинную шею, пытаясь разглядеть кого-то на противоположной стороне зала. И вообще выглядел крайне нервозно и перевозбуждённо, то порывался вперёд, то осаживал назад, краснел и бледнел, как первоклассник, стесняющийся отпроситься с урока в туалет. Я спросил – чего это он так разволновался. Валька долго подёргивал плечами, мялся, мямлил нечто невнятное, и, наконец, сознался, что намеревается пригласить на танец вон ту девчонку, что стоит с подружкой напротив нас. Признание друга поразило меня, уж кого-кого, а Валентина я бы в последнюю очередь заподозрил в любовных шашнях,  он, сугубо погружённый в физику и математику мальчик, тихоня, и на тебе, пылает, как в огне. Неужели всерьёз заболел, бедняга? Обозрев указанный объект, я без труда опознал в нём Лиду Харченко, семиклассницу, сестру Николая Харченко, здоровенного парня из 10-го класса, нашего частого и сильного оппонента на баскетбольной площадке. Лида, миловидная крепенькая девчонка обращала на себя внимание яростным болением за брата. Её подружку, смуглую, черноволосую не знал ни по имени, ни по фамилии, но они всегда были вместе. Я одобрил выбор Валентина и тоном прожжённого Дон-Жуана рекомендовал немедленно атаковать избранную цель, любая девчонка будет счастлива вниманием кавалера из славного девятого «б». Вряд ли Валентин нуждался в моих советах. Судя по ответным взглядам, что летели через зал от Лиды, визуальный контакт у них был уже давно установлен и от Вальки теперь ожидался решающий шаг.
     И он его сделал. Честное слово, я восхитился смелостью одноклассника, для меня подобное действие, несмотря на способность давать деловые советы, было сродни подвигу. Едва зазвучало очередное танго, как Валька, словно подхваченный вихрем, сорвался со старта и лёгкой подпрыгивающей походкой пересёк зал по диагонали. Я с любопытством и восхищением, а потом уже и с завистью следил за ним со своего наблюдательного пункта. Вот он подходит к Лиде, отвешивает церемонный полупоклон, протягивает ей руку, торжественно выводит на середину зала и вот уже блаженствует, бережно держа за талию, медленно перемещаясь в танце, время от времени поворачиваясь ко мне застывшим в счастливой улыбке лицом. Всё так просто, и так недостижимо. Стою деревянной статуей собственной никчёмности, и никто не шлёт мне призывного взгляда. Испытание. Уйти, что ли, к чёртовой матери. Лицезреть чужое счастье, казнясь самому мукой одиночества, сильно уязвляет. Но решил дождаться Вальки, поздравить его с победой.
     А он ко мне после танца не вернулся. Повёл Лиду на место и застрял меж двух подружек, как барбос между двух роз, на виду у всего зала. Стоят и о чём-то оживлённо толкуют. Вольность умопомрачительная, неслыханное бесстрашие. Я присмотрелся повнимательней к загадочному поведению трёх прочно соединившихся монад, и как огнём опалило – вдруг понял, о ком они ведут речь. Сомнений быть не может, самозваный совет перемывает мои кости. Валька, расположенный фасом, переминается с растерянным видом, а девчонки, взяв его в клещи, напирают с двух сторон, то и дело бросая в мою сторону быстрые взгляды. Собственно, активно напирает одна Лида, она всегда отличалась настойчивостью, её подружка стоит потупившись, лишь изредка поднимая голову и что-то добавляя. Ясно, о чём-то просят Валентина, а тот пребывает в замешательстве, нерешительно кивая и подёргивая плечами, он всегда так делает, когда сильно смущён. Столь откровенное и явное обсуждение моей неприкосновенной персоны, без всяких к тому поводов, изрядно напрягло. Аналитическими способностями я никогда не блистал, но тут пришлось пошевелить мозгами. Что им надо, чего они добиваются от Валентина? Критикуют за нахождение в моём обществе? Так я, вроде, не дискредитирую его своим поведением, веду себя прилично. Возмущены слежкой? Я не назойлив, пожалуйста, могу отвернуться. Не нравится внешний вид? За него я спокоен, подстрижен, умыт, надушен отцовским шипром, одет с иголочки. А может? Вот тут сердечко ёкнуло и заколотилось. Лямур, лямур. Малейшие признаки внимания от женской половины всегда отзывались в груди учащённым сердцебиением. Подружка Лиды посматривает как-то странно. Неужели положила глаз? А я её как следует и не разглядел. И заняться сейчас осмотром неудобно, я же сосредоточился на изучении стенда с рисунками самодеятельных художников. Суетиться уважающему себя парню не подобает.
Мучительный аналитический процесс прервал Валентин, тронув за локоть. Он уже, оказывается, успел возвратиться. С извиняющейся улыбочкой, без околичностей и обиняков, как свойственно человеку науки, привыкшему изъясняться прямым языком формул и теорем, он выложил следующее. Подружка Лиды, её зовут Люба, просит, чтобы я пригласил её на танец, а ещё – самое главное – она хочет со мной дружить. Сказать, что в спортзале грянули трубы и фанфары, значит выразиться слишком слабо. Ударил залп из ста орудий, небо озарил победный салют, и всё это в мою честь. Дружить! За этим наивным, полудетским словом, в переводе на общепринятый язык чувств, открывалась ослепительная перспектива любви, настоящей взаимной любви, о которой я так давно мечтал, напрасно ждал, искал, трепетал, и вот она сама идёт навстречу. Идёт, предлагая себя с трогательным простодушием, наверняка обмирая от страха – а вдруг отвергнут? – преодолевая девчоночью стыдливость, вверяя себя мужской порядочности. Свершилось, настал долгожданный миг!
Невольно повернув голову в ту сторону, откуда исходил волнующий зов, я встретился со взглядом Любы. Многие женщины умеют выразить свои переживания одним единственным взглядом. Очаровать или уничтожить, не прибегая к словам, они великие мастерицы, и Люба владела таким взглядом в совершенстве. Впоследствии я читал по её глазам куда безошибочней, чем по губам. И тот первый встреченный взгляд был неотразим. Всё, что вместила в себя душа четырнадцатилетней девчонки, ждавшей любви, выразилось в этом взгляде. В нём было всё – и неутолённая жажда, и затаённая пугливость, и страстная вера, и обещание любви, любви, любви. Во всём шумном, ярко освещённом зале не осталось ничего, кроме её глаз. И я погиб, погиб бесповоротно. Судьба моя была решена.
     И – вот когда проявилась великая сила любви – меня наполнила необыкновенная уверенность, накатила как прилив. Я уже не колебался, не трусил. Всё в этой жизни стало ясно и просто. Я знал, что надо делать, и знал, что сделаю это, никто и ничто не остановит. Я не стал ждать, когда вновь запустят пластинку с танго, единственным танцем, который умел танцевать. Я подошёл к Ваньке Сидорову из восьмого класса, исполнявшему обязанности диск-жокея, и не допускающим ослушания тоном повелел поставить вне всякой очереди «Маленький цветок», чья нежная разымчивая мелодия возносила душу к небесам, а тающий воздушный ритм позволял ногам выписывать несложные па. Любовь зовёт, вперёд, рыцарь. «Маленький цветок» зазвучал, и я полетел через зал, подгоняемый попутным ветром любопытных взглядов. Никакой робости, никаких сомнений, пускай пялятся и обсуждают, мне всё равно, я иду под всеми парусами за своим счастьем. Как часто бывало в щекотливых ситуациях, я сумел полностью овладел собой, отстраниться от чужого воздействия.
Люба не подняла головы в ответ на приглашение, лишь молча протянула горячую узкую ладошку. Обняв её за тонкую, с трогательно ощутимыми под рукой косточками талию, я сразу почувствовал, как Люба напряжена, словно натянутая струна, как взволнована до дрожи. Уткнувшись лицом в моё плечо, она не решалась взглянуть вокруг, страшилась столкнуться с жадными глазами подруг, и послушно, но скованно, едва не запинаясь, подчинялась влекущим её рукам. А во мне всё пело от упоения собственной силой и свободой, я высокомерно обозревал глазеющую публику, нагло подмигнул Клавдии Васильевне, которая, как показалось, смотрит на совратителя малолетней с осуждением, украдкой показал большой палец Валентину. Понимая, как трудно даётся Любе первый выход в большой свет, не медля, занялся делом, которое получается у меня лучше всего – болтовнёй. Танцор из меня никудышний, танец я всегда использовал как способ общения, нечто вроде публичной формы свидания, когда можно без помех беседовать с партнёршей под защитой сакральной неприкосновенности танцплощадки. И я изо всех сил старался передать Любе распиравшее меня чувство уверенности, нашёптывал ей на ухо ободряющие слова, подшучивал над глупыми рожами зрителей, тупым шпионажем педагогов. Мало-помалу Люба смелела, улыбалась, откликалась короткими репликами, начала поднимать глаза, оглядывать зал, её талия под моей горячей рукой словно оттаяла, ожила, потеплела, «Маленький цветок» кружил и вёл нас вокруг разнаряженной ёлки, перекрёстный обстрел чужих взоров уже нисколько не беспокоил, мы почувствовали себя равноправными гостями праздника. Рядом танцевали Лида с Валентином, подбодряющими улыбками выказывая, как они довольны нашим удачным знакомством, всё складывалось счастливо. Люба сказала, что «Маленький цветок» её любимая мелодия, и, конечно же, для меня он не мог стать иным, он нас соединил, стал музыкальным символом нашей встречи. К сожалению, это чудное танго не очень продолжительная композиция, всё самое прекрасное скоро кончается, и я был вынужден проводить Любу, согласно этикету, на то место, откуда пригласил.
     А вот чтобы остаться при ней в паузе между танцами, как это сделал Валька, буквально прилипший к Лиде,  душевных сил не достало. Видимо, израсходовал их слишком много. Для подкрепления срочно требовалась доза никотина – уже тогда я приобрёл вредную привычку хвататься за сигарету по малейшему поводу – и вылетел из душного зала на морозный воздух, покурить. Разгорячённый, не веря сбывшейся наконец-то мечте, в несколько затяжек зарядился «Шипкой» за углом и поспешил вернуться в зал. Пока раздумывал – что предпринять – объявили белый танец и, поражённый восторгом, увидел, что Люба идёт ко мне. Идёт, как притянутая магнитом, идёт смело, в сиреневом платьице, расшитом на груди блёстками стекляруса, модно укороченном выше колен, туго облегающим её стройную фигурку. Только тогда, пока она приближалась, я сумел как следует её рассмотреть и до конца осознать, как мне повезло, какая красивая девчонка досталась нежданно-негаданно. И как я раньше умудрялся её не замечать! Люба действительно была очень красива, и тип её красоты полностью соответствовал моему идеалу. Можно назвать его итальянским, испанским, греческим, короче – южным, когда глаза черны, как ночь, кожа оттенка слоновой кости, линии лица тонки, волосы блестят вороньим крылом, сложение изящное – ничего другого я бы не желал видеть. Возможно, в её роду были кавказцы. И темперамент подстать – страстный, порывистый, временами необъяснимо алогичный. Вымечтала, решилась и вот идёт ко мне, дарит себя без страха и сомнения. С оборотной стороной её закрытого и загадочного характера мне предстояло познакомиться позднее, а пока я плавал  на волнах белого танца, сжимая Любу в строго регламентированных школьным политесом объятиях. Жгучие взгляды Любы, в которых неисправимый романтик читал обещания будущего блаженства, возносили к поднебесному потолку спортзала, раздвигали его балки и плиты, уносили ввысь, к звёздам, .
     Проза жизни не замедлила о себе напомнить. Едва отзвучали последние такты белого танца, как дежурный педагог противным голосом объявила о завершении новогоднего вечера. В наступившей суматохе расхватывания шапок и пальто мы с Валькой едва не потеряли своих пассий и сумели догнать их уже на улице, и то лишь потому, что они никуда не спешили. Надежды на долгое провожание с волнующими разговорами не сбылись, Люба и Лида жили совсем недалеко от школы, в тупике, образованном приречной улицей перед самым Общественным мостом, жили по соседству. В этот тупик нам с Валькой вход девчонки запретили – вдруг увидят родители – и расстались ещё на выселковском профиле, назначив встречу в клубе центра, завтра, на дневном сеансе. Только-только начались зимние каникулы, и дневные сеансы для школьников крутили  каждый день. Никакого интимного прощания с нежными пожатиями, вздохами, клятвами и тому подобным, что я успел вообразить. Торопливое «пока-пока» и, взявшись за руки, девчонки убежали, скрылись  в вечерних сумерках.
Нескладное расставание и студёный январский ветерок ничуть не охладили пылающую грудь влюблённого. В ней пожаром разгорелся огонь, сразу и путеводный и неугасимый. Я был настолько переполнен новыми неиспытанными чувствами, что они едва вмещались, преизбыток впечатлений грозил разорвать и без того потрясённый до основания мозг. Я помчался домой, унося неподъёмное счастье бытия. Все признаки неизлечимой болезни, надо полагать, отразились на моей физиономии достаточно зримо, потому что мама чуть ли не с порога тревожно спросила о самочувствии. Я заверил её, что чувствую себя абсолютно здоровым и поспешил уединиться в углу за письменным столом, под сенью настольной лампы. Здраво оценить своё самочувствие я, конечно, не мог, пребывая в состоянии лихорадочного возбуждения. Это больше напоминало горячечный бред. Ничего подобного со мной никогда не происходило. Бесчисленные предыдущие влюблённости были всего лишь безответными страданиями без всякой взаимности, сырыми дровами, политыми одинокими слезами, и возгореться дружным огнём, охватить несчастного воздыхателя всепожирающим пламенем им не удавалось. А тут было совсем иное. Мне, по сути, признались в любви, протянули доверчивую руку, и от радужной перспективы сгорать на костре обоюдной страсти захватывало дух. Я не находил себе места от восторга. Душа просила излиться. А поскольку был в ту пору законченным романтиком, то и действовал по законам жанра. То пытался сочинять стихи во славу впервые явленной настоящей любви, то строчил необъятное послание в прозе, то – что вообще не лезло ни в какие ворота, ибо всегда был слабым рисовальщиком – тщился изобразить портрет возлюбленной, взяв за образец женские лики кисти Караваджо и Мурильо. Естественно, течение времени для меня остановилось и когда, уже глубоко за полночь, обеспокоенная мама настояла, чтобы я лёг спать, душа продолжала кипеть и бурлить, не находя покоя. Сон бежал, я ворочался и вздыхал, сбрыкивал давящее одеяло, лупил кулаками по душительнице подушке и всё это столь долго, что мама, слушавшая охи и вздохи сына  из соседней комнаты, не выдержала. Подошла и, положив ладонь на мой горящий лоб, поставила диагноз – температура. Пришлось проглотить какие-то таблетки, после чего я потихоньку утихомирился и заснул.
     Утром, едва раскрыв глаза, обратил тревожный взор на будильник – на каникулах его не заводили – не проспал ли, успею на дневной сеанс в клубе центра? Времени было более чем предостаточно, скорее тяготила невозможность ускорить его ход. Как договаривались, зашёл по пути к Валентину, но того дома не оказалось, почему-то он меня не дождался. Вот тоже тип, неисправимый индивидуалист, уже убежал по зову собственного сердца. До кино ещё битый час. Взвинченный, сбитый с толку, прирулил в парк. Прирулил слишком рано, касса ещё не открывалась, по заснеженным аллеям шастают редкие стайки детворы, ни девчонок, ни Валентина нигде не видно. Тусклый морозный денёк, торчи дядей Гулливером среди малышни, проглядывай глаза – когда же появятся вечно опаздывающие подруги. Назначенную встречу я рассматривал как закамуфлированное свидание, не попрёмся же мы в клуб на детское кино? Мы погуляем по парку, всласть наговоримся, я удостоверюсь в реальности происходящего – а вдруг всё это приснилось? – и продолжится обещанное чудо любви. Чудо требует ежедневного подтверждения, только тогда в душе верующего воцарится спасительный покой. Но время шло, девчонки не показывались, настроение стремительно падало. Уже открылись двери клуба, касса продаёт билеты, меня окружили знакомые ребята, а я еле шевелю языком, в голове гвоздит одно – что случилось, почему нет девчонок? И вдруг, не из главной аллеи, откуда я ждал, и не из-под арки центрального входа, а из-за ближнего угла клуба вывернули Люба и Лида в невзрачных пальтишках, тёплых платках и серыми мышками шмыгнули через кассу в двери. В мою сторону – а я торчал верстовым столбом посреди площадки перед клубом – даже не глянули. И что самое возмутительное – их сопровождал Валентин и ещё какая-то мелкая девчонка. Я едва не задохся с разинутым ртом. Что происходит? Я что – уже за бортом? Нет, Валентин в дверях обернулся и сделал приглашающий жест. Спасибо, так подзывают к себе дворовую собачонку. Выкипая от бешенства, я взял билет и ринулся следом. В кинозале ждало ещё большее разочарование. Самозваный квартет забился в самую гущу рядов, вокруг ни одного свободного места, садись, где хочешь, на расстоянии пушечного выстрела. Вот тебе и свидание с нежным воркованием, вот тебе отвечающая на пожатие рука, вот тебе вожделенная близость любимого создания. Злой, как пёс, я плюхнулся на первое попавшееся сидение, терзаясь загадочным поведением компаньонов. Предположим, Люба боится выставлять напоказ свои амурные делишки, простительная боязнь для неопытной девчонки, но какого чёрта они допускают невозбранно таскаться с ними Валентина? Он что им, молочный брат, а я зачумлённый? Что за разделение на званых и незваных? Вон они сидят рядком, хорошо различимые под световым потоком проекционного луча, вертят головами, шепчутся, жмутся друг к другу, а я угрюмым сычом слежу за их любовными играми с одинокого постылого сучка. Почему меня отлучили от вожделенных радостей? Закрыв глаза и отключив слух, чтобы не отвлекаться на дребеденное, раздражающее кино, я предавался мукам самоистязания, не зная, что предпринять. Поверить, что Люба так быстро ко мне остыла, я не мог, но и понять её отстранённое поведение не получалось. Зато муки уязвлённой гордости разрывали на части. И тут кто-то коснулся моего плеча. В полутьме кинозала обрисовалась согнутая фигура Валентина. Сунув листок бумаги, он, ни слова не говоря, опять растворился. Что это записка от Любы сомнений не было, и градус моего настроения немедленно повысился. Пустопорожнее пребывание в клубе обретало смысл, дарило надежду. К сожалению, прочесть нацарапанные карандашом слова не позволяло недостаточное освещение, но я воспрянул духом и нетерпеливо ждал окончания проклятого сеанса. Наконец, вспыхнул свет, зрители потекли по проходам на выход. Вцепившись в подлокотники кресла, я изготовился к встрече. Потупив глаза, Люба приближалась и, казалось, никого не видела, но на точно рассчитанном расстоянии быстро приподняла голову и одарила таким говорящим взглядом, что я подскочил, как ошпаренный. Ещё миг, и я бы кинулся к ней, но идущая следом Лида повелительно остановила предостерегающим знаком и не менее выразительной миной – не смей! Недоумевая, я застыл на месте, и Люба, словно под конвоем сопровождающих лиц, замешалась в толпе. Пока я пробивался за ними, они исчезли бесследно. Выбежав на профиль, увидел их совсем далеко, чуть ли не у поворота в тупик, всех четверых. Гнаться бессмысленно. Опять меня бросили, как бездомную собаку. Что за напасть? Может ответ в записке? Отойдя в сторонку, я развернул сложенный вчетверо тетрадный лист и прочёл выведенные впопыхах, карандашом, явно во время фильма, полторы корявых строки – «Юра, извени что так поступила. После всё объясню». «Извини» было написано с детской ошибкой. Настроение моё снова покатилось вниз. Смысл этих слов можно толковать как угодно. Возможно, Люба просит прощения за свой странный поступок, но с ещё большей вероятностью можно предположить, что она просто откладывает окончательное объяснение, понимай – разрыв, на потом. Разумеется, меня обуяли худшие предположения. В полном замешательстве я беспомощно метался между аркой входа и профилем, не зная, куда идти, что делать. Возвращаться домой с грузом неразрешённых загадок – невозможно, поделиться не с кем, будущее неразличимо, я один на один со своей бедой. Уже смеркалось, зажглись уличные фонари нашего Бродвея, стали подтягиваться зрители на вечерний сеанс, а я всё торчал на распутье, не замечая крепнущего вечернего мороза. Каким-то чудом мой растерянный ум посетила вполне здравая мысль – привилегированный попутчик Любы и Лиды, этот счастливый индивидуал Валька должен вернуться с провожания, и другого пути ему, кроме как мимо клуба нет, значит, торчу не зря, подстерегу стервеца и допрошу с пристрастием, пускай колется. Мой расчёт оказался верным, вскоре в свете уличных фонарей углядел знакомую фигуру со стремительной подпрыгивающей походкой, и кинулся наперехват. Негодованию моему не было предела – что за двусмысленное поведение, что за оставление товарища в беде, что за предательство и т.д. и т.п. Валька, подёргав плечами, терпеливо перенёс бурный натиск партнёра и спокойненько, с извиняющейся улыбочкой, разъяснил сиюминутную ситуацию. Родители Любы, исключительно кондовые и дремучие станичники, категорически запрещают дочек даже думать о мальчиках, годами не вышла, её дело учиться, тем более что успехи в учёбе весьма посредственные. Видел малую рядом с ней? Сестрёнка, приставлена шпионить и докладывать, проделывает свою работу с большим удовольствием, вот Люба и вынуждена таиться и конспирироваться. Если думаешь, Лиде легче, то заблуждаешься. Либерализмом родители Лиды не страдают. Недавно батька, мужик крутой, можно сказать – брутальный, узнав, что она бегает на свидания, выдрал вожжами, жуть. Сдал младший братец, подглядел и сдал, злыдень. Сегодня, слава богу, отсутствовал, заигрался на речке в хоккей. И Вальке повезло, наслаждался близостью любимой невозбранно. Лидиного батьку Валька тоже побаивается, тот могёт и кавалера приложить, не задумается. Вот и приходится хорониться за углами. А мне – бог терпел, и нам велел, надо ждать благоприятного случая. Сильно сокрушаться не стоит, Люба просила передать, что своих чувств не переменила, и мы обязательно встретимся в ближайшую субботу на школьном вечере. Я загнул пальцы – аж через четыре дня! - взвыл и разразился проклятиями. Опять презренная проза жизни гнетёт юные души! Опять правит бал тёмное царство! Когда, наконец, домострой и косная власть родителей отправятся на свалку истории? Когда молодым будет везде дорога, как обещано в знаменитой песне?
     Обмениваясь полезной информацией, облегчая исстрадавшиеся души, мы помаленьку перемещались в сторону дома, околачиваться у парка ничего, кроме простуды, не обещало. Валька развивал теорию о трудностях переходного возраста – чувства созрели, а разум нет, родители и законы воздвигают препятствия, вечно попадаешь в неловкие обстоятельства, особенно тяжко девчонкам, они созревают раньше, а выхода накипевшим чувствам нет. Я, уже малость поостывший, цинично хмыкнул – скороспелок раньше срывают, значит, нам сам бог велел не зевать. Валька отозвался недовольным подёргиванием плеч, мой цинизм был ему явно не по вкусу, но промолчал. Храбриться перед коллегой по несчастью духу у меня хватало, а вот когда мы расстались, и я один потопал по ночным улицам, на душе опять заскребли кошки. Четыре дня – это же целая бездна пустоты, которую нечем заполнить. Как я переживу эту муку? Но об этом позаботилась недреманная судьба.
     Дома ожидало неприятное известие. Хмурый, заметно разволнованный отец сказал, что дед тяжело заболел и лежит в больнице. Известие поступило через телефон сельсовета, тётя Зина в экстренных случаях звонила на его номер, а секретарь, Лидия Ивановна, женщина отзывчивая, находила способ передать сообщение. Отец предложил поехать завтра в Усть-Лабу проведать деда, конечно, я согласился. Как бы ни был грозен дед, а я его по-своему любил.
     С автостанции мы направились прямо в райбольницу. Попросив вызвать больного, стояли в просторном полукруглом вестибюле хирургического отделения, стояли довольно долго, пока на галерее второго этажа не появился дед. В серой больничной пижаме, с жёлтым, заросшим седой щетиной лицом, с рукой, прижатой к животу, он еле передвигался. С лица не сходила гримаса боли. Ухватившись второй рукой за перила, он позвал нас кивком. Мы с отцом поднялись наверх, дед заставил себя улыбнуться, назвал меня, как обычно, студентом и они с отцом о чём-то заговорили. О чём – я, честно говоря, не прислушивался. Больничные стены всегда производят на меня гнетущее впечатление, находиться среди них равно пытке и я пугливо озирался, с отвращением вдыхая специфический запах лекарств и вздрагивая от лязга провозимой на тележке металлической посуды. Разговор отца с дедом был кратким, дед с трудом держался на ногах и, попрощавшись, ушёл в палату, слегка согбенный, всё так же держа руку на животе. Отец нервно сообщил, что деда на днях будут оперировать, у него опасные нелады с кишечником и всё это весьма серьёзно. Я полагал, что раз дед в больнице, значит, вне опасности и волноваться чрезмерно не стоит. Отец был другого мнения, озабоченно покачивал головой, вздыхал, и всё повторял, что это дело ему сильно не нравится. Много позже, когда я сам ехал к тяжело заболевшему отцу, мне суждено было убедиться насколько предчувствия взрослого сына верней ощущений легкомысленного мальчишки, чья голова забита чем угодно, но только не беспокойством за здоровье ближних.
     И час, проведённый в дедовом доме, где тётя Зина горячо высказывалась о недоверии к усть-лабинским врачам, а бабушка поминутно прикладывала к мокрым глазам платок, не настроил меня на трагический лад. Старшие любят всё преувеличивать, дед выздоровеет, жизнь пойдёт по-прежнему, жизни без деда я не представлял. Поиграл с пятилетним двоюродным братом Игорьком, и мы поехали домой.
Судьба нанесла в этот день ещё один удар по моему безоблачному оптимизму, словно исподволь приготовляя к худшему, и этот удар вышел у неё чувствительным. Мы с отцом уже подходили к своему дому, когда заметили необычное скопление людей возле двора соседа Дубровского. Калитка открыта, народ подавлен и молчалив, из хаты несётся плач – всё подсказывает, что в доме покойник. Кто? Валера Корольков, стоявший мрачным стражем у ворот, сразил наповал – Вася. Как – шустрый, краснощёкий, легконогий Вася, соратник в играх на площади, самоотверженный защитник футбольной команды четвёртой бригады – Вася умер? Валера уточнил – утонул. Сегодня утром. Гоняли мяч на льду става и Вася вместе с Валериным младшим братом Николаем провалились под лёд. Провалились далеко от берега, Николай, то ли ведомый инстинктом, то ли сумев сориентироваться, пробился до камышей и уцепился за них, а Вася растерялся и пытался выбраться на лёд потолще, уходя тем самым на всё большую глубину. Лёд обламывался, Вася выбился из сил, и когда прибежали мужики с досками и шестами, было поздно, Вася утонул. Все попытки откачать, сделать искусственное дыхание ни к чему не привели. Васю уже свозили в больницу, будто там могли оживить, недоуменно добавил Валера, и вот недавно привезли обратно. Рассказ Валеры переносил из привычной уютной жизни в зловещий театр абсурда – жил рядом с тобой ровесник, товарищ по играм, весёлый, полный сил, и вдруг его не стало. Он не переехал на другое место жительства, не исчез в неведомых краях, он и сейчас дома, но его нет. То, что делает человека живым, из него ушло, он умер, осталась одна смерть, беспомощное тело, которое скоро спрячут под землю, потому что на земле оно уже не может ходить, говорить, радоваться. Мы с Валерой стояли и молчали, внезапно настигшее нас осознание, что вокруг бродит страшная сила, готовая подстеречь и утащить тебя из мира живых, лишала речи. Собственное ничтожество пред этой безжалостной силой в первый раз дало о себе знать. Наверно, Валера переживал острее, его брат чудом ускользнул из лап смерти.
Отец увёл меня домой. Весь вечер только и было разговоров, что про Васю, который учился у родителей с первого по четвёртый класс, про болезнь деда. Брат Витька исподлобья, испуганно поглядывал на старших – с Васей он дружил близко, мама сокрушённо качала головой, отец больше сбивался на состояние деда, его не оставляли дурные предчувствия. Со мной происходило вообще что-то непонятное. В ста шагах от окна моей комнаты лежало мёртвое тело Васи, за шестнадцатью километрами промёрзлой степи страдал в больнице дед, совсем недалеко, за речкой, в тупичке у Общественного моста билось горячее сердце той, которая меня любит. И меня бросало из холода в жар, то обжигали мысли о счастье разделённой любви, то ледяной волной накатывал ужас смерти, сумбур чувств потрясающий. А когда лёг спать и остался наедине с этой сумятицей мыслей и чувств, то впервые пронизал настоящий космический страх, впервые со всей ясностью дошло – я ведь тоже когда-нибудь умру, меня не станет, закрою глаза навеки и уже вообще ничего не будет, кроме чёрной беззвучной тьмы, вроде той, что окружает сейчас в тёмной комнате. Но я же так хочу жить, я почти не жил! Стало жутко лежать с закрытыми глазами – а вдруг они больше не откроются? Никогда мне не было так страшно. Осознание неизбежности собственной смерти, наверно, самое тяжёлое переживание человека, думать об этом в юности особенно неприятно. Только новорождённая любовь, желание достичь её вершин помогли  в ту ночь справиться с первобытным страхом перед смертью. Я ещё так молод, у меня всё впереди, зачем задумываться о том, что придёт без спросу? Тебя ждёт большая жизнь, большая любовь, успокойся, не торопись поперёд батьки в пекло. Живи, не забивай себе голову страхами.
Мама уговорила пойти попрощаться с Васей, так положено, его скоро понесут на кладбище. Весь день я просидел дома у окна, сквозь голые ветки акаций и вишен было хорошо видно частое перемещение чёрных фигур на белом снегу возле двора Дубровских. Не суета, а размеренная жуткая маята. Не помню, один я пошёл или с родителями, помню, как взял за руку отец Васи и подвёл к гробу, помню жёлтое Васино личико над белой обивкой, совсем неживое, словно вылепленное из воска. Даже уши и щёки, всегда красные, потеряли природный цвет. Васин отец плакал и всё повторял: - «Смотри, Юра, что бывает, когда не слушаются родителей». Нелепые слова, как вообще нелеп был этот худой, какой-то раздёрганный мужчина с неловкими жестами и с речами невпопад. Но в ту минуту я уважал его за неподдельное горе и старание внушить благие мысли, мне было его жалко, я всегда помнил, как он подобрал меня, бесчувственного, на куче листьев и доставил на своих плечах домой. И ещё почему-то в ту минуту я сам себе казался малым ребёнком, совсем малым и беспомощным, это странное ощущение крепко запомнилось. Гроб положили на сани, негустая процессия двинулась следом, пошли и мы, несколько Васиных дружков – Коля Стрельников, Володя Косарев, Петя Лихонин, Валера Корольков, Петя Нужный и я. С нашей стороны до кладбища далеко, мы брели по снежным колеям, повесив носы, уставившись на блестящие под солнцем следы санных полозьев. Груз вины – мы ведь тоже гоняли по неокрепшему льду, а вот идём целёхонькие – лежал плечах, неуютно выглядеть живым упрёком для осиротевших родителей. Перед моими глазами вставал в своих привычных ипостасях Вася – вот он тащит на закорках младшую сестрёнку, вот везёт на велосипеде обед отцу на ферму, вот приглашает к себе полакомиться медовыми белыми сливами, которых нет у нас – и не могу представить, что наяву всего этого уже никогда не увижу. Не скажешь, что Вася занимал много места в моей жизни, но обидно – за что отобрали у него своё место под солнцем? Он бы вырос хорошим парнем.
     Беда одна не ходит. Плохие предчувствия отца сбылись – под вечер прибежал посыльный из сельсовета с запиской. Дед умер. Отец словно окаменел, заковал себя в броню, ходил молчаливой статуей, не давая выхода чувствам. Беспрестанно курил, то выбегая на улицу, то сидя перед жерлом печки. Мама с тревогой поглядывала на него, я боялся открыть рот. А тут ещё Витька свалился со страшнейшей ангиной, сгорал от высокой температуры. Ночь прошла почти без сна, отец вообще не ложился, поминутно выходил во двор, подолгу не возвращаясь, мама хлопотала над бредившим Витькой. Едва мои глаза смежались, как будил хлопок двери, бессвязное лопотанье брата, мамины шаги. Мозг порождал кошмары, один страшнее другого, реальность не уступала сновидениям.
     Ещё не рассветало, а отец уже начал собираться в Усть-Лабу. Никогда я не видел его таким потерянным, он метался по комнатам, будто ослепший. Я с ужасом ждал, когда его взгляд остановится на мне – я знал, чего он от меня потребует и понимал, что не смогу этого сделать. И он взглянул – чужими, помертвелыми глазами – и сказал: - «Собирайся». Я сидел за своим письменным столом и не мог пошевелиться. Отец подождал и повторил: - «Одевайся, поедем в Усть-Лабу». Я по-прежнему не двигался. Отец спросил: - «Ты меня слышишь»? Даже на кивок не было сил. Удивлённая мама присоединилась к попыткам вывести сына из оцепенения. Всё напрасно. Родители повысили голос, доказывая обязательность присутствия на похоронах деда – это святой долг, ты не имеешь права уклониться. И тут я сорвался. Что это было, не знаю - истерика, нервный срыв, непосильность переживаний – но я упал головой на стол и разрыдался. На все вопросы и уговоры рыдал ещё пуще, бормоча – «не могу, не могу». Как ни бились отец с мамой, ничего, кроме потока слёз и рыданий, не добились. Так отец и ушёл один, раздражённо грохнув дверью. А я, обессиленный, уничтоженный, всхлипывал в своём углу целые сутки до возвращения отца с похорон. Стыд за собственное слабодушие мучил убийственно, мерещилось насмешливое лицо деда – «Э, студент, да ты, оказывается, трус», стыдно было перед отцом, который долго ещё избегал встречаться со мной взглядом, стыдно перед бабушкой и тётей Зиной, чьё горе я не осмелился разделить, стыдно перед всем белым светом. Стыдно и по сей день. Предал я деда, что тут ещё говорить. Оправдываться – мол, не выдержала психика пятнадцатилетнего мальчишки стольких свалившихся враз переживаний, не буду. Зачем? Лучше ещё раз попрошу прощения у деда, как делаю всегда, когда вспомню свой некрасивый поступок, а вспоминаю часто. Кстати, бабушка и тётя Зина меня не упрекали, лишь посочувствовали – отец объяснил наше с Витькой отсутствие общей ангиной. Да, ангиной мы болели зимой нередко, очень любили грызть сосульки. А дед скончался во время совершенно ненужной операции. Усть-лабинские врачи подтвердили свою худую славу – поставили неправильный диагноз и вместо рекомендованного при завороте кишок массажа с сопутствующими процедурами положили деда под нож. Сердце деда не выдержало, «зарезали» - горестно резюмировал отец.
     «Спящий в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий»! Как ни пришибло меня смертью деда и гибелью Васи, костерок в груди не гас. В субботу отправился на школьный вечер, и стоило увидеть Любу, ни о чём другом уже не думал. Обзывайте какими угодно дурными словами, иначе я поступить не мог. Волшебные глаза, горячая рука, тонкая талия опять погрузили в сладкий дурман любви. Танцевал, плёл турусы на колёсах, выбегал покурить и охолонуть, удостоился классического провожания домой, правда, ещё не под ручку, а всего лишь за ручку, вроде пары детсадовцев на прогулке, зато постояли за углом, как полноценные влюблённые – за соседним углом млели Валентин с Лидой -  и уходил домой вполне счастливым, уверенным в прекрасном будущем нашей любви.
     Закончились зимние каникулы, я получил возможность видеть Любу каждый день, высматривая её в толпе на переменах, ловя ответные взгляды. Записками мы умудрялись обмениваться по нескольку раз за день, Валентин почтовым голубем летал по школьному двору, вручая и принося послания, тетрадки мои катастрофически худели, достигая порой, к неудовольствию преподавателей, объёма в четыре листа. Я восхищался непосредственностью Валентина, он нисколько не считал нужным скрывать свою привязанность, свободно подходил к Лиде на виду у всей школы, вступал в разговор, ну, разве, слегка краснея, он, по общему мнению, такой застенчивый. Я же, тип довольно развязный (где не надо), старался тщательно маскировать отношения с Любой, шифровался и таился, как подпольщик – возможно, не без влияния Любы, та тоже поначалу страшно дичилась - но, понятное дело, укрыться от зорких глаз одноклассников шансов не было. И Валентин не всегда был под рукой, иногда я вынужден был прибегать к услугам нашего дипломированного посла, безотказного Мурки. Опасения стать жертвой подначек и насмешек оказались преувеличенными, друзья, в целом, одобрили мой выбор, покровительственно хлопали по плечу и давали ценные советы, на которые я агрессивно огрызался. Область интима была для меня сугубо личным достоянием и её неприкосновенность я всячески оберегал.
     Но все эти обмены взглядами и записками, церемонные танцы посреди глазастой толпы, провожания в расширенном составе – девчонки вечно держались вдвоём, как будто поодиночке им грозила непоправимая беда, и разъединить их было не легче, чем сиамских близнецов – меня никоим образом не устраивали. Влюблённые должны встречаться тет-а-тет, эту альфу и омегу искусства любви я твёрдо усвоил из романов и усиленно добивался тайного свидания один на один с Любой. Первобытная охота на невест, когда мы с Валькой, как молодые бушмены гонялись за своими избранницами, представлялась безнадежно устарелым и позорящим честь современного юноши способом. Да и не сулила ощутимых  призов – взвалить на плечо добычу, и уволочить её к своему очагу мы права не имели. Я настойчиво склонял Любу назначить встречу наедине. Мерещилось -  только оставшись лицом к лицу, в полном уединении, отрешившись от подлого мира, мы сможем раскрыть свои чувства, дать им новую жизнь, двинуть вперёд. Топтаться на месте становилось несносно.
Упорные домогательства возымели, наконец, успех. Люба назначила свидание вечером, как стемнеет, в парке. Первое свидание! Я ликовал, сбылась мечта, пробита брешь в глухой обороне, мы выплываем на лучезарный простор любви. В парк я примчался, едва смерклось, и носился по аллеям чёрным призраком, пугая редких прохожих. Зима в том году выдалась суровая, по обочинам расчищенных дорожек сияли под луной пышные сугробы, тени голых деревьев сплетали на снегу замысловатые рисунки, декорация для первого свидания удалась на славу. В клубе никаких мероприятий не проходило, парк был отрадно пустынен и тих, только тёмные столбы электролинии тянули свою еле слышную гудящую ноту. Долго ли, коротко я нарезал прямые и диагонали по аллеям, забылось, но прекрасно помню, что предвосхищение встречи с Любой всё возрастало, я был нерушимо уверен – ещё немного и она появится передо мной, она не подведёт. И когда совершил очередной поворот на сто восемьдесят градусов у входа на школьный стадион и вдруг увидел перед собой Любу, вера в высшую справедливость любви грянула во все колокола. Мы взялись за руки и не знали, что делать дальше. Люба зашептала, что смогла вырваться лишь на пять минут под предлогом взять учебник у Лиды и времени у нас мало. Я смотрел, как зачарованный, на её красиво освещённое луной матовое лицо, на зазывно блестящие под идеальными дугами бровей страстные глаза менады и смутно понимал - она чего-то от меня ждёт. Это я настаивал на свидании, и она прибежала не для того, чтобы стоять и держаться за ручки. Коль ты разыгрываешь из себя опытного Дон-Жуана, так будь добр – доказывай на деле. Что ж, я попробовал  воплотить теоретические познания на практике. Посоветовав не думать о часах и минутах, и заметив, что Люба дрожит не то от волнения, не то от холода – а мороз кусался ощутимо – я распахнул своё пальто и попытался привлечь её в объятия. К несказанной радости, Люба почти не сопротивлялась и послушно прильнула к моей груди. Воодушевлённый первым успехом, опьяневший от чудного запаха её волос и кожи (этот запах неизменно оказывает на мужчин магическое воздействие, как валерьянка на кота), я рискнул прикоснуться губами к оказавшемуся в доступной близости виску. Люба резко отстранилась, и я тут же ощутил на своей щеке совсем лёгкую, почти невесомую, но всё же вполне акцентированную пощёчину. И опешил. И Люба застыла в выжидательной позе, на её лице  мелькнул явный испуг. Поначалу стало обидно, а потом почти смешно. В Любином рукоприкладстве сквозила такая заученность, такая отрепетированность, что я не сомневался – совершила она его чисто автоматически, помимо своей воли. Наверняка, первому свиданию предшествовала основательная подготовка, в ходе которой более искушённые подруги настоятельно советовали ей обуздывать распускающих руки кавалеров битьём по морде, чтоб неповадно было. Вот Люба и применила внушённый приём, не задумываясь, А теперь стоит и раскаивается, в правильности свершённого не уверена. А вдруг я пошлю её на три буквы и разверну оглобли? Что тогда? Рыдать у разбитого корыта? Осознав выгоду своего положения – в такие моменты соображаешь молниеносно – я самым проникновенным тоном завёл скорбную ламентацию о своих поруганных чувствах. Как же так – бьют по мордасам за покушение с негодными средствами, за непристойное поведение, я же всего лишь робким поцелуем попытался выразить свои наилучшие чувства, и бит? Кажется, пользуясь случаем, присовокупил и сакраментальные, неотразимые слова о своей великой любви.
      Реакция Любы на жалостный монолог битого возлюбленного оказалась ещё неожиданнее, чем пощёчина. Не успел я и глазом моргнуть, как Любины руки оплели мою шею, а её губы буквально впились в мои. Первый поцелуй, дар небес. Его вкус я помню и сейчас, старый циничный пень, давно покинувший высокое поприще любви. Горячий, терпкий, незабываемый вкус. Почудилось, что я весь, целиком, втягиваюсь в губы Любы, отрываюсь от земли, парю в сверкающем бенгальскими огнями пространстве, меня прежнего нет, и прежнего мира вокруг нет, я не человек, я блаженный дух, летящий по небу. Какую огромную силу чувства, какую всепоглощающую жажду любви сумела вложить Люба в свой первый поцелуй! Похоже, её сжигали страсти куда пламенней моих. Интересно было бы посмотреть на себя в то момент. Наверняка, я превратился в камень.
      Столь же порывисто, как прильнула, Люба отпрянула от меня и замерла на миг – так взыскательный художник окидывает взглядом удавшуюся картину. На глазах её блестели слёзы. Я по-прежнему пребывал в сладостном столбняке. Сунув в мою руку листок бумаги, она скороговоркой пробормотала: - «Мне пора. Не провожай. В записке всё найдёшь», и снег заскрипел под её стремительно убегающими ногами, лёгкая подвижная тень скрылась в чащобе замерших ночных теней.
Я рванулся было вслед, остановился, вернулся, и долго всё никак не мог покинуть место первого свидания, освящённого первым поцелуем. Топтался, делал несколько шагов в сторону дома и опять возвращался. Лучшего места на земле для меня не было. Здесь, в убогом проходике между штакетником парка, сквозь который я проскакивал тысячи раз, не догадываясь, что он станет царскими вратами любви, среди сияющих под луной сугробов, в морозном парке, я наконец-то познал настоящее счастье взаимной любви. Как уйти отсюда? Еле заставил себя разжать кулак, развернуть записку. Луна светила ярко, без труда разобрал строки, оповещающие, что завтра Люба должна быть на вечернем сеансе, но скорей всего с родителями, будь осторожен, а в конце крупными буквами – «Юра, я тебя люблю». Только какой-то прохожий мужчина в полушубке и шапке, опахнувший запахом махорки и водки, вывел меня из экстаза и прогнал домой.
      Некоторые ровесники, достигнув, как и я, преклонных лет, любят порассуждать о современном молодом поколении, мол, акселераты, чуть ли не с пелёнок влюбляются, ходят в обнимку, целуются прилюдно, а мы не такие были, мы росли скромниками. Товарищи дорогие, найдите в себе мужества признать, что внутренне мы были точно такими, как наши внуки, люди не меняются, изменяются времена. Мы возрастали в строгие времена социалистического общества, в рамках исконных семейных традиций, нас приучали их придерживаться и мы более-менее придерживались, открыто нарушали редко. Сейчас рулят демократические словоблуды, семейные устои держатся на волоске, кино и телевидение навязчиво пропагандируют свободные отношение – чего вы хотите от молодёжи, с которой сняли узду? Большинство перебесится и вернётся к опыту предков. Конечно, жаль, что многие пропадут. Но выбор есть, и он убеждает – тех, кто способен видеть и мыслить – в охранительной функции консерватизма, в скрепах религии, в человеческом разуме, наконец. Свобода без креста, того креста, что обязан нести каждый, срывает голову, в молодости особенно. Наши головы держались на плечах прочно, спасибо советской власти и родителям. Так что продолжим.
      Январь и февраль пролетели в круговерти свиданий на бегу, высматриваний, подглядываний, вороха записок, суматохи школьных вечеров, подсаживания поближе на киношных сеансах. Прочая жизнь шла чисто механически, не затрагивая ни ума, ни сердца. Заботило одно – ещё раз увериться в истинности наших чувств, закрепить связь, не дать ей прерваться ни на минуту. Водоворот любви затягивал всё глубже, наверно, мы походили на одержимых. От внимания отца и мамы не ускользнула обуявшая сына непоседливость, тщательное, как они выражались, «нафуфыривание» перед ежевечерними отлучками из дому, раньше я не очень беспокоился о своей внешности. Мама деликатно задавала наводящие вопросы, отец снисходительно хмыкал – что тут непонятного, захороводился парубок, я молчал, как партизан, или привычно отбрёхивался. Впрочем, на ревниво оберегаемую мной тайну родители напрямую не покушались. Законное родительское любопытство они скоро удовлетворили через свои каналы, надо полагать, нашли на досуге возможность обозреть предмет моей страсти, и никакой критики, а тем более отговоров я от них не услышал, что было равносильно если не благословению, то как минимум одобрению – дерзай, чадо. Мама ограничивалась полезными советами по нафуфыриванию, отец молча купил по моей просьбе одеколон «Ориган», его «Шипр» казался мне слишком жёстким. От Любиных родителей, которых я, разумеется, уже вычислил и хорошо отличал, прятался по возможности. Её отец редко появлялся на горизонте, а вот увернуться от матери не всегда получалось. Дело было в следующем.
      Как часто бывает, после суровой зимы пришла ранняя весна. Время года для бесприютных влюблённых имеет большое значение. Любина мама работала в нашем школьном интернате, том самом, где обитали одноклассники Коля Серый и Петька Хома, кажется, поварихой. По вечерам, когда она приходила питать прожорливых хуторян, с ней приходила под благовидным предлогом помощи и Люба. Неразлучная подруга Лида, разумеется, не могла отстать. Так же излишне говорить, что оба их кавалера, заранее предупреждённые записками, непременно ошивались вокруг интерната, как голодные псы. Валька, пожалуй, даже превосходил меня в усердии и преследовал Лиду с настойчивостью матёрого зверолова. Та, как могла, облегчала ему успешную охоту. Официальный предлог оказаться у калитки интерната у нас с Валькой тоже был – мы оказывали шефскую поддержку малоуспешным одноклассникам и сидели с учебниками на скамейке под глухим забором интерната, пока не выскакивали Люба с Лидой звать наших подопечных ужинать, а сами занимали их место. Тут уже речь заходила не о законе Ома и образе Онегина, поднимались более волнующие материи. Мы расползались по краям скамейки и вволю ворковали о своих чувствах. Валентин и Лида, насколько я мог заметить, вели себя благонравно, а я, пользуясь вечерними сумерками, всё норовил дать волю рукам. Люба нервничала, оглядываясь на калитку, и неспроста – в любой момент могла появиться мать. Иногда мать уходила домой огородами – двор интерната и участок её дома соседствовали – но могла пройти и улицей. Нет, шугануть блудливых ухажёров она себе не позволяла, держалась терпимо, роняла Любе краткое и безжалостное: - «Пойдём», или более милосердное «не задерживайся», а меня, вжавшегося в скамейку, словно и не замечала. Не знаю почему, но я чувствовал себя пакостным воришкой, претендующим на материнское достояние. И стыдно, и Любу отпускать жалко, ведь не наговорились, не намиловались.
     Много вечеров прошло на этой скамейке под забором интерната. Ветки сирени, нависавшие над нашими головами, сначала овевали свежей терпкостью почек, а потом я уже обламывал расцветшие кисти и мы с Любой погружали в их росистые соцветия свои лица, остужая горящие щёки, насыщая чудным запахом губы, чтобы придать больше сладости нашим поцелуям. Общие посиделки я терпеть не мог – что за любовь квартетом? Если Валентин и Лида не выказывали желания улизнуть, я начинал уговаривать Любу податься на отдалённую скамейку – как не возблагодарить земляков-станичников за обыкновение воздвигать эти прибежища уединения у каждого двора! – дабы насладиться вволю поцелуями. На блаженное тисканье и соединенье губ я весьма разлакомился и распалялся не на шутку, Люба же скорее была склонна умерять мой пыл, нежели поощрять, к огорчению темпераментного любовника. Она ставила мне в пример Лиду и Валентина - вон как они ведут себя скромно, сидят, держась за ручку, разговоры разговаривают, Валька не набрасывается на подругу, будто одуревший от вожделения кот, они хорошо осознают свой возраст и не спешат форсировать чувства, понимают, что впереди много времени, через которое одним прыжком не перескочишь. Я догадывался, откуда дует ветер. Более благоразумная и осторожная Лида, зная знойный характер Любы, предостерегала свою подругу от опрометчивых поступков, настраивала на долговременную перспективу отношений – куда торопиться, до разрешённого законом похода в загс ещё минимум четыре года, так что удерживай парня в пределах дозволенного, а то они такие – добился своего и след простыл. Временами Люба вела себя строго в духе наставлений осмотрительной подруги и давала решительный отпор чересчур бурному натиску, но надолго её строгости не хватало, страстный темперамент брал своё, тут мы друг друга стоили. Я же вообще ни о каком будущем не был способен задумываться, я любил всей душой и полагал, что этого достаточно, любовь сама укажет дорогу.
      Острых противоречий между нами не возникало, потому как позиции постепенно выравнивались. Это поначалу я ощущал некоторое превосходство над  Любой, но она легко восстановила равновесие. Девчонки – которые погорделивей, а Люба была горда - в этом плане весьма щепетильны и не допустят неравноправия. Быстренько раскусив мою готовность уступать – заповеди «желание женщины закон» я придерживался неукоснительно – Люба с удовольствием играла на этой слабой струне и не прочь была бы взять верх, да не на того напала. Против посягновений на мужскую честь я решительно восставал, искры проскакивали, но всё гасила и окутывала миротворным покрывалом великая любовь, которая владела нами безраздельно. Одного взгляда, одного прикосновения, просто радости увидеть друг друга было достаточно, чтобы мы растаяли и окунулись в блаженство плавать в океане любви.
      Чем ярче и красочней расцветала весна, тем, словно разогреваемая природой, горячей и самозабвенней кружила наши головы любовь. Я не мог наглядеться на Любу, казалось – вместе с сиренью расцветает и её красота. Вряд ли это был оптический обман, когда влюблённый видит то, что хочет видеть. Уверен, её весенний возраст и первая любовь способствовали  преображению. Из гадкого утёнка, серенькой мышки, она превращалась в красивую, знающую себе цену девушку. И всё больше входила во вкус демонстрации своих неотразимых прелестей. Почти на каждом свидании, при появлении на школьном вечере, она выделялась новым платьем оригинального покроя, расшитым всякими вставками и финтифлюшками, так соблазнительно облегавшим её стройную фигурку, что привлекала всеобщее внимание. А уж с одинаковой причёской я её вообще не помню. Со своими великолепными чёрными волосами она вытворяла чёрт знает что – то прямая чёлка, то косая, то задорный хвостик, то конногвардейский султан, то падающий до плеч ниагарский водопад, то замысловато накрученная башня. Я спрашивал – «И не лень тебе изощряться? Да распусти их просто до плеч, лучше не придумаешь», но Люба только задорно вскидывала голову и продолжала экспериментировать. Этот блеск воронова крыла в сочетании со смуглой кожей, чистыми линиями лица, розовым лепестком губ производил сногсшибательный эффект.
Но у этого потрясающего эффекта было и обратное, задевающее мои частнособственнические интересы, нежеланное свойство. Я не мог не заметить, что на Любу пялят глаза все кому не лень. Едва объявят танец, как к ней устремляется наперегонки целая толпа жаждущих партнёров. Я с горем пополам могу составить ей пару лишь при танго да фокстроте, а самый популярный танец у наших плясунов вальс. Значит, мне достаётся, уязвляясь не самыми лучшими чувствами, угрюмо наблюдать, как очередной ветрогон, обхватив Любу за талию, вертится с ней в вихре танца, да и ещё что-то нашёптывает на ухо. Прямых поводов для ревности Люба не подавала, возвращаясь каждый раз под моё крыло, но, согласитесь, всё равно в душе ворочается нечто мучительное при виде того, как твою ненаглядную бесцеремонно лапают у тебя на глазах. Способ избежать этих пыточных сцен у меня был один – я предлагал Любе покинуть людное скопище, где ты как на витрине магазина, и пойти побродить где-нибудь вдвоём, благо тёплые весенние ночи создавали сказочный интерьер для блаженных прогулок. Иногда Люба мгновенно соглашалась, и я с несказанным облегчением уводил её под руку прочь из шумного, залитого бесстыжими огнями спортзала. Продираясь сквозь колючие джунгли любопытных взглядов, чьи шипы я чувствовал даже спиной, мы выходили под просторный покров синего ночного неба, укрывались под белыми шатрами цветущих вишен, и желанная отрада уединения принимала нас в свои нежные объятия. Как я любил забиться с Любой в укромный уголок, где никто не мешает нам наслаждаться только друг другом! Как я ненавидел необходимость выставлять наши чувства напоказ!
     Но гораздо чаще Люба противилась моему эгоистическому поведению  и настаивала на пребывании в этом привлекательном для неё месте. Ей, как любой другой девчонке, хотелось покрасоваться среди подруг, покружиться в танце, блеснуть, упиться успехом. Она усиленно умоляла побыть на вечере подольше, ну ещё хоть несколько вальсов. Я упрямился, твердил – «давай уйдём», Люба не уступала, характерец у неё тоже был не сахар и не мёд, оба надувались и оставались при своём. Я мрачным изваянием торчал у дверей или вообще выходил из зала, чтобы не видеть, как Люба намеренно весело и беззаботно переходит из рук в руки многочисленных галантных кавалеров. В таких случаях она наказывала меня тем, что танцевала до самого последнего вальса. Как я ненавидел всех Штраусов вместе и прочих изготовителей проклятого венского танца! Мои ноги категорически не поддавались попыткам освоить его кружева, наступая на носки и пятки бедных учителей. А после окончания вечера Люба подходила ко мне, как ни в чём не бывало – мол, видишь, какая я верная подруга, провожай, я вся к твоим услугам. Мне же её поведение представлялось сущим надругательством над нашей любовью и возвращение с танцев выливалось в череду взаимных упрёков и обвинений. Понять друг друга мы не умели, грызлись, ссорились, Люба спешила расстаться, и, сухо попрощавшись, мы расходились в невыразимом отчаянии от своих разногласий.
      На следующий день, ещё до начала уроков, оба синхронно получали покаянные записки, сочинённые бессонной ночью, в которых каждый признавал свою неправоту, и мир и гармония восстанавливались. Испытание чувств, проверка их на прочность шли безостановочно, мы были погружены в мир своих отношений, а внешний мир существовал для нас постольку поскольку, как неизбежное зло. Время спрессовалось, оно состояло только из тех моментов, где были вдвоём, промежутки между ними мы не замечали. Впрочем, я, пожалуй, увлекаюсь, подставляя «мы» вместо «я». Чужая душа – потёмки, надо признать, что Любина душа, которую я самонадеянно считал открытой книгой, на самом деле не читалась. Да и не способен я был тогда хоть чуть-чуть читать в другой душе. Верить, любить – сколько угодно, мне этого вполне хватало. Я видел прекрасный облик, любил его, верил, что он дышит ответной любовью – чего ещё надо для полного счастья. Наивно, скажете? Ещё как. Но не надо забывать – мне шёл шестнадцатый год, Любе четырнадцатый. И оба торопились жить и спешили чувствовать.
      Очень спешили. Пресытиться поцелуями невозможно, факт неоспоримый, но это всего лишь один из этапов науки любви и он был уже успешно пройден. Почерпнутые из романов теоретические познания, а также хвастливые россказни друзей про свои достижения на ниве любви всё чаще бередили мою нетерпеливую душу. Чем я хуже Казановы или, к примеру, Толика Хуповца, поспешившего поделиться со мной своими сексуальными подвигами? Дело чести не отставать от друзей. Попробовал осторожно прощупать почву на сей деликатный счёт. Грязные намёки были встречены поначалу яростным возмущением – забудь и думать, за кого ты меня принимаешь? Я воспринял первоначальный отпор как должное - а как может ответить нормальная девчонка четырнадцати лет? Всё идёт по законам жанра. Главное – не прекращать своих домогательств, вода камень точит, любовь своё возьмёт, Люба обязана доказать свои чувства, так гласит неписанный станичный кодекс любовных отношений. Время от времени я возобновлял щекотливые разговоры, и вскоре сердце моё обнадёжено заколотилось – я заметил, что зёрна падают на благодатную почву. Люба перестала негодовать и требовать оставить эту тему, загадочно задумывалась, возражала всё уклончивей, говорила, что надо ещё немного подождать, короче, впереди забрезжило. О конкретном сроке речи не было, но я уверился, что он не за горами. Когда Люба дойдёт до точки невозврата, она даст об этом знать. Что двигало мной – предельно ясно, дурь и эгоизм. А вот что заставляло Любу решиться на этот рискованный шаг? Логики в поступках Любы зачастую не просматривалось. Чтобы она надеялась ещё крепче привязать меня к себе – сомневаюсь. Доказать свою любовь согласно предписаниям станичного кодекса? Так он для дур писан. Осчастливить возлюбленного? Перебьётся, и без этого счастлив. Гадать задним числом занятие бесперспективное. Разгадка крылась в Любином характере, способном на мгновенное безумство, но проследить, что зарождается за этим непроницаемым занавесом, а тем более угадать, когда прорвётся – никто бы не смог. У Любы на первом плане были бурные эмоции, а их ход непредсказуем.
      Незаметно наступили летние каникулы, я ждал от них необозримого простора для встреч и свиданий, но вышло наоборот. В школе мы были постоянно рядом, могли своевременно внести коррективы в наши планы, наметить, отменить, переменить, связь не прерывалась, и вдруг эта площадка для общения закрылась. Придёшь на условленное свидание, ждёшь, ждёшь, Любы нет, появляются Лида с Валентином, говорят – она сегодня не может, какие-то домашние обстоятельства. Когда придёт? Пожимают плечами. Рыщешь днями и вечерами вокруг парка, надеясь случайно её встретить, и видишь – идущую в магазин с матерью. В их проулок соваться заказано, ловишь Валентина или Лиду – попробуй поймать. Одни нервы. Школьные вечера прекратились, на танцы в парке Любу не пускают родители, вечерние сеансы в клубе через один «Дети до шестнадцати лет не допускаются», караулят мордовороты с красными повязками – вот тебе и золотое время каникул. Когда никогда набежит ко мне, дежурящему в парке, как бессменный часовой, запыханная Люба, обменяемся беглыми поцелуями с оглядкой – летом в парке не спрячешься – пообещает прийти туда, не знаю куда, и убежит. Острое ощущение нашей неполноценности, приниженного несовершеннолетия угнетало ужасно. Одиноки, малы, беспомощны в этом бездушном мире. Мою свободу родители почти не стесняли, но что толку от свободы, которую некуда применить? Любу держали на коротком поводке,  и тем удивительнее её побеги из цепей домашнего рабства. А они ей удавались, падая мне в руки неожиданным подарком. Остаётся догадываться, на какие ухищрения ей приходилось идти. Девчонки на хитрости горазды, а уж влюблённые девчонки вдвойне.
      Когда Люба внезапно сообщила, что завтра весь день в её полном распоряжении, и она хотела бы поехать на какой-нибудь став искупаться, я принял её предложение безоговорочно, хотя и не без некоторой опаски. Наши с ней отношения давно не были секретом в узких кругах, но появиться вдвоём среди бела дня на многолюдном пляже означало выступить в статусе чуть ли не семейной пары, и это меня напрягало. Я понимал, что Люба затеяла выход в свет неспроста, для неё он нечто вроде акта самоутверждения, официального закрепления нашей связи в глазах всей станицы и ей это очень важно. Мне же на общественное мнение было глубоко наплевать, выходить на сцену и раскланиваться перед нахальной публикой отчаянно претило, но раз Люба просит – ладно, поедем. Дорог каждый миг побыть вместе. В назначенный час я ждал Любу за углом их проулка, прислонив велосипед к плетню. Она подошла с полотенцем через плечо, в лёгком цветастом платьице, уселась на раму и мы покатили. Местом купания наметили Гусев став в первой бригаде, самый отдалённый, на восточной окраине станицы. Это я настоял на его выборе, расхвалив чистоту вод и песчаный берег. В действительности, хвалёного става я ни разу в глаза не видел и вёз туда Любу, втайне надеясь, что там не будет знакомых. И маршрут выбрал максимально потаённый – по глухим улицам пятой бригады, по малолюдной заречной стороне. Люба предпочла бы парадное дефиле по центральному проспекту, мимо парка, магазинов, домов одноклассников, но я убедил её, что так короче, наворачивать педали-то мне. Спрятав лицо в роскошную, развеваемую ветерком причёску Любы, развив предельную скорость, я вихрем промчал по Общественному мосту, где отовсюду мерещились беззастенчивые взгляды, и с облегчением повернул направо, в глухомань кривоколенных переулков. Раздражало меня выставление напоказ того, что я считал глубоко сокровенным и, честно говоря, поражался спокойствию Любы, восседавшей по-хозяйски на раме с самым беззаботным видом. На благословенном безлюдье я почувствовал себя в своей тарелке и мог невозбранно целовать Любу в шею, непринуждённо болтать и показывать язык старухам, что грелись на скамейках у дворов – нечего таращиться, как на невидаль. Несколько щекотливых минут пришлось пережить, проезжая через площадь первой бригады, превращённой, как и прочие, в футбольное поле. Футбольный бум шестидесятых не оставил втуне ни одного мало-мальски пригодного для игры клочка земли на Кубани.  Вот и на просторе площади первой бригады я узрел гоняющих мяч друзей-приятелей Мишутку Яковлева, Толика Хуповца, Петьку Подзигуна и ещё толпу иже с ними. С утра пораньше они усердно совершенствовали своё мастерство. Наш триумфальный проезд не остался без их внимания, нас провожали приветствиями, взмахами рук, двусмысленными пожеланиями. При любых других обстоятельствах я был бы рад повстречать закадычных друзей, но не сейчас. Сжав зубы, я лишь сильней налёг на педали. Люба сидела безмятежно, как и положено принимающей овацию.
За Сауткиным мостом станица, по сути, заканчивалась. Северный берег Кирпилей, в густой кайме камышей, незаселён, заселённый южный, описывая плавную дугу вслед за речкой, обрывается перед простором степи редкой цепью последних хат. Гусев став оправдал свои предсказанные прелести. Недалеко от истоков речка радовала прозрачностью воды, твёрдым дном без ила, широким лугом, исполнявшим обязанности пляжа, свежим, недавно отсыпанным вдоль кромки берега песком. Куча достоинств для неприхотливых станичников. И местное народонаселение присутствовало на пляже Гусева става в немалом количестве. Помимо мелюзги, визжащей на мелководье, степенно окунались и полёживали на травке взрослые мужчины и женщины, возможно, проводили здесь выходной, хотя в колхозе это понятие условное, возможно, какие-то заезжие – несколько мотоциклов с колясками стояли поблизости. Среди кучек ровесников разного пола, встретивших нас пристрастным осмотром, я не заметил никого, с кем когда-либо здоровался, уже хорошо. А что вечером в парке услышу от приятелей лукавые вопросы – так против сарафанного радио нет защиты.
Мы с Любой выбрали местечко поодаль – протяжённость облагороженного берега позволяла – и присели поостыть. Солнце жарило в отвес, но от речки тянуло прохладой. Никаких купальных кабинок на кирпильских пляжах не водилось, Люба без стеснений сбросила платьице – я смущённо отвёл глаза и тоже совлёк с себя ковбойку и брюки. Подбадривая друг друга, влезли в освежающую благодать воды и, помаленьку осмелев, уже без стеснения дурачились, подныривали, тащили за ноги, притапливали, забыв об окружающей публике. Люба даже превосходила меня в агрессивности, я временами терялся, когда её обнажённое тело прижималось ко мне – разница между объятиями сквозь ткань и непосредственным касанием нагой кожи буквально оглушала. А Люба только больше распалялась и, сверкая глазами,  накидывалась с неистовством вакханки.
      Устав, выбрались на берег и улеглись позагорать – Люба на расстеленном полотенце, я на природном ковре шпарыша. Тут уж, волей неволей, скорей всё-таки волей, разглядывая Любу в одном купальнике, я набрался множества впечатлений и, если бы умел думать, мог бы и поразмышлять. Купальник её, тёмно-малинового цвета, явно изобретённый собственной фантазией и сшитый при помощи мамы, свидетельствовал если не о хорошем вкусе, то о продуманности точно. На груди, дабы возместить недостаточность естественных выпуклостей, он был в несколько рядов обшит алыми лоскутками ткани, имитирующими лепестки розы, эффектно, но недостаточно эффективно. Нарочитость замысла резала глаз. Желание позиционировать себя зрелой девушкой не подтверждалось, увы, слишком очевидными данными фигуры. Косточки ключицы и лопаток проступали излишне резко, коленки и локти ещё просвечивали под тонкой детской кожей, худоба бурно развивающегося подростка сказывалась во всём. Но кто осудит девчонку, которая «и жить торопится, и чувствовать спешит»? Только не я. Это сейчас могу смотреть на Любу критическим взором. А тогда мои глаза застила любовь, я восхищался смелостью своей подруги, любовался её матовой кожей, красиво контрастирующей с водопадом чёрных волос, её непринуждёнными манерами. Удивительно, как быстро девчонки взрослеют – не телом, а способностью держаться с величавостью светской дамы. Стоит только почувствовать себя любимой. А что Люба не соответствует пропорциям Венеры Милосской, так и я не Аполлон Бельведерский, станичный недоросль в семейных трусах.
Обратный путь я проложил по просёлкам за окраиной станицы, не без задней мысли присесть где-нибудь в тени на задах огородов, помиловаться, сорвать поцелуй с горячих губ, ощутить трепет раскалённого Любиного тела. И своего добился. Возвращались мы неспешно, с частыми привалами. Под жарким солнцем, на ярком свету дня поцелуи были особенно жгучими.
      В тот же вечер, или на следующий, не помню, мы с Любой вышли с вечернего сеанса в клубе, и она не заторопилась, как обычно, домой, ссылаясь на позднее время, а неожиданно сказала, что сегодня договорилась с родителями заночевать у Лиды, и вся нынешняя ночь наша. Меня будто стукнули по голове чем-то тяжёлым. В голосе Любы явственно слышались странные нотки, что-то вроде грустной обречённости, готовности на то, чего она никогда не делала. Уже усвоившая в обращении со мной довольно-таки властные повадки, Люба стояла с опущенной головой, смиренная, тихая, покорно ожидая ответной реакции. Помните первые такты пятой симфонии Бетховена – «та-та-та-та, та-та-та-та», зов судьбы. Вот так застучало моё сердце. Сомнений не могло быть – Люба решила переступить ту опасную границу, до которой я её настырно подталкивал, а она так долго и обоснованно сопротивлялась. И вот – рубикон перейдён. Люба готова. Готов ли я? Ну, я, как юный пионер, всегда готов. Так, по крайней мере, мне хотелось верить.
      Покрепче обхватив обречённую на заклание жертву, я повлёк её в тёмные дебри парка. Но не так-то просто отыскать на пространстве, предназначенном для культурного отдыха, местечко, пригодное для интимного уединения. Скамейки общего пользования категорически не годились ввиду их открытого расположения – мало ли кто шатается ночью по аллеям. Возлечь на траву за кустами – там полная антисанитария, битые бутылки, окурки и прочее. Замок на дверях летнего кинотеатра, к сожалению, ещё не был сломан (впоследствии я не раз пользовался услугами этого заведения в неурочное время), а штурмовать трёхметровый кирпичный забор без лестниц дело безнадёжное. Попытки пристроиться на частных скамейках встречали яростное сопротивление дворовых псов – если хозяева спят, не моги приближаться к их владениям. Часа два мы бродили в обнимку по ночным улицам, проклиная негостеприимные палестины станицы, пока в моём лихорадочно перебирающем варианты мозгу не вспыхнула картинка, увиденная вчера из окна автобуса Усть-Лабинск – Кирпильская. В школьном саду, напротив кладбища, возвышались несколько небольших копёшек сена, свёрстанных, по-видимому, трудолюбивыми руками нашего любимого директора. Сенин – сено, неплохая основа для каламбура, хотя в хозяйстве Джаги крупнорогатого скота, кажется, не водилось. Почему-то моё воображение ласкает портрет директора рядом с козой, или козлом, а вот в обществе доброй бурёнки отвергает. Ладно, шутки в сторону. В тот судьбоносный момент они мою шкодливую голову не посещали. Горячечное воображение целиком заполнил образ приветливой копёшки сена.
      Я предложил Любе проникнуть на сакральную территорию школьного сада и с удобствами расположиться на мягкой постели сена. Она безропотно согласилась, ещё одна верная примета, что девчонка полностью отдаётся на твой произвол. Люба вообще выглядела подавленной и словно боялась сказать лишнее слово. Такой я её никогда не видел.
     Сокрушив двумя пинками трухлявые штакетины, я за руку ввёл Любу в сад, где нас ожидали высшие радости любви. Одну из копёшек превратил в грот Венеры, безжалостно разворошив аккуратный холмик и прорыв в нём глубокую нору. На это благоуханное ложе мы и возлегли, трепеща от приближения неизведанного.
И вот тогда-то и произошло нечто загадочное, объяснения которому я не нашёл и по сю пору. Люба тихо лежала рядом, заложив ладони под голову, закрыв глаза, вся уйдя в ожидание. Чего она ждёт, я понимал отчётливо. Она ждёт, когда я возьму то, чего так долго добивался, а она долго отвергала и вот теперь предлагает – бери, ты же видишь, я не препятствую, я вся твоя. Это было настолько очевидно, что я даже потерялся. Как приступить к этому не такому уж сложному делу, я теоретически знал, но между теорией и практикой вдруг воздвиглась непреодолимая стена. Сколько я ни целовал холодное, замершее, словно маска, лицо Любы, сколько ни тормошил и ни прижимал к себе её послушное тело, вторгаясь жадными руками во все запретные прежде места, никакого физического влечения во мне не шевельнулось. Я будто обесплотился. Над беспомощно распростёртым девичьим телом витал лишённый плоти и крови дух, неспособный желать. Не веря происходящему, я отстранялся, вглядываясь в знакомые, ещё минуту назад столь желанные, влекущие черты лица, очертания фигуры, и ничего не мог понять. Всё, как было, всё, как должно быть – ждёт освещённое луной красивое лицо с закрытыми глазами, ждёт отдающееся тебе молодое тело, блестят на платье бусинки стекляруса, ты получил всё, что хотел, а тебя нет. Ты улетучился, вместо тебя рядом с Любой бесчувственный, как бревно, двойник. Я не сдавался, я опять набрасывался с поцелуями и объятиями, терзал бедное худенькое тельце, и вновь и вновь с ужасом убеждался, что не способен к обладанию. Собственное тело отказывалось мне подчиняться. Это была катастрофа, позорное фиаско. Пристыженный, обезоруженный, я совсем сник.
      Люба высвободила из-под головы руки, обняла меня и, уткнувшись лицом в мою грудь, не то беззвучно плакала, не то действительно забылась сном. Бесплодность метаний незадачливого любовника её утомила. Что она пережила за эти час-полтора, не знаю, но наверняка испытала горчайшее разочарование. За всё это время она не проронила ни слова. И я молчал, разочарование в себе лишило речи. Что я мог сказать? Дела красноречивее слов.
      Наверно, обессиленная Люба и впрямь крепко уснула, потому как не меняла позу столь долго, что у меня затекло плечо, на котором лежала её голова. Я попробовал немножко передвинуться, Люба вздохнула, открыла глаза и совершенно спокойным тоном сказала – «Скоро рассветёт, пора домой». В её спокойствии мне почудился холодок отчуждения, тревожный симптом. Небо на востоке светлело, на душе у меня стояла непроглядная темь. Вожделенная ночь любви обернулась вселенским позором, промелькнула страшным кошмаром сна, поверить, что всё это случилось в действительности, я не мог. Но и выбросить из памяти невозможно. Отличился, нечего сказать. Обескураженный, я торопливо проводил Любу домой по утренним улицам, навстречу уже попадались спешащие на работу колхозники.
Поразмышлять над причинами своего фиаско я тогда не удосужился, отмахнулся и постарался забыть – подумаешь, первый блин всегда комом, дело поправимое. Но тогда поправить не удалось, и заноза засела глубоко. Извлечь её уже никогда не смогу, попыток предпринимал множество, вплоть до сегодняшнего дня, и ничего, кроме боли от старой раны, не получил. Опять бередить её – удовольствие мазохистское, но надо же подвести какой- то итог, разобраться. Что остановило здоровенного, полного вожделения парня? Жалость к Любе? Но какая может быть жалость у волка к овце? Правда, был я ещё не волк, а всего лишь волчонок, не знающий вкуса крови, но крови жаждал. Нет, жалость – это вряд ли, хотя... Смутное осознание, что значит для девчонки этот непоправимый шаг, всё же слегка присутствовало, но остановить, пожалуй, не могло. Чувство собственной ответственности? Ну, на конкурсе за звание самого безответственного человека в мире я занял бы одно из призовых мест. Но, опять-таки… Предать любовь я бы никогда не посмел. Верность для меня понятие святое. То есть, привязать себя навсегда к Любе я не боялся. Предчувствие – зелен виноград? Но мы почитали свой возраст вполне зрелым. Всё не то. Сплошные «но». Так что же? Ничего умней, как сослаться на внутренний голос, живущего в каждом ангела-хранителя, доброго гения, Сократ называл его даймоном, я называю совестью – придумать не могу. Шепнул он мне – «не делай этого», и мой рассудок подчинился. В том раздрае и смятении, что охватили меня в ту ночь, он подсказал единственно правильное действие, точнее - бездействие. Остальное – печальное недоразумение нашей переоценки своих возможностей. Скажете – это не доказательство? Я и не пытаюсь ничего доказать. Когда не можешь понять – остаётся верить.
      С той памятной ночи в наших отношениях что-то надломилось. Люба быстро дала это почувствовать. На очередное условленное свидание не пришла, несколько дней я не мог её поймать, она нигде не появлялась. Наконец, мы случайно столкнулись вечером в парке, и мне показалась, что она не очень рада нашей встрече. С видимой неохотой согласилась пойти в кино, сидела рядом, как чужая, нервно выдёргивая руку, односложно отвечая, сразу после сеанса, под явно надуманным предлогом, поспешила убежать домой. Я не придал большого значения её раздражённому поведению, полагая его справедливым наказанием за неудачный ночлег в копне сена. Покапризничает Люба и смилуется, в силе нашей любви я не сомневался, всё уладится.
      К тому же меня поразила противная болячка, выбившая из привычной колеи. Ещё в клубе начали досаждать помехи зрению – на глаза постоянно наплывали мутные волны, застилая обзор, глаза слезились, я не успевал вытирать их платком. А наутро вообще не смог разлепить глаза, их будто склеили клеем. В ужасе, ощупью выбрался во двор и услыхал от мамы дотоле неизвестное слово «конъюнктивит». Не бог весть какое тяжёлое заболевание, но оно напрочь лишает возможности выходить на люди – кому понравится партнёр, чьи глаза непрерывно источают гной. Со мной именно это и происходило, не успеешь, по маминому рецепту, промыть глаза чаем и промокнуть марлей, как их вновь застилает мгла. Конъюнктивит был ужасный, глаза извергались, как два грязевых вулкана. Прошёл день, второй – улучшения никакого. Отец съездил в аптеку, привёз какие-то капли, дело пошло на поправку. Но дня четыре я безвылазно просидел дома, отрезанный от всего мира и, что самое тревожное, от предмета любви.
      В тот день, когда я почти окончательно прозрел и запланировал вечером отправиться на поиски Любы, до калитки нашего двора подъехал на велосипеде Валентин Ерохин. Наши с ним амуры с двумя подружками развивались параллельно, но, как и положено параллельным линиям, не пересекались, каждый шёл своим путём, изредка используя друг друга в качестве гонца. И теперь я воспрянул духом, усмотрев в Валентине радостного вестника свиданий. Меня не насторожило, что он не слез с седла, а, поджидая, держится рукой за штакетник, что говорит о намерении не задерживаться. В другой его руке я видел сложенный листок бумаги, и мои прозревшие глаза сфокусировались на нём одном, я верил, что сейчас прочту долгожданный призыв встретиться и забыть о нелепой размолвке. Жизнь и любовь продолжатся. Едва я приблизился к Валентину, как он поспешно сунул мне бумажку, скороговоркой, пряча глаза, выпалил: - «Юра, вот тебе письмо от Любы. До свиданья» и, не успел я открыть рта, оттолкнулся от забора и стремительно укатил. Я не нашёл в его поведении ничего необычного, чудачества за Валькой водятся, и нетерпеливо развернул записку.
     И всё. Между мной и всем остальным миром с гулом упал сумрачный, еле проглядный занавес. Ясный летний день померк. Оцепенев, я стоял и бесконечно перечитывал те несколько слов, которых не должно было быть, потому что они уничтожали мой любимый круг бытия, превращали его в ничто, но эти слова почему-то были, кричали мне в лицо с тетрадного листа в клетку – «Юра, извени, но мы больше не будем встречаться. Прощай». Знакомый красивый почерк. Слово «прощай» зачем-то дважды подчёркнуто. А слово «извини» она так и не научилась писать правильно, троечница. Почему-то вот это «извени» ранило больнее всего. Наверно потому, что было самым живым, выражало единственно понятное человеческое чувство, напоминало первую её записку.
      Не чуя под собой земли, я ушёл в дом, зарылся в свой угол, как подыхающий пёс. Видеть, слышать, разговаривать не мог, всё причиняло боль. Любое действие потеряло смысл, некуда было стремиться, не о чем думать. Пустота жизни ужасала. И обида, горькая обида душила до слёз. За что Люба так жестоко со мной обошлась? Неужели не понимает, как много она для меня значит? Оставить друга одного посреди обезлюдевшего мира – это же предательство. Как мне жить дальше? Без неё мир вымер, отодвинулся в потусторонность, там перемещаются никчёмные тени людей, оттуда доносятся неразличимые звуки – зачем мне всё это? Я не хочу жить среди призраков. Наверно, в подобном состоянии кончают жизнь самоубийством. Помнится, подумывал об этом эффектном жесте и я. Никакой театральности в моём поведении не было, я страдал по-настоящему, искренне, отчаянно. И никакого выхода не видел. Тьма безысходности смыкалась вокруг всё гуще.
      Вылезать из добровольного заточения упорно отказывался. Сидел за столом над открытой книгой, не перелистнув за несколько дней ни одной страницы. Тупое безразличие сковывало по рукам и ногам. Маме с трудом удавалось дозваться меня к столу. Какая там еда, кусок не лез в рот. На расспросы мамы однообразно отговаривался плохим настроением, а когда она осторожно подводила беседу к тому, о чём наверняка догадывалась, спазмы сдавливали моё горло и, боясь, что дрогнувший голос выдаст, я убегал в сад. Стыд заставлял ещё больше замыкаться, поделиться своим горем означало признаться в поражении, нет уж, лучше сдохну молча.
     Никаких попыток прояснить причины Любиного отступничества я не предпринимал. Гордость не позволяла позориться в роли отставленного любовника, шпионить, вынюхивать – последнее дело, а собирать разбитые горшки занятие вовсе бессмысленное. И не хотел я знать причин. Узнаешь – нанесёшь себе лишнюю рану. А оставаясь в неведении, быстрее залижешь болячку, забвение лучший целитель. Пройдёт время, всё забудется. Так я боролся со своим первым настоящим горем один на один, и никого звать на помощь не хотел. Люба, я считал, поступила по-своему правильно, честно, даже благородно. Разуверилась во мне, разлюбила – прислала отказ по всей форме, даже извинилась, сказала «прощай». Она же не моя рабыня, вольна поступать по велению сердца. Счастливого пути и пёрышко, куда положено. А я справлюсь, не пропаду.
     Но без помощников не обошлось. Шло лето, на футбольных полях станицы гремели сражения, и моя пропажа из рядов активных бойцов не осталась незамеченной. Друзья обеспокоились. Ещё во время болезни навещали Петя Нужный и Володя Косарев, подбадривали, желали быстрейшего возвращения в строй. А когда я ушёл в глухое затворничество, и моя унылая физиономия подсказала им симптомы новой грозной болезни, они нагрянули целой толпой во всеоружии исчерпывающей информации и дружеского участия. К Пете и Володе присоединились Мишутка Яковлев и Толик Хуповец. Все они выказали себя мастерами психотерапии, каждый внёс неоценимую лепту в моё душевное выздоровление. Как я могу забыть их трогательную заботу, их усилия вернуть друга в мир живых. Володя, часто помаргивая круглыми совиными глазами, посоветовал плюнуть на этих изменщиц баб и вернуться в надёжный мужской круг, где нет предателей. Мишутка, лукаво подмигивая, сказал, что коли мне невтерпёж, то лучше обратить внимание на девчонок первой бригады, там он подберёт мне кралю на любой вкус. (Придёт время, и я воспользуюсь его предложением). Петя, воинственно подпрыгивая на кривых кавалерийских ногах, напомнил мой же собственный афоризм: - «Слова любовь и футбол могут сочетаться в единственном варианте – любовь к футболу». Толик выступил в своём духе. Он заявил, что вычислил парня, с которым сейчас хороводится Люба и предложил «перестреть и отметелить». Я чистосердечно изумился – а его-то за что? Толик изумился не менее чистосердечно – «Как за что? Он же Любку у тебя отбил!» Я привёл любимую цитату из «Тихого Дона» про сучку и кобеля и предложил считать вопрос закрытым. Того парня я шапочно знал, даже сейчас помню фамилию, но никаких ревнивых, а тем более мстительных чувств к нему не испытывал. Люба была отрезанный ломоть, с кем она встречается, с кем милуется, мне стало всё равно. Страница прочитана, перевёрнута, перечитывать не собираюсь. «О, да, любовь вольна как птица». Пускай Люба будет Кармен, я до роли ревнивца Хосе не унижусь. Свобода превыше всего.
Больше других пришлось кстати предложение постоять за честь родной бригады на футбольной поляне, это святое, я ж не Васька Земец, променявший великую мужскую игру  на Любку Бормоткину. И чуть ли не в тот же день я крушил рёбра и проверял на прочность ноги Митьки Мезенцева и Кольки Мандурова, бычков из третьей бригады, получал в ответ внушительные тычки, схватывался за грудки, через минуту обнимался, ехал после матча с ними купаться на речку – жизнеутверждающий процесс. Футбол объединяет, футбол тонизирует.
     Вскоре я смог, пусть и не без неприятных ощущений низложенного короля, бродить по парку, толочься на танцплощадке – находиться на памятных местах былого счастья долго отзывалось щемящей болью. Особенно острой вспышкой обжигало возникновение перед глазами Любы, не пересечься на школьном дворе и на невеликом пространстве парка затруднительно. Пришлось учиться вовремя отводить взгляд и гасить неугасимое пламя, забыть не получалось, простить тоже. Надо отдать должное Любе, она старалась не попадаться на глаза. Как та кошка, которая знает чьё мясо съела, она, безусловно, чувствовала свою вину и, возможно, переживала. К взаимному, надо думать, облегчению, на следующий год она поступила вместе с Лидой в усть-лабинское педучилище и почти выпала из поля зрения.
     Но – что самое поразительное – вместе с Любой из меня ушло желание любить. Два последующих года, до лета 65-го, я ни разу не почувствовал ничего, даже отдалённо похожего на влюблённость. Проходил сквозь обстрел любопытных девичьих глаз неуязвимый, как броненосец. Вокруг кружил хоровод станичных девчат, одноклассниц, однокашниц, но я их в упор не видел. Как можно любить этих вертихвосток, которые в любую минуту предадут и изменят. Они достойны лишь презрения и осмеяния. Где-то за горами, долами, может, и есть девчонки, способные на верную любовь, но в нашей станице их нет. Не стоит тратить понапрасну душевные силы. Есть книги, есть друзья, есть футбол, а любовь ждёт в других краях. Так я и жил два года колючим женоненавистником, все подвернувшиеся под горячую руку ни в чём не повинные девчонки немало от меня натерпелись. Видимо, Люба сумела выжечь мою душу почти дотла. И драму я пережил нешуточную, судя по оставленному ей долгому следу.
     Хотелось бы на этом поставить точку, но пока жив, торопиться не стоит, это не моя прерогатива. Продолжение последовало, через те два вышеупомянутых года. Любовь меня настигла, новая, сама прилетевшая из дальних краёв, я не успел ещё выбраться из станицы. Настигла, оглушила и быстро улетела, пообещав вернуться через год. И я бродил, как околдованный, по клубам и танцплощадкам, где всюду мерещилось её сияние.
      В один из вечеров ноги занесли меня в клуб пятой бригады. В нём, согласно очерёдности, проводились танцы, но главной причиной, приведшей туда, были не танцы. Моя новая великая любовь недолгое время гостила у родственницы как раз в пятой бригаде, вот я и приволокся в этот захолустный клуб, как погорелец на пепелище. На удивление, народу собралось много, пляски под развесёлую музыку шли полным ходом, в одном из углов клуба я углядел дружину Мишутки Яковлева и с удовольствием к ней присоединился. Коротать время под дружеский трёп о том, о сём – отличный способ развеять грусть-тоску.
      Но в какой-то момент я вдруг ощутил смутное беспокойство, меня словно начали покалывать лёгкие разряды электричества, как бывает, когда тебя преследует чужой настойчивый взгляд. Подняв голову, я действительно тут же наткнулся на пристальный взгляд девушки с противоположного конца зала, взгляд гипнотизирующий, не скрывающий откровенного интереса, взгляд напоказ. Лицо девушки показалось знакомым, я присмотрелся, и по обязательному присутствию рядом с ней Валентина и Лиды и подсказке услужливой памяти неопровержимо удостоверился, что это Люба, давняя, жестоко предавшая любовь. Ничего себе, что ей от меня надо? А она, заметив, что не осталась без внимания, приветливо улыбнулась и руки её едва удержались от призывного жеста. Радостно встрепенувшись, она заговорила с Валентином и Лидой, по-прежнему не сводя с меня глаз. Я совсем не обрадовался этому неожиданному интересу. Я ничего не забыл, и прощать не собирался. Напротив, во мне  всколыхнулись отнюдь не самые светлые и добрые чувства. Если Люба думает, что я, как побитая собачонка, опять подбегу к милостивой руке, то заблуждается. Этому не бывать, не дождётся. И я резко отвернулся, запретив себе смотреть в сторону Любы.
     Но там, на противоположной стороне зала затевался целый поход по мою душу. Вскоре перед нашей дружеской компанией предстал Валентин, вежливо  поздоровался и отозвал меня в сторонку. Бедный Валентин, опять ему уготовили неблагодарную долю сводника. Возбуждённый, блестя ясными глазами, алея щеками, он торжественно поведал, что Люба просит меня выйти из зала для приватного разговора. Новость была оглашена таким ликующим тоном, будто я всю жизнь ждал этого предложения и должен немедленно выразить самый бурный восторг. Только ни восторга, ни умиления я не изъявил. Холодно ответил, что разговаривать мне с Любой не о чем, всё услышано от неё два года назад, а потому прошу оставить меня в покое. Наружную холодность выдерживать удавалось, но внутри уже разыгрывался шторм, и он мог снести к чёртовой матери все подпорные стены. А вдруг не устою? Но я решил стоять насмерть. Нет, новую любовь не предам, а изменница пускай катится ко всем чертям. Валентин опешил. Похоже, он искренне верил, что принёс благую весть. Вцепившись в мою руку, он горячо заговорил, что Люба раскаивается, что она хочет попросить прощения и вообще ей много чего хочется сказать. Шитые белыми нитками намёки ничуть не тронули, хуже того – во мне поднялась и закипела мутная волна мстительного гнева. Ах, она раскаивается, ах, она желает осчастливить. А мне наплевать. Пускай испытает ту боль, что заставила испытать меня. Нечего порхать бабочкой над цветами. Я освободился из цепкого Валентинова захвата и ожесточённо заявил, что Люба для меня ничто и наш разговор закончен. Растерявшегося парламентёра было жаль, Любу нисколько. И я вернулся в тёплую дружескую компанию, хотя сохранять былую невозмутимость уже не мог, мутные волны разбушевались не на шутку. Я предчувствовал, что атакой Валентина дело не обойдётся.
И угадал. Не прошло и нескольких минут, как на бой ополчилась Лида. Выдержать её натиск было несравненно трудней, за подругу она встала грудью. Зажав меня в углу, обычно выдержанная и невозмутимая Лида буквально опаляла пылающими страстной убеждённостью глазами, а её амурному красноречию позавидовал бы и сам Овидий. Яростная бомбардировка доводами о благодетельности прощения, проникновенные панегирики о глубине Любиных чувств, отчаянные призывы снизойти к женской слабости, лестные напоминания о присущем мужчинам благородстве и прочие риторические аргументы могли бы сокрушить любую неприступную крепость, но я в тот день был непробиваем. Не доверяя стойкости своего податливого сердца, я отключил слух и, сложив руки на груди и уставившись в потолок, с которого на меня глядел портрет новой подруги, на все уговоры отвечал односложным «нет». Нет, не прощу, нет, не верю, нет, не хочу, на всё один ответ – нет. Тягостная и бесплодная осада утомила, в конце концов, Лиду. Что толку сыпать бисер перед равнодушной скотиной. Убедившись в моей твердокаменности, она горестно махнула рукой и ушла. Мне тоже нелегко далась победа – не над Лидой, над собой. Шатало здорово, сердце выпрыгивало из груди, искушение было слишком велико – плод сам падает в руки. Инстинкт хищника, присущий всем мужчинам, подстрекал на нехорошее. Но от наёмных агитаторов всё же отбился и надеялся, что атаки не повторятся. Напрасно надеялся. Меня ждал третий штурм, самый опасный.
     Не успела зазвучать музыка очередного танца, как я увидел идущую ко мне через зал Любу. Звучал «Маленький цветок», и если даже это было нечаянным  совпадением, а не намеренно подстроено, всё равно походило на  психическую атаку. Всё повторялось с точностью до наоборот, напоминая наш первый танец на школьном вечере. Теперь Люба шла ко мне, а я должен был решиться на ответный шаг. Меня затрясло. Я смотрел на Любу и не знал, что делать. Господи, как она была хороша в тот вечер! За те два года, когда я отводил от неё взгляд, она вытянулась, постройнела, груди заметно приподнимали белую блузку, тонкая нежная шея горделиво поддерживала утончённый овал лица, увенчанный замысловатым высоким шиньоном. Станичная девчонка-скороспелка превратилась в зрелую девушку, столичную в масштабах райцентра студентку, приученную к чужому вниманию красавицу. Она приближалась, как самум, уже издали опаляя знойным дыханием страсти. Мишутка подтолкнул локтем, бормотнул – «Готовься». В степени своей готовности я не был уверен, происходящее казалось дурным сном. Протянув руку, дрогнувшим голосом Люба пригласила на танец. В глазах у неё стояли слёзы. Подвергнуть её унижению высокомерным отказом было бы слишком и я покорно встал. Взявшись за руку, Люба повела меня на середину зала, словно на лобное место. И там, резко повернувшись, не просто положила свои руки на мои плечи, как допускается в танго, а обняла за шею, прижалась всем своим трепещущим от волнения телом. Лучше бы она этого не делала. Я ещё был полон воспоминаниями о той, кого сжимал в объятиях неделю назад, и прикосновение Любиного тела пробуждало если не брезгливость, то неприятное отторжение. Никакого возврата прежнего влечения я не ощутил. Со схожими чувствами можно было обнимать колючий куст гледичии. А Люба, чуть не целуя меня в щёку, срывающимся шёпотом начала просить забыть старые обиды, в которых виновата она одна, простить её, поверить в её любовь, начать наши отношения с чистого листа. Искренность её порыва была огромна, обжигающа, и, не будь у меня перед глазами облика той, которой я недавно поклялся в нерушимой верности, наверно, растаяло бы моё сердце, как утренний ледок под лучами солнца. Никогда ещё не доводилось слышать такого безоглядного, исступлённого объяснения в любви, готовности предаться тебе телом и душой. Напади Люба месяцем раньше, я бы точно не устоял. Но сейчас для неё места в моем сердце не было. Все её жгучие слова, её приникшее, сотрясаемое жаркой дрожью тело вызывало лишь неприятие. Я отстранялся, Любино желание опять завладеть мной казалось наглым покушением на чистую новорождённую любовь, отнять её, вырвать вместе с сердцем. Мутная волна гнева и мести опять прилила к голове, ударила бешеной вспышкой. Кто она такая, она, перебывавшая в десятках грязных рук – в чём я не сомневался – чтобы вторгаться в мою жизнь, осквернять самое дорогое? Я не сдержался. Отвечая дотоле умеренно корректно, сорвался и послал по всем известному адресу: - «Да пошла ты…».
     Люба отшатнулась, оттолкнула меня и, закрыв лицо руками, выбежала из зала. Лида с Валентином, напряжённо следившие за нами, кинулись вдогонку. Я остался один посреди зала под недоуменными взорами окружающих пар. «Маленький цветок» продолжал терзать слух щемящей мелодией. Но это был уже похоронный марш нашей разбитой вдребезги любви. С каменным лицом и окаменевшим сердцем я вернулся к Мишутке. Он сочувственно подмигнул и спросил: - «Ну что, идём к Маричке»? Ни вина, ни дружеских утешений я не хотел. Молча пожал руку друга и пошёл на выход. Мир людей мне опостылел. С крыльца увидел рыдающую поодаль Любу, хлопочущую над ней Лиду, Валентин неловко топтался рядом. Отвернувшись, прошёл мимо. Чао, бамбини. Я свободен, я ничей.
       Дорога домой по пустынным ночным улицам была долгой и невесёлой. Умные мысли голову не посещали. Главным чувством стало чувство дикой опустошённости. Я с корнем выдрал отжившую любовь, но никакой радости не испытывал. Предпочёл журавля в небе синице в руках, так я обычно и поступаю, тут всё правильно. Грыз стыд за оскорбительную форму расставания. Люба прощалась со мной в своё время куда деликатней. А кем себя выставил я? Свинья, осёл, чурбан. «Юрочка, прости меня, пожалуйста, я тебя честное слово люблю» - не выходило из головы. Каким надо быть неотёсанным идиотом, подлецом, невежей, чтобы ответить на трогательное признание грубой бранью! Уму непостижимо, но факт. И я это сделал. Забыл всё хорошее, что подарила мне некогда Люба, поддался низкому чувству мести. Залил грязью нашу светлую любовь. И прощения тебе уже никогда не вымолить, слышишь, так и будешь ходить всю жизнь подлецом. И в памяти Любы, и из своей не вытравишь. Дурак, одним словом. Оставалось утешаться надеждой на грядущее поумнение, и что новой любовью распоряжусь бережней. Как-никак я её отстоял. Но гордиться пирровой победой не принято. Какой из меня триумфатор! По ночным улицам брёл разочарованный в себе человек.
     С Любой мы больше не встречались, невероятней того – я ни разу её не видел. Хотя, при желании, вполне бы мог. Году в семидесятом приехал навестить отца, мамы с нами уже не было, и он с немного растерянной улыбкой начал рассказывать, что в его школу назначили учительницей – и назвал Любину фамилию. Я поспешил остановить болезненный для меня рассказ, отец понимающе и, как показалось, одобрительно кивнул. И впоследствии никогда речи о ней не заводил. Совсем уберечься от информации о дальнейшей жизни Любы было невозможно, как я ни старался. Друзья, одноклассники, станичники считали своим долгом передо мной упомянуть о переменах в её судьбе и, наверно, удивлялись – почему я резко перевожу разговор на другую тему. Почему? Тогда избегал над этим задумываться, сейчас полагаю – мучила нечистая совесть. Натура у меня рефлексивная, предаваться самоедству одно из любимых занятий. Основания корить себя за то, что, мол, испортил жизнь Любе, находил легко, вот и пытался, на манер страуса, спрятать голову в песок. Впрочем, ещё неизвестно – кто кому бы разрушил жизнь, пойди мы с ней по жизни рядом. Из того, что успели впихнуть в меня доброхоты-информаторы, доподлинно знаю о двух замужествах Любы, о том, что один из мужей пырнул её ножом, потом она уехала жить в Крым и следы её затерялись. Приятней было бы услышать о более благоприятной её судьбе, но, честно говоря, могло быть и хуже. С её взрывным характером и неловкими потугами властвовать, можно напороться не только на нож. Короче, я пытался удержать её образ в пределах нашей юности и не выпускать его из той дорогой для меня области – жалкая, трусливая попытка, заведомо обречённая на неудачу. Здравомыслящим людям позволительно надо мной посмеяться, но я к здравомыслящим не отношусь. Моя участь – носиться с прошлым, как с писаной торбой, зная, что никогда от него не избавлюсь. Подвести черту не суждено. Прошлое настигает постоянно, и не только в реальности.
     Сны – если не половина, то добрая (уместней сказать – недобрая) часть моего беспокойного сознания. Каждую ночь я вижу их десятками. К большинству отношусь как к мусору подсознания и забываю, едва проснусь. Но случаются такие, которые забыть невозможно. Лет пятнадцать назад, когда я в первый раз попробовал освободиться от груза прошлого при помощи пера и бумаги, мне приснился подобный сон. Им я попытаюсь – не закончить, на это я не надеюсь -  закольцевать рассказ о первой любви.
      Я очутился на улицах родной станицы, улицах, лишённых фотографической конкретности, как это обычно бывает во снах, но их принадлежность к тому месту, которое ты опознал, не вызывает сомнений. Ко мне поочерёдно подходили разные люди, с безусловно знакомыми лицами, но их имена и фамилии  тоже не идентифицировались. Они обращались ко мне, как к близкому человеку, и все взволнованно, возбуждённо излагали свою версию произошедшего события. У каждого была личная точка зрения, противоречивые подробности, степень переживания, но все говорили об одном – о самоубийстве Любы. Я растерянно метался между ними, слушал плачущих женщин и хмурых мужчин и жизнь Любы из их рассказов представала как роковая цепь непоправимых и губительных шагов, приведших к неизбежному, к единственной, последней  возможности прекратить запутавшуюся в ошибках и пороках жизнь. Местный рыбак обстоятельно, перечисляя мельчайшие памятные мне особенности берегов и протоков нашей речки – они тут же вставали зримой картиной – долго рассказывал, как он, начав ночью поиски с той гатки, с которой Люба бросилась в воду, искал её вниз по течению, блуждая в тёмных ущельях камыша, выплывая на освещённые луной открытые пространства, шаря по дну багром, и нашёл уже утром на самом глубоком месте, в глухом тупике. Запомнилось, что каким-то образом к самоубийству Любы причастна её мать. В конце концов, я вошёл в дом Любы и в первой комнате увидел сидящего за столом мужчину с потрёпанным и нетрезвым лицом. Почему-то сразу понял, что это муж Любы. Он безразлично посмотрел на меня, и молча указал на дверь в соседнюю комнату. Обмирая, я открыл дверь. Но в ней не было ничего, кроме стандартной обстановки. Внимание привлёк книжный шкаф, заставленный собраниями сочинений классиков, а на нижней полке стопка разрозненных тетрадных листов, придавленная сверху книгой. Я потащил листы из-под книги и от неловкого движения несколько листов упали на пол. Знакомый почерк резанул глаза. Угловатый, рваный почерк, где буквы редко соприкасаются друг с другом, строчки разбросаны вкривь и вкось, половина слов зачёркнута – мой почерк. Мои письма к Любе, сохранённые с той давней поры. Как их много, как они обжигают руки. Признания, клятвы, просьбы о свиданиях. И среди них письмо к родителям, которого я не писал, но вот оно, и я его читаю. В нём извинения за побег из дому на комсомольскую стройку в Сибири. Да, были такие прожекты, но ни побега, ни письма в реальности не существовало. Потом листки со стихами, сочинёнными в период нашей любви,  и обращённые в пепел вместе с письмами и фотографиями после разрыва, а здесь они в неприкосновенности, живой укор. Дальше ещё непонятней – канцона от имени безымянного гистриона к возлюбленной Марианне. Моих рук дело, катал её для повести из жизни альбигойцев, спалил перед уходом в армию. Выходит, и впрямь рукописи не горят? Во сне, по крайней мере. А, может, я живу во сне, а жизнь мне только снится?  Сон не отпускал и преподнёс нечто вовсе фантастическое.
Всё вокруг окутал непроглядный белый туман, он колыхался и переливался золотистыми блёстками, словно за ним вставало солнце. Но вместо солнца прорисовался абрис мужского лица, строгого, бородатого, похожего одновременно и на Льва Толстого, и на Марка Аврелия. Зазвучал голос, дальний, глуховатый и сразу рядом с ликом возник большой свиток бумаги с красиво изогнутыми краями. По мере того, как произносились слова, они тут же загорались на свитке и, составив двустишие, исчезали. Торжественный александрийский стих рокотал раскатами органа, я дрожал от восхищения и ужаса, стихи казались мне исполненными глубочайшего смысла, в них был суд и приговор моей непутёвой жизни. Я усиливался запомнить, но ничего не выходило, смысл был понятен, язык незнаком. Во сне и я часто слагаю стихи, наутро предстающие бессмысленным набором слов на разных языках. На тот раз мне удалось запомнить последнюю строку – «Скажи – прощай, прекрасная эпоха». И сон оборвался.
      В «Сонник» Артемидора я не полез. Подсознание выдало более чем заурядную аллегорию, прозрачную насквозь, к тому же переусердствовав с патетикой. Пережитое мной никак не тянуло на эпоху. И говорить «прощай» я давно зарёкся. Стою на своём – любовь болезнь неизлечимая. Гони её в дверь, влезет в окно. Так что живи с ней до конца, надрывая сердце, расставаясь с одной, встречая новую, люби и люби, радуйся, что способен любить. Сколько же любовей может вместить бедное человеческое сердце? Не знаю. Собственный опыт ничего не значит. Одни влюбляются раз и навсегда, другие рвутся через тернии к звёздам. Кто счастливей? Вопрос не ко мне. Каждый ответит по-своему. Я ни о чём не жалею и в то же время жалею всех, с кем любовь не получилась. С Любой не получилась. Нас погубило нетерпение сердца, юношеский максимализм. Впрочем, хватит демонстрировать крепость заднего ума, что сделано – того не вернуть. А нравится перебирать старые игрушки – играй без свидетелей. Хотел бы я сейчас встретиться с Любой? Пожалуй, нет. Не стоит. А если бы довелось – мило поболтал, пошутил над нами молодыми и глупыми, обменялся номерами телефонов, но первый не позвонил, это точно. Зачем? В нынешней жизни мы разошлись слишком далеко. А из той, дорогой, незабвенной нас никто не прогонит. Останемся лучше там. «До свиданья, Любка, Любка Фейгельман».


Рецензии