Тбилисские хроники

 ТБИЛИССКИЕ ХРОНИКИ

НАХАЛОВКА

Для туристов Тбилиси начинается одинаково — со старого города, где каждый балкон похож на кружевную паутину времени. С прогулки по его извилистым улочкам, где дышит тысячелетняя история, с видом на древние храмы и крепость, с серных бань, где когда-то парились поэты — Пушкин и Маяковский. Один вдохновлялся на стихи, другой — на прозу жизни. Потом — фуникулёр, с которого город раскидывается под ногами, как раскрытая ладонь.

А ниже — дома, свисающие над бурной Курой, будто держатся за воздух. Их балконы дрожат от ветра, как от неуверенности в будущем. Мне всегда казалось — опасно в них жить, словно одно неверное дыхание способно нарушить равновесие, и всё это кружевное великолепие рухнет в поток. Таков мой любимый город — прекрасный, но всегда на грани.

Но Тбилиси нельзя понять сверху — только изнутри. Турист видит фасады, местный — души. Его можно фотографировать, но понять — только прожив. Историю города пишут камни, а душу — дворы. И если тебе повезёт, кто-нибудь скажет почти шёпотом: «Хочешь увидеть Тбилиси без грима? Пойдём на Нахаловку». Там, где заканчиваются открытки, начинается жизнь.

Нахаловка начиналась там, где город терял лоск и находил правду. Она стояла на самодельных конструкциях и понятиях, словно сама выросла из упрямства и смекалки. Дощатые бараки и кирпичные домики теснились бок о бок, как родственники, вынужденные жить вместе, но давно привыкшие к этому.

Общие заборы, общие беды, общие запахи — варенья, стирки, перца, жареного лука. Всё здесь было вперемешку: смех, крики, запах керосина, детские игры и брань через тонкие стены. Из этих звуков и голосов складывалась симфония Нахаловки — немного фальшивая, но искренняя.

Тут не играли в жизнь — тут ею жили. Сквозь шум соседских разговоров и стук кастрюль слышались споры, смех и музыка. Вечерами из открытых окон доносились голоса — грузинские, армянские, русские, еврейские. Здесь не спрашивали, кто ты по паспорту: если жил по совести — свой.

Дворы были тесные, но щедрые, как люди. В каждом — свои герои и свои легенды. Истинный Тбилиси не на открытках — он в словах, сказанных у порога.

Нахаловка — это не окраина, а обратная сторона сердца города. Бараки — перекошенные, но гордые, крыши — как крылья старых птиц, уставших, но не смирившихся. Дом, построенный без проекта, может стоять дольше, чем государство.

Тут всё было общим — и радость, и хлеб, и беда. Даже одиночество было коллективным. Сквозь тонкие стены слышались чужие судьбы, но дружба была крепче бетона, а слово — дороже нотариуса. Тут не играли в жизнь — тут ею жили. Нахаловка не читала философов — она ими была.

Так и рождались афоризмы — прямо из дворов, из запахов орехового и вишнёвого варенья и жареного перца с чесноком. Дворы спорили громко, мирились быстро, смеялись до слёз и плакали без свидетелей. В Тбилиси даже нищета умеет петь.

Отдельным материком в нашей маленькой вселенной был Китайский двор. Название, конечно, не имело ничего общего с Китаем и китайцами: просто жильцов было столько, что казалось — они живут ярусами, как в пагоде. Плотность жизни здесь заменяла географию.

Двор стоял на перекрёстке запахов: специй, варенья из алычи, свежевыстиранных простыней и горячего хлеба, который пекла тётя Соня, женщина с глазами цвета кофе. Утром она ругалась, днём пела, а вечером молилась — громко, со слезами, будто всё это было одним и тем же ритуалом.

Китайский двор жил по своему расписанию — без часов и правил. Дети бежали на крышу смотреть, как садится солнце, мужчины спорили о политике, которой никто не верил, женщины обсуждали судьбы, которых никто не выбирал. Здесь всё знали друг о друге — и всё прощали. В Нахаловке обид не копили — их просто запивали вином.

Двор не спал даже ночью: где-то играло радио, кто-то стучал молотком, кто-то плакал, кто-то смеялся. Звуки здесь не мешали жить — они напоминали, что ты не один.

И когда ветер проходил сквозь перекрёсток лестниц и дворов, он приносил с собой не просто пыль, а память. Память о тех, кто жил честно и просто, кто строил дом из глины и надежды. В Нахаловке никто не мечтал о богатстве — мечтали, чтобы завтра было похоже на вчера и не хуже.

А по утрам, когда солнце вылезало из-за Лоткинской горы, дворы просыпались, как человек после ночи без сна, — ворчливо, но живой. Куры кудахтали, кошки потягивались на подоконниках, а из кухонь тянулся запах чая с мятой. Жизнь начиналась заново — каждый день, будто вчерашний не случился. Здесь время не шло — оно крутилось, как старый вентилятор, гудя, но не останавливаясь.

Наш дом на улице Октябрьской, бывшей Советской, стоял чуть поодаль — скромный, одноэтажный, но с достоинством старика, который всё видел и уже ничему не удивляется. Его купили «под снос», но сносить не торопились — в Тбилиси время всегда опаздывало на пару десятилетий. Здесь даже разрушение имело терпение.

Рядом тянулся Молоканский мост — старый, с потёртыми перилами и вечными прохожими, у которых всегда было время остановиться, поговорить и пожаловаться на жизнь. За мостом начиналась Лоткинская гора — суровая и упрямая, как судьба. Оттуда вечерами тянуло запахом костров и чьей-то стирки. Горы в Тбилиси молчаливы, но всё слышат.

Основными достопримечательностями нашего убани были кинотеатр «Сакартвело», парк имени Кирова и клуб трикотажного комбината — святая троица местных радостей. Там смеялись, танцевали, спорили, любили, женились и разводились. Тбилиси жил не по параграфам, а по темпераменту. Здесь эмоции были валютой, а слово — распиской без подписи.

На Нахаловке мода всегда опережала зарплату. Девушки с высокими «бабеттами» и юбками, едва прикрывающими труселя, гордо шагали по разбитым тротуарам, как по подиуму. Из-под полы доставали польские духи «Быть может», а мужчины щедро поливали себя «Шипром» — запахом мужественности, табака и мечты о лучшей жизни. Даже бедность здесь старалась выглядеть с достоинством.

Наш сосед, дядя Вася, был живым памятником эпохе. Его голосом можно было объявлять землетрясение. Он знал все ругательства русского языка — от простых до музейных — и пользовался ими, как художник красками. Он был энциклопедией мата и философом на пьяной ставке. Но при этом первым приходил на помощь: выносил ведро, чинил проводку, нянчил соседских детей. На Нахаловке не было чужих — были только свои и очень свои.

По вечерам наш двор наполнялся голосами, запахами и светом керосинки. Любтя жарила картошку, Клава клала компресс, отец рассказывал анекдот, который все уже слышали, но смеялись снова, потому что смех был не реакцией, а способом жить. В Тбилиси смех был формой выживания — он лечил лучше лекарств.

Так проходили дни — шумные, простые, настоящие. И если где-то в мире существовал рай, то он, наверное, выглядел именно так: немного перекошенный, пахнущий вареньем, матом, любовью и надеждой.

Соседи у нас были разные. Через дорогу жил Важа — известный вор в законе. Он не нуждался в представлениях: его уважали даже те, кто его боялся. Воры жили по чести, чиновники — по вине, а простые люди — по совести. Мы знали главное: здесь могли воровать, но у своих — никогда.

У Важи часто собирались мужчины — грозные, с наколками, молчаливые, с лицами, исписанными жизнью. Говорили негромко, будто слова могли быть уликами. От них пахло табаком, терпкой водой для бритья и опасностью.

Важа особенно любил моего отца. Они понимали друг друга без слов: оба знали цену свободе и цену молчанию. Отец прошёл сталинские застенки и знал тюремные законы не по слухам. Он мог молчать, когда другие кричали, и говорить, когда все замолкали. В те годы уважали не богатых — уважали тех, кто выжил, не предав.

Мама не любила Важины дорогие подарки — чувствовала в них что-то от искушения. Но отец не позволял отказываться:
— Не принимай подарки как долг. Принимай как уважение.

И я принимала — с детским смущением и тайной гордостью. В Нахаловке уважение было валютой, которой платили за честь.

За нашим дворовым забором жила молоканская семья — мирная, трудолюбивая и, по-моему, весьма странная. По вечерам они собирались на песнопения и наливали водку прямо из самовара — пили, словно смывали с души остатки сомнений. Мелодии были тягучими, как молитвы на закате, разливались по двору, как густой дым, — тревожный и пронзительный — и раздражали слух Любти, моей любимой Любаши. Она сердито крестилась, бормоча:
— Господи, шо воно таке…? П’ють і співають, мов на похороні.

Люба не любила их песен, но слушала до конца. В ней жила смесь веры, любопытства и недоверия. Любтя вообще была особая: в ней смешались и мать, и нянька, и страж. Она знала всех соседей, их тайны и слабости, но молчала, как исповедник. Если бы у Нахаловки была живая душа — она говорила бы голосом Любти.

Перпендикулярная улица Цицамурская утопала в садах и фруктовых деревьях. Для нас, оборванцев, это был рай: чёрная тута, абрикосы, персики, яблоки — сладкие, как первая любовь. Коричневые губы от зелёных орехов выдавали наши грехи без суда и следствия.
— Опять лезла на чужое дерево, да? — спрашивала мама у порога.
Я кивала, а она вздыхала — в её взгляде всегда было больше нежности, чем строгости.

Соседи были разные: у кого-то — песни и лепёшки, у кого-то — споры и драки, но у всех — душа нараспашку. Тбилиси тогда умел жить шумно, но не злобно. Ругались утром, мирились вечером, а на праздники вместе жарили шашлыки и пели на всех языках.

Неподалёку от нас жила семья Бероевых. Единственной грузинкой в семье была невестка Этери; свекровь — строгая осетинка Маро, сторож в моей 11-й школе, гроза всех учеников. Этери дружила с мамой и часто приносила осетинские лепёшки, испечённые Маро, которую Любтя терпеть не могла:
— Хто їх знає, шо вони приперли? Їж, Білочка моя, пиріжок мій, він гарненький...

Любаша ревниво охраняла моё детство, как территорию любви.

Вот откуда я — из двора, где жизнь не играли, а проживали. Где каждый день был похож на вчера, но всё равно удивлял. Где бедность не унижала, а воспитывала стойкость, и слово «свой» звучало громче, чем фамилия. Я выросла среди криков, смеха и запахов варенья, между перекошенных стен и прямых сердец. Мой Тбилиси начинался не с площади Ленина, а с Нахаловки — с её бараков, мостов, чердаков и людей, которые умели радоваться, даже когда нечем. И теперь, где бы я ни жила, если слышится запах жареного лука или кто-то на лестнице рассмеётся сквозь слёзы — я знаю: Тбилиси снова рядом. Потому что дом — это не стены. Это память, которая пахнет детством.

ШКОЛА

«Детство — это страна, куда не возвращаются,
но о которой всю жизнь говорят ностальгически.»
Н. Л. ©

Школьные звонки в нашем убани, в Нахаловке, звучали сквозь лай собак и гудки трамвая. Девчонки и мальчишки бежали с тяжёлыми портфелями, набитыми дневниками, учебниками и тетрадями — скорее похожими на мешки с камнями, чем на символ знаний.
В воздухе стоял запах варёных сосисок и сладких «язычков» из школьного буфета — аромат, который теперь ни одна парфюмерная фабрика не воссоздаст.
Этим запахом начинался день, в котором всё было просто и всерьёз.
В районе было несколько русских школ. Самой престижной считалась 11-я — бывшая женская гимназия. В конце пятидесятых туда перевели мальчиков из 13-й мужской. Эти две школы были — моими.
Школа — не стены и парты, а театр характеров, где каждый играет себя, даже не зная сценария.
Строгая, в английском стиле, директриса 11-й — Натэла Антоновна Муджири, с прилепившейся к ней кликухой «Индюшка». Эдакая классная дама старого поколения, с диктаторскими замашками. Попадать к Индюшке я не желала даже врагу. Рассказывали, что она закрывала дверь и долго тянула за ухо — и ведь не столько больно, сколько унизительно.
Иногда учителя — наши первые диктаторы, но именно они приучают нас к свободе.
Некоторых педагогов жизнь наградила умением учить не предмету, а выдержке. Индюшку боялись все без исключения. У меня дрожал подбородок при встрече с ней; на её приветствие — «Здравствуй, деточка» — я с трудом выдавливала: «Здравствуйте, Натэлла Антоновна».
Мой отчаянный однокашник Юрка Размадзе, с редким чувством юмора, был живым свидетелем наказаний. На обычное приветствие директрисы он ответил:
— Здравствуйте, индюшка!
Я, «задрав штаны», удрала — от смеха. После таких встреч с «педагогическим составом» он мог бы возглавить кружок по выживанию в условиях советской школы.
Страх перед учителем часто оказывается всего лишь плохо замаскированным уважением.
Отсидев в кабинете Индюшки, Юрка ввалился в класс с красным ухом и хитрющей мордочкой.
Несмотря на пятёрки, я была — «неспокойным хозяйством». Энергия из меня пёрла вулканом: даже спорт не помогал. Энергия подростка — это молния без громоотвода, и я искрила, где только могла. Искала приключений на свою худую задницу, а для класса была прыщом на носу.
Когда школу перевели на кабинетную систему, наш класс оказался на втором этаже. К окнам, с широкими подоконниками, примыкали ветвистые ели. Я взбиралась на подоконник, цеплялась за ветки, раскачивала их, как качели, и чувствовала себя героиней романа.
Каждому хоть раз хотелось вылезти в окно — только бы доказать, что есть другое небо. Фантазёрка я была — редкая.
Однажды я могла не вернуться: приземлилась, на виду у ошарашенных одноклассников, неудачно — крови и визгов было много, а результат — разбитый нос.
Тогда я впервые поняла: полёт мечты почти всегда заканчивается столкновением с реальностью. Но синяк — тоже опыт.
Для большинства учителей я была «исчадием ада» — так меня представляли уставшей от «писем счастья» маме. Мне кажется, что бунтовала я не против школы, а против боли, которая копилась дома.
Наша отличница Поля Левинец, устав от моих телодвижений, решила проучить меня — подставила под зад наточенный карандаш. Случай прогремел на всю школу. Скорая доставала грифель. Было больно и обидно. Я понимала, что была невыносимой и на Польку зла не держала.
Прощение — единственный билет в прошлое без упрёков и боли. Детские войны без крови не бывают, но в них ранят не злость, а непонимание.
Педагоги в 11-й были «старой закалки» — тбилисская интеллигенция, чудом уцелевшая в сталинской бойне.
  Грузинский язык преподавала Натела Георгиевна Антадзе — настоящий луч света в тёмном царстве советской скуки. Иногда свет в детстве зажигает вовсе не солнце, а Учитель.
Именно от неё, а не от педагога русской словесности, мы узнали о Булгакове, Набокове, Пастернаке, Ахматовой. Кто открыл тебе Булгакова — тот уже стал твоим духовным крестным. «Мастер и Маргарита» у нас ходил в самиздате, обёрнутый в газету «Правда». Газета «Правда» скрывала от нас ложь — и прикрывала истину.
Натела Георгиевна говорила:
— Набоков — это не только «Лолита». Это «Защита Лужина», это «Приглашение на казнь».
И я использовала все мамины и папины связи, чтобы достать эти книги — редкие, почти запретные, как тайное окно в свободу.
Натела обладала редким интеллектом и чудесным чувством юмора.
— Как в одном классе собрали столько приятных для уха фамилий? — спрашивала она, и в классе раздавался хохот.
Размадзе, Блиадзе, Насрадзе — словно оркестр на грузинском балу.
Учителя с чувством юмора спасают детство от уныния — точно!
  Физрук, бывший боксёр Борис, прозванный «Борис объелся крыс», орал каждому, кто не мог одолеть «козла», хриплым голосом:
— Ты настоящий плебисцил!
Мы не понимали, что это значит, но ощущали — обидно.
Слова учителей, порой нам непонятные, остались навсегда, как заклинания.
Украшением школы была учительница биологии — Нелли Рашидовна. Редкой красоты дама бальзаковского возраста: среднего роста, с глазами цвета летнего неба, с ослепительной улыбкой и чёрными, как смоль, волосами, зачёсанными аккуратно в валик прямым пробором. Мальчишки её обожали.
Красота тоже педагогика — она воспитывает вкус и вдохновение. В ней не было ни грамма фальши — только лёгкость и достоинство.
Наверно, поэтому «ходить на шатало» с ботаники и зоологии было невозможно. Мальчишки говорили, что Нелли ко мне неравнодушна. Привилегии скрывались в вкусном мамином мацони, за которым она меня иногда отсылала с урока.
  Моя великолепная и любимая учительница французского языка — Александра Александровна Ишхнели, остаток рафинированной грузинской интеллигенции.
— Bonjour, chers enfants! — приветствовала она нас, а мы в ответ хором орали: Bonjour, mon ma;tre bien-aim;!
На её уроках говорили только по-французски. Настоящий учитель — тот, после чьего урока хочется жить, а не просто учиться.
Александра была одной из тех, кто умел превращать грамматику в поэзию. Она впервые дала нам услышать Азнавура, Мирей Матье, Эдит Пиаф.
Слова merci и libert; звучали как пароль в закрытую страну.
Французский звучал как песня, и мы поняли: учёба — не хомут, она может быть музыкой.
В восьмом классе я перешла в 13-ю школу, где и получила аттестат. Переход был болезненным: новые лица, новые правила.
Мой новый классный руководитель, математик по кличке Манах, Владимир Александрович, меня обожал. Вместе с женой-физиком Валентиной Семёновной они стали для меня родными. Иногда чужие люди возвращают тебе веру в себя лучше, чем самые близкие.
Причиной перехода был конфликт с Клавдией Артёмовной Пеньковой, по прозвищу «Сухарь». Химии между нами не было ни в жизни, ни на уроках. Я убегала с её занятий. В то время в доме было неспокойно — отец пил, мама жила на работе. Хотелось исчезнуть, забыться.
В юности даже шаг в сторону может стать прыжком в бездну. Я могла легко в ней очутиться и скатиться до самого дна. К счастью, родители помирились, и я удержалась.
  Спустя годы я готовила внучку Клавдии Артёмовны к поступлению в мединститут. Девочка сдала блестяще. И вдруг «Сухарь» вспомнила меня: мол, всегда считала самой одарённой ученицей по математике. Я улыбнулась.
Жизнь справедлива лишь в одном: «Сухарь» когда-нибудь становится мягким. А возможно, это был симптом деменции.
Мы взрослеем, забываем формулы и даты, но всё равно храним голоса — как старые пластинки в душе. Школьный звонок со временем превращается в эхо совести: он напоминает, кем мы были, и кого не надо предавать в себе.
   Школа — это наш первый мир. Он кончается задолго до выпускного,
но живёт в каждом нашем решении —
и в том, как мы, уже взрослые, снова отвечаем на вопрос учителя:
«Ты готов?»
Н. Л. ©

БАНЯ

«В Тбилиси баня — не роскошь, а форма общения.» Н. Л. ©

В нашем нахаловском убани суббота и воскресенье пахли мылом, паром и разговорами. Банные дни были как праздник — со своими героями, ритуалами и философией. У кого нет ванны — у того душа чище, — шутила наша соседка Царо.
В районе было две бани: одна — возле трикотажного комбината, другая — у Молоканского моста. Домашний душ считался роскошью. Большинство предпочитало идти «на общественную чистку» — с тазиком, мылом и надеждой смыть не только грязь, но и тревоги недели.
Главными персонажами банного эпоса были банщики — властители пара и колючей перчатки. Они владели искусством превращать боль в удовольствие. Главное их оружие — мешковинная перчатка, кусок ада, превращённый в традицию. После неё тело краснело, будто заново выкованное из крови и жара. Говорили: «Хороший банщик вытряхивает из тебя не только пот, но и грехи.»
Я терпеть не могла хозяйственное мыло — оно пахло тухлым мясом (так мне казалось) и наказанием. Любтя, моя нянечка, мыла меня клубничным — и этим спасала мир от катастрофы. Нужно было пройти две очереди: одну — к алюминиевым тазикам, другую — к душу. Очередь к душам была похожа на митинг с намыленными тётками и приклеенными к ним мелкими: шумная, разговорчивая, с газетными сплетнями и философией на ходу. Каждая старалась смыть не только пыль, но и усталость недели.
Когда отец построил у нас дома банную комнату, весь двор сбежался смотреть — будто на открытие Олимпиады. Печь на угле, огромная бочка, кран, капающий, как метроном времени. Вода грелась в выварках, и каждый знал: расточительность — грех, но не поделиться горячей — ещё больший. Соседи приходили с вином, чачей и домашней стряпнёй — баня превращалась в застолье с паром.
Чистота тела была поводом собраться и… поговорить.
Раз в месяц мы устраивали семейный выезд в серные бани Ортачалы. То был целый ритуал — наш маленький паломнический путь. Город начинался с пара и заканчивался небом. Вода из-под земли пахла серой и вечностью: не мыла, а лечила, как молитва. Пушкин, побывавший здесь, сказал: «Отроду не встречал я ничего роскошнее тифлисских бань.» И был прав — даже пар там говорил поэтическим. После серной бани кожа становилась бархатной, как персик в июльской тени.
Мне казалось, что сам Тбилиси соткан из пара, солнца и любви. Он жил в сердце, как старая песня — со снежными горами вдали, ласковым небом и грозной Курой, в которой отражались судьбы. Я не замечала ни бедности, ни неудобств — всё казалось родным, нужным, настоящим. Когда любишь город — даже трещины на стенах кажутся узором.
На тренировки к стадиону «Динамо» я ходила пешком — через мост, базар, переулки. Папа иногда подвозил и уезжал. Я мечтала, чтобы он остался и увидел, какая я храбрая, а не «нюня», как он меня звал. Он спешил — «создавал комфортную жизнь». Тогда я не понимала, что любовь тоже нуждается в паузах.
Когда я спустя годы вернулась в Тбилиси, не могла поверить: эти километры, когда-то короткие, теперь казались вечностью. Я разленилась в «стране исхода» — или просто повзрослела. С годами расстояния растут, даже если улицы остаются теми же.
Меня всё ещё тянет в мой дворик — туда, где пахло моим любимым вареньем из белой черешни с лимоном, горячим лавашом из пурни за углом, который я никогда не приносила целым, клубничным мылом — и детством.
Иногда мне кажется, что если закрыть глаза, можно услышать плеск воды в старой бочке, смех Любти, звон посуды, скрип ставен. И тогда весь мир становится тёплым, как после хорошей бани — когда тело светится, а душа чиста и чуть пьяна от счастья.
У каждого человека есть свой запах счастья.
У меня он — тбилисский.

Н. Л. ©

ЛАКОВЫЕ ТУФЛИ

В конце шестидесятых в моду вошли лакированные туфли на платформе, с большой пряжкой. В Тбилиси эту новинку крутой моды привозили из Еревана. На Кавказе были свои законы экономики: подпольные кооперативы процветали, и именно там рождались «шедевры советской роскоши» — джинсы «Ливайс», капроновые чулки, сумочки, туфли и прочие символы моды с кавказским акцентом.

ТуХли — так моя старшая внучка Навочка называла любую обувь — продавал в Навтлуге известный всем модницам голубоглазый красавец Ашот. Мы с подругой детства, Сатик, стали одними из первых обладательниц этой роскоши. Чтобы не выглядеть инкубаторскими, нам купили пары разного цвета.

Кто жил в Тбилиси в те годы, тот помнит кинотеатр «Сакартвело» на улице Октябрьской — в нашем убани, в Нахаловке. Зарубежные фильмы были редкостью, и достать билеты туда было так же сложно, как добыть любой «дефицит специфический».

Моей радости не было предела, когда мой дружок Мишка Хаджай, сын райкомовской шишки, пригласил меня на итальянский фильм «Вчера, сегодня, завтра» с роскошной Софи Лорен в главной роли. Сатик пошла со мной — иначе мама не отпустила бы.

Разоделись, как на праздник, и, конечно, в новой обновке.
В зале погас свет, начался киножурнал. Туфли предательски жали — ноги ныли. Я скинула лаковую «роскошь» и вдохнула полной грудью.

Начался фильм. В самом напряжённом месте — перед страстным поцелуем Марчелло Мастроянни — я внезапно обнаружила, что мои туфли… исчезли.

В гробовой тишине на весь зал я отчаянно заорала:
— Где туфли?!

Зал загудел.
— Гачумди, шен упатроно! (Заткнись, бесхозная!) — полетело со всех сторон.
Самый изощрённый грузинский мат окатил меня волной, но я не унималась:
— Пехсацмелеби! Сад арис чеми пехсацмелеби?! — (Туфли! Где мои туфли?!)

Меня вытащили из зала. За мной шаркали Сатик и Миша. Мишка не мог скрыть смех — хохотал как придурковатый.

Мои туфли ушли в народ, как идея коммунизма — навсегда и бесследно.

Мне было не до смеха. Босая, в шифоновом платье сине-зелёного цвета — настоящем чуде пошивочного искусства. Шифон мама достала у барыг, крутившихся рядом с грузинской синагогой.

Нас встретил учтивый администратор, усадил у себя, пообещав найти выход из положения, и отправился прямиком в зал — в разгар просмотра эротической сцены. Получив изрядную дозу отменного мата от возбужденных зрителей и не обнаружив ничего, он со смехом куда-то удалился.

Фильм закончился. Толпа ринулась наружу, а мы всё ещё сидели в его кабинете на первом этаже.
По прошествии времени, которое казалось вечностью, администратор вернулся — с сандалиями в руках.

Сандалии были далеко не первой свежести и далеко не моей мечты.
Но выхода не было. К счастью, у его дочери и у меня оказался один размер обуви.

— Можешь не возвращать, — сказал он мне, всё ещё смеясь.
И я подумала: у каждого счастья — свой размер.

Н. Л. ©

ТЯЖЕСТИ УТРА

Утро всегда начинается одинаково — с борьбы между телом и памятью.
Для меня утро — самый тяжёлый период дня. Гормон мелатонин, отвечающий за сон и бодрствование, по-прежнему живёт по своим законам.
Но тогда, в детстве, утро было настоящим испытанием.
Рано утром Любтя распахивала двери и окна. Утренний тбилисский ветерок щекотал щёки, и с ним в комнату врывалось всё: звуки, запахи, крики с улицы: «Мацони, киндза, зЭлень, мацони…» Но главное — врывалась Любтя.
Встать, почистить зубы, пойти на кухню завтракать — всё это было маленькой трагедией сонной девочки.
После многократных предупреждений, что «время поджимает», я, кряхтя, выползала из-под одеяла. Голова была тяжёлой, налитой свинцом, а ноги — и вовсе чугунные, еле тащились до умывальника.
Я делала вид, что чищу зубы. Зубной порошок с мятным вкусом был ещё одной утренней пыткой.
Особенным доверием у Любти я не пользовалась — её стандартный метод проверки был жесток и беспощаден:
— Дыхни на меня!
Это было «диктаторским проявлением» моей любимой няни. Приходилось срочно делать несколько возвратных движений щёткой, чтобы имитировать устойчивый запах мяты…
Завтрак был «традиционным» — пирожок или булочка с молоком. Не доев и не допив, я шла надевать школьную форму.
Любтя ежедневно пришивала свежие белые воротнички и манжеты, белизна которых исчезала уже к первому уроку. Особенной аккуратностью я не славилась: почему-то вся грязь классного кабинета прилипала именно ко мне.
— Яка ж ти, моє сонечко, нечупара! Всі дітки як дітки, а ти — вічно з брудним фартухом і сірими комірцями! — верещала Любтя.
Но как ей объяснишь, что грязь будто сама меня выбирала? Вся кабинетная пыль была — моей и Вальки Булович, ещё одной «аккуратницы».
Мои опоздания стали рутиной. Любимая учительница Мария Александровна только глазами указывала мне на место. А Любтя, стоя за дверью, наблюдала моё приземление на парту и только тогда уходила.
Просыпалась я окончательно лишь ко второму уроку.
Но сколько бы я ни ругалась тогда на эти утренние драмы, вспоминаю их с теплотой.
Потому что в центре этого утреннего ритуала всегда была она — Любтя.
Моя няня, моя муля, строгий ангел утра, хранитель чистых воротничков и мятного дыхания.
Любтя была среднего роста, с добрым и открытым лицом, с печальными серо-голубыми глазами. Её аккуратность, чистоплотность не знали предела. Накрахмаленная косынка — каждый раз, когда она стряпала или пекла что-то вкусненькое на кухне. Их было несколько, и хранились они в волшебном сундуке в её комнатке, примыкающей к нашей кухне.
— Ще не народився такий пекар, який спече штрудель краще за мене! — так она отстаивала свои приоритеты перед мамой.
И, честно говоря, в этом соревновании пальма первенства была за моей мулей.
У Любы был особый рецепт: яблоки тушились в мёду, не в сахаре, на топлёном масле, с корицей и несколькими каплями ванили. Штрудель получался тягучим, ароматным, почти колдовским. Она была лёгкой на подъём, летала по дому и двору, как сильф.
Папа не садился за стол без Любти — особенно если на столе был штрудель или её знаменитые голубці.
Любтя была сиротой: папа привёл её домой с Оршанского вокзала задолго до моего рождения. Как она туда попала — никто не знал. Она всегда уходила от этого вопроса: начинала плакать, и разговор обрывался.
Только папе была известна её история. Фамилия Любочки — Вакарчук, родом она была из Мукачево.
Во время войны всю её семью расстреляли полицаи за то, что они прятали в подвале еврейскую семью.
Кто-то донёс. Их вывели во двор и расстреляли на глазах у девочки.
Любте удалось бежать: она прыгнула в первый поезд и долго скиталась по вокзалам — пока папа не нашёл её на Оршанском.
Много лет спустя, когда я заканчивала восемь классов в одиннадцатой школе, Любочка вышла замуж за кахетинца и уехала с ним в Кахетию. Вахтанг увидел Любу в пурне, влюбился безумно и увёл её от нас. Для меня это было трагедией. Казалось бы, надо было радоваться, а я не могла справиться с бесконечным потоком слёз.
Когда отец рассказал мне её историю, я несколько дней рыдала.
Мне было трудно поверить, что под её мягкой улыбкой и домашним теплом пряталась такая боль.
Любтя была неотъемлемой частью нашей семьи — няня, повар, страж порядка и, пожалуй, единственный человек, которому я доверяла.
Для меня она была первым литературным критиком, моим ангелом-хранителем.
Когда все домашние снисходительно улыбались моим первым наивным виршам, Любтя слушала их с интересом, кивала и бросала домашним:
— Росте в будинку Шевченка!
Она говорила это без тени иронии или цинизма. Её глаза светились гордостью — как будто я действительно была чем-то большим, чем лентяйка с грязным фартуком и тяжёлыми утренними ногами.
Прошли годы. Я научилась вставать раньше. Иногда. Вода с лимоном, открываю окна — как Любтя.
Никто уже не скажет мне: «Дыхни…»
Детство — это когда мир пахнет булочками, Любочкиными пирожками и мятой зубного порошка.
Просыпаться тяжело, пока не понимаешь, что это утро уже не повторится.
Ах, как жалко.
Светлая память, земля пухом моей любимой Любте, моей муле…

СИНАГОГА

  Есть города, в которые мы не можем не вернуться.
Даже если  изменились улицы, даже если лица  — другие.
Мы идём по теням прошлого, слышим невидимую музыку — скрип открывающихся дверей, запах горячего лаваша, ароматы хмели-сунели, кинзы и чеснока.
Тбилиси встречает нас крутыми поворотами, кривыми улочками в булыжниках , где каждый камень помнит шаги.
  Бурная Кура клокочет под мостами, словно напоминая: всё течёт, всё меняется, но память живёт.
    Мой Тбилиси — не просто место на карте.
Это дворики, где сохнет бельё и смеются дети. Тбилиси моего детства — это утренние крики колоритных продавцов:
" Ма-а-цони!.. Ба-ти-бу-ти!.. Зеле-е-нь, свежая цицмати !.."
Позади них, покачиваясь, идут ослики с мешковидными сумками — усталые, пыльные, но упрямо шагающие вперёд.»
 Это  Шарманка  в центре города, крутя вечную мелодию восточных воспоминаний.
 Улица Леселидзе  — как речка из  булыжников, застывшая в камне.
Только вместо воды — шаги... Только вместо пены — голоса...
Это  — воды Лагидзе на Руставели с горячими хачапури...Ах...этот вкус тархуна и сливочно-шоколадной радости...
По гладким, тёплым от солнца булыжникам цокали каблуки, шлёпали хвостики осликов, стучали колёса тележек.
Это старые синагоги, чьи стены помнят шёпот молитв и вздохи юности.
Это радость Хануки в сладких карманах детства. И светлая грусть о тех, кто остался там — навсегда.
   В старом Тбилиси, где улочки петляли, как забытые строчки, стояла ашкеназийская синагога.
Скромная, потемневшая временем, с облупленными стенами и опущенными глазами окон — будто старик, давно смирившийся с тем, что его скоро снесут.
Чуть поодаль, в том же районе, сияло архитектурное чудо — грузинская синагога.
Богатая, величавая, будто сказочный дворец на фоне потемневших улиц.
Грузинская еврейская община была многочисленнее, зажиточнее, и жизнь вокруг их синагоги била ключом — пусть и особым, советским.
Здесь торговали не словом, а дефицитом: французские духи, свадебные платья, жвачка с запахом клубники, редкие лекарства. Всё это можно было достать, стоило только знать, кого спросить.
В тенистых арках возле "объекта" мелькали тени связных. Шёпот. Секретные адреса.
В такие времена даже вера становилась частью рынка.
Кошерные продукты продавались лишь в определённые дни, и тем, кто сохранял приверженность иудаизму можно было добыть кошерных кур и говядину...
На Песах, еврейскую Пасху, за мацой стояли в двух очередях: в русской синагоге выдавали мизер, а в грузинской можно было докупить за приличную цену.
В Грузии, в отличие от других республик Союза, еврейская жизнь ещё теплилась, как угли в очаге.
 В синагоги приходили в основном пожилые: грузинские евреи в тёмных костюмах, ашкеназы в чём попало.
Молодёжь же шла туда не за молитвой — за встречами, за жизнью — тусоваться.
Моя семья…была агностиками, если не сказать — атеистами.
И всё же четыре еврейских праздника свято соблюдали: Ханука, Песах, Рош ха-Шана и Йом Кипур.
В Хануку дом наполнялся запахами мёда, орехов и шоколада.
С раннего утра я с братом подбегала к родителям, получать ханукальные деньги — дмей Ханука. Пять рублей! Монеты звенели в карманах, словно обещание счастья.
Соседи приносили домашние сладости, и запах ванили стоял во дворе густой завесой.
Мы с ребятами бегали по дворам, словно маленькие побирушки, — но щедрые соседи встречали нас с улыбкой:
— Это мицва!
Мы не знали, что значит "мицва", но если за неё дают шоколадки, значит, это что-то хорошее.
Любтя, наша няня, пришивала мне карманы к юбке, чтобы влезло больше конфет.
К концу дня мои карманы оттопыривались так, что казались двумя набитыми парусами.
Даже нееврейские ребятишки нашего двора знали, что на Хануку можно получить "кусок счастья" — и бежали к нам с блестящими глазами.
На Рош ха-Шану мама пекла медовые пряники и имберлах, а моя любимая Любтя -муля — самый вкусный в мире штрудель.
Запах корицы вплетался в осенний ветер.
Двор ждал  выпечку с не меньшим нетерпением, чем мы.
Обязательным блюдом была фаршированная рыба — я морщилась от одного её вида. Но папа, глава семьи, с почтением принимал рыбью голову — символ главы семейства.
Рош ха-Шана пахла мёдом, тестом и чем-то ещё… невидимым, теплым, как мамина рука на моём плече.
В подростковом возрасте  и у меня случались вылазки   в синагогу.
Совсем не для молитв и изучения постулатов Торы, быстрее  — для знакомств и развлечений.
Познакомиться в Синагоге было куда  дешевле, чем платить шатхенте Розе из Китайского двора за представление еврейских мальчиков из "правильных" семей.
Синагога превратилась в "Место встречи изменить нельзя",  фоном наших "гулянок"...
Под битловские ритмы, под томные аккорды Синатры девчонки танцевали в обнимку с парнями, мечтая не только о любви, но и о шансе.
Тот, кто отказывался от поцелуев, рисковал навсегда вылететь из тусовки — в списки "невостребованных".
Меня терпели, сама не знаю за что. Я не искала своего "объекта", и мои увлечения были так, мимолётны — как звёздочки в зимнем небе: вспыхнут и исчезнут.
На одной из встреч я познакомилась с Борей Каплуновичем — моим Береле.
Розовощёкий, с широкими плечами, крепкими руками — он был воплощением мечты о крепком плече.
Береле влюбился. Цветы, шоколадки, звонки…Но  моё сердце упрямо молчало.
Мне было его жаль — он был добрым, хорошим. Но бабочки не заводятся по расписанию.
Позже, когда у нас у обоих появились семьи, мы стали друзьями.
Береле открыл в Москве успешную фирму "Москва", продавал медицинское оборудование. Он помогал мне советами, когда я, переполненная страхами, открывала свою клинику в Иерусалиме.
Однажды, много лет спустя, он сказал:
— Я всё ещё тебя люблю.
Я улыбнулась. А через несколько лет его не стало.
Диабет унёс его слишком рано. Светлая память тебе, мой добрый Береле…
 Прошли годы. Алия. Израиль. Новая жизнь, новые дороги. Прошло целых 25 лет... Да...
Время не уходит — это мы из него выходим.
И вот я снова в Тбилиси. Гостиница моя стояла на Леселидзе — той самой булыжной улице, пропитанной еврейским дыханием.
И первым делом — в синагогу.
Передо мной открылось светлое, просторное здание.
Новое, красивое. Не как тогда. И Тбилиси тоже стал совсем другим.
Но где-то под асфальтом, в тенях улочек, в ветвях каштанов и тополей, в шёпоте старых камней всё ещё жил тот город моего детства — Тбилиси, которого не стереть из сердца.



ТБИЛИССКИЙ КОЛОРИТ

  Тбилиси — город колоритов и самых разных акцентов. Разные народы внесли свою толику во взаимодействие языков, породив чисто тбилисские словечки и выражения — «вай ме» (междометие, близкое к фразе «чтоб меня»), «кекелка» (кривляка, провинциалка), «сагол» (поощрение, согласие, «молодец»), «лацираки» (малявка), «гоими» (чмо, отсталый человек, «деревня»), «рижа базари» (говорить неправду), «дмбо» (тупой), «захрума» (грозный окрик, чтобы отвязаться от надоевшего). Понять их могут только те, кто родился или жил в этом городе.
Порой грустное в Тбилиси перекликалось с особым, узнаваемым юмором — с тем, что понятен только нам, тбилисцам. Тбилисец — это не просто уроженец, это отдельная национальность. Те, кто однажды связал жизнь с этим городом, навсегда остаются его акцентом и его мелодией.
   Тбилисские дворики говорили на своём, понятном только нам, языке. Из этого разноязычия складывалась настоящая, чарующая мелодия. В ней звучали смех и ругань, запахи пряностей, крики торговцев по утрам, нежность старых балконов, где сушилось бельё и обсуждали новости, будто они касались всех.
В старых домах Тбилиси, некогда принадлежавших состоятельным людям, обычно на нижних этажах размещались флигели. Когда-то, в дореволюционные времена, там жила прислуга. При Советах их превратили в обычное жильё тбилисских горожан.
На улице Советской, в районе Нахаловки, во флигелях жили «понаехавшие» — из грузинских деревень и из бывших советских республик. Наш двор и его окружение не были исключением. Это был типичный тбилисский дворик.
В одной из пристроенных к флигелю комнат проживала мадам бальзаковского возраста. По сегодняшний день не знаю её имени — весь двор называл её Кало. Кало была представительницей древней профессии, с низкой социальной ответственностью. Её клиентами в основном были иностранные студенты. Мадам была шумной, общительной… без тормозов.
После очередного «клиента» Кало высовывалась на свой малюсенький балкончик, вмещающий только её и на весь двор орала:
— Чатлах, за час так мало заплатил! А ещё говорит, что из Кумаруна!
Нам, детям, не совсем была понятна география — где находится этот Кумарун, — но всем было ясно, что у Кало был чатлах. По-нашему — плохой человек, лошпараги.
Однажды соседский мальчишка подставил мне подножку, я свалилась и, в сердцах выдавив Кало-шное «чатлах!», тут же получила дополнительную затрещину.
Кало, как и мой папа, не могла выговорить слово «Азербайджан»:
— У меня сегодня был асейпаржанец — бозис швил. Деньги не дал.
Последнее нами легко усваивалось. Когда узнали значение, стало не очень смешно (бозис швили — ребёнок блудницы).
Рядом с Кало жила тётя Вера (Верико). Она была из «понаехавших», из Кахетии, добрячка необыкновенная. За чурчхелой или сухим корольком мы бегали к ней. Можно было не просить — она сама догадывалась, что визит наш неспроста.
Верико не выносила Кало. Когда та кричала на своём крыльце так, что было слышно всем дворам, тётя Вера не лезла за словом в карман:
— Каи ра, прекраты страковать! Не стракуй!
Это слово — производное от слова траки (зад). Значение его — прекрати выпендриваться.
Однажды в соседнем дворе скончался мужчина. В убани он слыл стукачом и скандалистом. Утром тётя Вера спросила нашего соседа:
— Шалико, ра мохта ам сацодавс? (Что с этим несчастным случилось?)
Кало тут же присоединилась к вопросу. Шалико повернулся к ней и громко объяснил:
— Ат рака! (От рака, мол, скончался.)
Реакция Верико последовала мгновенно. Она на весь двор выдала:
— Атрака, атрака, да гардаицвала! (Довыпендривался и умер.)
Так и запомнилась эта фраза на всю жизнь.
  Мода на мини, которая зародилась в Союзе в шестидесятых, была отменной в смысле экономии ткани. Однажды, когда я спустилась во двор, неугомонная тётя Верико крикнула мне вослед:
— Я твой фасон опрокинула!
Где ещё можно услышать такую музыку слов? Только в Тбилиси!
Соседка наша Этери занялась натуральным хозяйством прямо во дворе — разводила кур. Куры исправно несли яйца, и в голодные восьмидесятые это было хорошим подспорьем. Старший сын нашей «ветеринарши» был любопытным и нетерпимым малым. Указательным пальцем он, как скальпелем, внедрялся в куриную задницу, проверяя наличие яиц.
Увидев эту вакханалию, мамаша заорала на весь двор:
— Твою мать, куриный гинеколог! Перестань вызывать преждевременные роды!
Перлы нашего двора! Где ещё так перлили?
Попробуй не вспомнить тбилисские свадьбы — это не просто ритуал, а целое представление! После первой брачной ночи всем было интересно знать: невеста дэвушка или, не дай Бог, нет?
Утром слышишь:
— Рава… а? Целка, или?
Обычно утром невеста оказывалась «целкой» — иначе никто бы и не рискнул выйти замуж. Традиции в Грузии оставались консервативными.
На свадьбах гудел весь двор. Вся ребятня сбегалась на запах шашлыков и разных вкусностей. Столы ломились от всевозможных яств… Ох-х-х, уж эти тбилисские свадьбы!
Тётя Натела со второго этажа, из семьи зажиточных по тем временам грузинских евреев, слыла великолепной хозяйкой и стряпухой. Перед праздниками она делала огромное количество колбасок, которые вывешивались за окном и некоторое время сушились без марли. Это был наш улов.
    Мальчишки соорудили крючок, привязанный к длинной деревянной швабре. Этим приспособлением легко было стаскивать колбаски, висевшие на верёвочке. Их количество постепенно уменьшалось. Никто не мог догадаться, чьи это проделки. Дворовые пацаны были в полном восторге от моего соучастия и делили со мной добычу.
Однажды рано утром через распахнутое соседское окно раздался громкий голос, по силе равный грому и молнии, — тёти Нателы. Она, высунувшись из окна, орала:
— Федерасты, тквени дедац ватире, гётферанебо! Это не фтыцы — это чатлахи, но как?!
(Пидерасты, я вашу мать, жопошники! Это не птицы — это подонки, но как?!)
Мы поняли, что обвинять птиц долго не станут, и прекратили таскать колбасу.
Утро нашего двора всегда начиналось с возгласов продавцов. Кукурузные шарики — бати-бути, зелень, солёности: джонджоли, перец, мочёный чеснок. Домашний мацони привозил один и тот же колоритный разносчик на ослике. Он так орал во всю глотку:
— Бати-бути, бати-бути, мацони, свэжая мацони, цыцмата! —
что будильник в доме можно было не держать. Все жители вываливали во двор — кто в чём спал. Картина была ещё та, только писать маслом! Шалико — в кальсонах, Зойка — в ажуре, Кало — в каком-то пииинюааре...
Торг шёл полным ходом. После ухода торговца двор затихал.
  В моём доме утро начиналось с компота — заготовленного на целый год, или с крестьянского молока, купленного у продавца с осликом. Подвальные полки были забиты банками с вареньем — ровными рядами, как солдаты на параде. По утрам мама обходила их, проверяя, не вздулось ли где-то крышкой — верный признак предательства.
Каждый дом был маленьким заводом по производству зимних запасов. Банки кипятили в алюминиевых выварках, крышки щёлкали, как кастаньеты, а по двору тянуло сладким паром и терпким запахом баклажанов, чеснока и хмели-сунели. В ход шло всё, чем щедра была грузинская земля: перцы, огурцы, айва, алыча, ткемали, вишня, белая черешня, орехи. Подвалы тогда заменяли холодильники, и хватало их надолго.
Любая дворовая проблема решалась сообща. Когда не было воды (что случалось нередко), все делились набранной заранее — в банках, бутылках, выварках. Если что-то у кого-то портилось, приглашались «фраеры» Кало, которые за стакан чачи чинили всё.
Достоянием двора была Ника — внучка известного оператора, снимавшего «Капитана дальнего плавания», и дочь балерины местного оперного театра, которая утверждала, что видела знаменитого Карузо и он ей целовал руки. Ника, как и Кало, рано начала вольготный образ жизни ночной бабочки. Уровень её клиентуры был выше, и к нашему двору начали подъезжать «Волги», «Фиаты» — что для того времени был шикардос.
  Одевалась Ника безвкусно, вызывающе, ярко. Но какая это была почва для разговоров в нашем дворе! Шалвович называл её «эзос мачалка» — дворовая мочалка. Ника здорово пила, много курила, и частенько её возвращали не совсем адекватной. Если кто-то осмеливался спросить:
— Сад икави, Ника, джан? (Где ты была, дорогая Ника?) —
можно было получить шквал «нежности»:
— Дакети шен протезиани пири, мосаткнават дабадебули!
(Заткни свой протезный рот, рождённый для ебли.)
Просто фонтан речи! От Ники мы научились многому. Меня она обожала(непонятно за что) и постоянно дарила сладости, жвачки (страшный дефицит), заколки для волос.
— Какой сладкий парцуф у тебя! (Какое сладкое лицо...)
Так она выражала своё "нежное" ко мне отношение.
— Девочка, никогда не пей, как я, не кури, как я. И вообще — ничего не делай, как я.
Если и есть ностальгия, то она связана с нашим детством, с нашим тбилисским двориком — его запахами, его шумом, его голосами…
Всё это осталось в нас, как осадок в бокале старого вина — терпкий, густой и бесконечно тёплый.

ТЕЩА – ВЕЗДЕ ТЕЩА


Тёща — это не человек, а международный институт. Не важно, как её зовут — важно, чтобы звали не к тебе. Как ты её ни называй — «золотая душа», «простая женщина», «свой парень» — всё это работает, но только для чужих. Мой израильтянин понял это быстро: моя мама была не женщина, а хама. На иврите это значит «горячая», но по правде — температура вулкана Килауэа во время извержения. Она вскипала без огня, без причины и без тормозов — как старый чайник, у которого кнопка «выкл» давно сломана.

Собираемся как-то на море. Мама укладывает в сумку огромный кусок пастромы, открывалку и несколько пар семейных мужских трусов. На месте Мёртвого моря я бы оскорбилась до глубины солёной души и оставила запись в книге жалоб: «Мы тут лечебный курорт, а не филиал китайского текстиля!» Кормят там отлично, открывалка не нужна, а про семейные трусы «в ёлочку» лучше промолчу — интимный терроризм никто не отменял. Попробуй ей возрази — аргументы разбивались о её ухо, как волны о бетон Средиземного моря. Но этот мирный договор был заключён быстро — капитуляцией обеих сторон.

Однако сегодняшняя история — не о моей маме, а о её подруге Нане. Точнее — о её дочери Кетуше. Кето была украшением Нахаловки — грузинская Мисс Весна без короны, но с ногами от ушей. Настоящая нахаловская княжна. Красота такая, что у местных красавиц глаз дёргался от зависти.

Наш район был заселён нахально — отсюда и название. После войны селились кто во что горазд: переселенцы, айсоры, мечтатели, беглецы, судьбы — как из лоскутного одеяла. Айсоры — отдельная опера. Люди-горцы с мацони, которое лечило любые человеческие поломки — кроме глупости.

Двери дома Кутателадзе никогда не закрывались — жизнь там кипела, как харчо в чугунном котелке. Мы, дети, сразу по холодильнику узнавали, что дома хозяйка — тётя Нана с фабрики «Мзиури». Если там прятались шоколадки, яйца и масло, значит: а) праздник, б) или тётя Нана. Часто — оба вместе.

Кетошка была любимицей, и, как всякая красивая женщина в Нахаловке, долго одна не оставалась. В шестнадцать она «укралась», сбежала в своё первое приключение. Девять месяцев спустя появился Гийка — крепыш как банка с аджикой и радость, как солнечный луч в батумской сырости. Для грузинской семьи это был стресс, но всё решили по уму: ребёнок есть — свадьбу сыграли.

Семья распалась быстрее, чем хрустящее хачапури. Братья Кето готовились провести «воспитательную работу» над бывшим мужем. Моя мама, экономический мозг «Мзиури», в тот день спасла чью-то печень и чью-то свободу. Иногда один хороший бухгалтер заменяет целый отдел уголовного розыска.

Вторым мужем Кетуши стал Василий Нижарадзе — мрачный работник райкома и КГБ. Лицо у него было как у человека, который двадцать лет нюхает протухшее мясо. Со шмыгающим носом и страшилками о «героических днях», которые разумнее было бы спрятать навсегда. Выпив, Вася превращался в ходячий архив грязных дел — редкая находка для шпиона и тяжёлое испытание для нервов окружающих. После рождения девочки он исчез, как редкий туман над Курой. Что произошло — никто не понял. Как говорил сосед Шалико: «Цади да гаиге… Иди и пойми.»

А потом случилось главное. Кетуша пришла к нам и в слезах призналась, что главный разрушитель её браков — вовсе не мужья, а тётя Нана. Она зятьёв не выносила. Слово «дебил» у неё было как у других «солнышко» — и попадало ровно в цель.

Но красавица Кето даже «с прицепом» не оставляла мужиков нашего убани равнодушными. Очень быстро на горизонте появился третий кандидат в зятья. Айсор, настоящий горный красавец с густыми бровями, бронзовым загаром и мягкой интеллигентной речью. Человек, у которого на полке стояли не бутылки, а Гегель.

И главное — он знал стратегию: к тёще надо входить не с улыбкой, а с корзиной. Он приходил с огромной плетёной корзиной помидоров, огурцов, кинзы и солнечного винограда с огородов Лоткинской горы. «Всё своё», — говорил он скромно. У Наны не дрогнуло лицо, но в кладовке появилось специальное место «для корзины зятя». Это было признание в любви — бессловесное, но вполне официальное.

А маме Нана тихо сказала: «Ну… этот не совсем дебил.» Для неё это было как государственная награда. Не прорыв — землетрясение по шкале тёщи.

А Кето… С пробегом и прицепом выйти замуж в консервативной Грузии — это всё равно что победить на Олимпиаде, бегая в резиновых калошах. Но она прошла — не уронив ни шпильку, ни достоинство.

И тогда я поняла простую истину: тёща — это диагноз. Передаётся по женской линии, обостряется при виде зятя, не лечится ни образованием, ни айсорской интеллигентностью, ни корзиной овощей и мацони. В лучшем случае — впадает в ремиссию. До первого семейного застолья.


ТБИЛИССКИЙ НОВЫЙ ГОД


 Декабрь в Тбилиси никогда не входил тихо. Он не крался на цыпочках, как в сказках про «зимнюю нежность», не стелил под ноги сахарную пудру снега. Наш декабрь всегда вламывался резко — как горячий гость без приглашения, который ещё в дверях начинает говорить громче всех. Только вчера над городом висела бархатная осень — жёлто-бардовая, тёплая, как бокал киндзмараули, оставленный на подоконнике прогреть душу. Листья кружились, дворы пахли дымком, и казалось, что эта красота задержится хотя бы до конца недели.
Но утром — хлоп! — всё смыло за ночь. Ветер пронёсся по крышам, перетряс бельё на балконах, охрип в переулках, будто спорил с домами. И вдруг под утро, когда никто не ждёт, падает первый, стеснительный тбилисский снег — мокрый, тяжёлый, немного растерянный. Он ложится на крыши неровными островками, цепляется за черепицу и железные лестницы, тает на ладонях, но упорно держится на крышах — будто только там ему позволено задержаться хотя бы на час.
Город просыпается от этой светлой дрожи, и на мгновение кажется, что Тбилиси стал тише обычного — чуть задумчивее, чуть мягче, словно и сам не верит, что это уже зима.
И именно под это разъярённое дыхание декабря начиналась тбилисская встреча Нового года.
Главным ритуалом подготовки был, конечно, поход на Дезертирский рынок — Университет жизни, где надо уметь всё: торговаться, уклоняться от локтей, спасать корзинки от чужих рук и сохранять достоинство среди бесконечного гула.
В предновогодние дни рынок превращался в отдельную республику — шумную, парфюмированную специями, куриным пером и человеческой надеждой.
Со всей Грузии сюда свозили всё, что могло украсить стол: горы овощей, зимние фрукты, сушёные корольки цвета тбилисского заката, янтарные чурчхелы, орехи, соленья, бурдюки с вином и живность — всё, что шуршит, пахнет и обещает быть вкусным.
Едва подходил к рынку, как в нос ударял густой, пряный запах солений: огурцов, помидоров, джонджоли, чеснока и капусты. Этот аромат был визитной карточкой Дезертирки.
Любтя, как всегда, склонялась над бочками:
— Це не розсіл, це парфумерія для справжніх гурманів!
Далее шли царские ряды сыров: сулугуни — белые солнца на тарелках, овечий и козий — настолько ароматные, что воздух становился солоноватым.
Женщины в платках спорили:
— Ай, гасинджэ! Эс намдвили кахуриа!
Следом — ряды мяса. Розовые туши ягнят висели, как ёлочные украшения.
Мясники рубили говядину так уверенно, будто кололи судьбу пополам.
— Эсэти хбос хорция, рдзэс ром кидев ахсoвс!
— Эта курица менгрельская — самая вкусная, вкуснее не бывает.
Но слабонервным тяжелее всего приходилось в отделе живности: куры хлопали крыльями, петухи устраивали мини-концерты, индейки ворчали, как обиженные тётушки, поросята визжали, протестуя против экономической политики СССР.
Индейку покупали живой — иначе на Новый год было нельзя. Держали её во дворовом «пентхаусе» — маленьком отгороженном уголке, где летом сушили бельё, а зимой селили праздничную живность. Кормили кукурузой и орехами — будто готовили к высшему дворовому званию: главного блюда.
Любтя наставляла:
— Горіхи — обов’язково! Від горіхів і кукурудзи м’ясо стає шляхетним!
Экзекуцию над индейкой обычно производил сосед Шалико — тихий, мягкий человек, но с ножом работал так, будто ассистировал Хичкоку. Я это видеть не могла — детская нервная система сдавалась — и убегала к подружке.
Подготовка к Новому году всегда начиналась одинаково. Мы всей семейкой выезжали на рынок ранним утром, как экспедиция: корзинки, банки, сетки, трёхлитровые бутыли с крышками — всё это грузилось в машину, а сверху тщательно укладывались мы.
Найти парковку возле Дезертирки было подвигом. Найти нашу машину без помятого зада — ещё большим. Узкие проходы, гружёные тележки, крики продавцов — всё это создавало атмосферу лёгкого хаоса, в котором, однако, каждый играл свою роль.
Дезертирка в декабре была не просто рынком. Это был театр. Со своими героями, драмами, комедиями, запахами, надеждами и святой верой в то, что праздник обязательно будет — шумный, вкусный, яркий, тбилисский.
Но настоящий Новый год рождался во дворах нашего убани — с собственными законами и легендами.
Дома готовились к празднику тщательно. У каждого была своя партия. Папа командовал процессом, мама с Любтей — кухней. Мне поручались орехи.
Нарезать грецкие орехи — это не просто работа, это искусство. Пока нарежешь — часть незаметно исчезала. Тот, кто поручал это детям, явно верил в честность будущих поколений. Зря.
На столе собирались два мира — кавказский и советский.
Сациви томилось на плите, пхали разноцветными холмиками украшали блюда, цыплята табака пахли вызывающе, кучмачи манили ароматами специй. Хачапури, зелень, холодец, лобио — всё выстраивалось, как армия, готовая к наступлению.
Купаты готовила соседка Русудан — женщина фантастическая. Она обменивала их на сладости фабрики «Мзиури». Смесь ягнёнка и телятины, барбарис, зёрна граната — запах стоял такой, что даже стены становились голодными.
Десерты были отдельной одой. Гозинаки, армянская када, чурчхелы, сушёные корольки — всё это появлялось на столе торжественно, будто участвовало в параде сладостей. И, конечно, торт «Наполеон», который почему-то считался обязательным — хотя к Тбилиси имел отношение примерно такое же, как иерусалимский снег к календарной зиме: бывает, но редко, и каждый раз вызывает всплеск разговоров.
Каду нам приносила мама моей подруги детства — Сатик Шимширян. Появлялась на пороге, как молниеносный курьер добрых вестей: ставила миску, говорила «С Новым годом!» — и исчезала, пока её не усадили за стол и не напоили папиным «лучшим вином в Грузии».
В Тбилиси существовало железное правило: переступил порог — пропал. Сядешь «на минутку» — а очнёшься уже под тосты за здоровье, дружбу и новую жизнь.
У нас говорили:
Новый год нужно встречать дома — чтобы весь год в семье были покой и достаток.
Наш двор был маленькой республикой со своими законами, характерами и традициями. В полночь на маленьком балконе, незаконно пристроенном к однокомнатной «роскоши», появлялся Шалико — бывший актёр Руставелевского театра, ныне пенсионер в китайском халате с попугаями. Он поздравлял всех так, будто стоит на сцене театра: с размахом, паузами, шекспировской трагедией и комедией в одном жесте.
Его голос цеплялся за бельевые верёвки и разносился по двору торжественным эхом. С выражением траги-комичного героя он открывал советское шампанское и, возвысив голос, кричал:
— Ахал целс гаумарджос!
В ответ двор оглашало многоголосое:
 «Джос! Джос!», подхваченное одновременно всеми дворовыми, включая малышню.
 Пили за всех — за здоровье, за дружбу, за любовь, за порядочность Иванихи (что вызывало у женщин тихий нервный смешок) и даже за «щедрость» Ираклия — жуткого скупердяя, которого дети обзывали «жадина-говядина», а дядя Вася говорил, что у этого «***вого еблана» не выпросишь солнца в солнечный день.
За детей и родителей обычно пили уже дома — стоя, как полагается по уважению. Так начинался наш Новый год — шумный, пахнущий пряностями и дымом, полон голосов, смеха и дворовой магии.
 Праздник, который не знал политики, идеологии, религии. Это был праздник живота, души и тбилисского характера — такого, что никакой декабрьский ветер не мог остудить.
Дядя Вася, наш — «Розенталь по мату» , которого я так часто вспоминаю в своих воспоминаниях, жил недалеко от нас, на соседней улице.  Он был обязательным участником всех наших дворовых событий. Его ругань была настолько художественной, что казалось: под его языком мат расцветает, как азалия. Он мог построить ругательство так, как другие строят мосты — с ритмом, пролётами и неожиданными архитектурными решениями.
Он бесконечно перевоспитывал Верико — ту самую «деревенщину», понаехавшую кахетинку. Хотя сам был родом с волжской деревушки и гордился этим, как княгиня гербом.
И, конечно… Иваниха — легенда двора. Женщина с биографией на два тома и одно прокурорское постановление. В обычные дни она называла своих «клиентов» камарунцами — хотя Камерун никто не мог найти на карте. Но в декабре её подвиги забывались. Она превращалась (по выражению Шалико) в «почтенную калбатону».
— Деточка, краситься надо! Мужчины любят яркое! — говорила она, оставляя шлейф мандаринов и дешёвых духов.
Все эти персонажи — Шалико, Вася, Иваниха, Верико, интеллигентный хулиган Гийка — составляли ту самую симфонию двора: шумную, сумасшедшую, родную.
Но какой бы шумной ни была наша дворовая республика — с её героями, тостами, купатами и вечными спорами, кому именно принадлежит долма, — у Нового года было своё главное украшение — ёлка.
Ёлку покупали либо на Дезертирке, либо на Молоканском базаре.
Запах хвои смешивался с ароматами кухни — и дом начинал пахнуть чудом.
Отец ежегодно сооружал крестик-основание — строгий, аккуратный, будто строил фундамент семейной традиции.
Игрушки хранились в подвале, завернутые в старую вату. Самыми драгоценными были подаренные Александрой Александровной — ручная работа: бархат, шёлк, солома, мох, глина, фарфор… Лица — будто живые.
Каждый год недосчитывались нескольких игрушек.
Я была признанным спецом по их исчезновению.
Однажды я расколола фарфоровое личико балерины. Для меня это была трагедия вселенского масштаба.
Любтя развела руками:
— Я ж казала! У тебе дірки в пальцях! Невмійко!
Но аккуратно собрала осколки, повесила обратно, заткнув дырку ватой:
— Ну… хоч буде думати.
Балерина с ватным лицом стояла такая серьёзная, задумчивая — будто размышляла о судьбе мира.
Так она и прожила годы — символ того, что разбитое тоже может быть родным.
Праздник тянулся до старого Нового года. Ёлка стояла до конца января — гордая, чуть потрёпанная жизнью, но всё такая же красавица. На ветках болтались нитки от съеденных конфет и гирлянды, когда-то подаренные папиным другом Афанасием.
И теперь я знаю: Новый год по-тбилисски — это не дата.
Это запахи. Это суета. Смех. Шашлык. Мандариновый дух Иванихи. Поэтический мат дяди Васи. Шалико в халате с попугаями.
Это балерина с ватой в помятой башке. Это дом, который помнит всех.
Если закрыть глаза — я снова слышу голоса, запах приправ и вижу нашу ёлку. Ту самую. Ту единственную. Ту, что навсегда живёт во мне.


КЕЛЕХ В ТБИЛИСИ БОЛЬШЕ ЧЕМ ПОМИНАНИЕ.

Келехи в Тбилиси – не просто поминки. Человек умер – бумер, отметить необходимо. Келехи — это не "три ложки кутьи и домой".
Это – грандиозный заупокойный стол, за который принято сажать всех без исключения гостей. Поминки нередко длятся два-три дня после похорон. Масштабность поминок имеет под собой бытовое обоснование: нужно напомнить гостям о "достижениях" усопшего и выпить за здравие оставшихся в живых родственников и друзей. Горящая постоянно свеча должна освещать путь в загробный мир покойника. Это – застолье эпохи, грузинский финал. Даже если при жизни человек был, мягко говоря, не ангел, за столом о нём будут говорить так, будто ушёл как минимум уважаемый князь.
    На улице Октябрьской, в районе нашей родной Нахаловки, скоропостижно скончался сосед — авторитетный, уважаемый и довольно известный в городе вор. Царство ему небесное, как говорится.
Симпатичные девчонки во дворе,  пышущие гормональной силой, его откровенно побаивались — не трогал, но взгляд у него был такой, что мороженое таяло быстрее, чем обычно. А тут — взял, сацодао, и… помер. Просто лёг — и всё.
   Шушуканье началось уже через полчаса.— Слышала? Морфий!— Да ну?— Медсестра, говорят, или ветеринарша...
 А дядя Вася, который за всю жизнь не прочёл ни строчки, но мог бы издать трёхтомную энциклопедию русского мата, шёл по двору с видом следователя прокуратуры и сообщал:
— Да, не тем шприцем ввели, не тем! Доктор наш, районный, в тот вечер лечил собственное похмелье — вот и получилось, как получилось.
  Отец мой,  прошедший сталинские лагеря и познавший  тюремные законы не по слухам, был приглашён одним из первых. Местные воры его уважали — за выдержку, за ум, за то, что ни перед кем не гнулся. .
  Так я и оказалась на келехи — при папе. Я была ещё сопливой девчонкой с огромными бантами на башке, сшитыми Любтей непонятно из какого материала. Она их крахмалила, но это не помогало и банты предательства свисали. Я была настоящим школьным исчадием ада и любопытной тетерей, которой нравилось тащиться за отцом куда бы он меня не брал.
   Вино текло, как Мтквари после дождей. Шотис пури – ещё тёплый, прям из торне. Кутья – зерно с мёдом. Салатов – как тёток в очереди за талонами. Цыплята табака, шашлыки из ягнёнка, поросята, фаршированные хреном, чесноком и молитвами .А после — сулис ахсна. Душевное открытие. Кто-то причитал. Кто-то рыдал.  И все чинно усаживались за столом. За столом оказывались случайные прохожие, люди не имеющие никакого отношения к усопшему.
   Где-то между третьим и пятым тостом встал Бичико Квавилашвили — вор в законе, уважаемый человек, большой друг моего дяди Ромы и  Ачико Гомиашвили( Вместе сидели) .
Он поднял рог и сказал:
— Выпьем за дружбу еврейского и грузинского народов. Эти два народа никогда не поднимали руку друг на друга. Захар, шен генацвале сулши, я тебя должен поцеловать !
  Окружающие замерли. Фотограф навёл объектив. Баба Кети охнула:— Ой, ой, ну прям как в кино! А Гиви-калека, сидевший у забора, прокричал так, что все услышали:
— От такого поцелуя, генацвале, даже мертвец бы встал!
  Но отец был, как всегда, стратег. Подставил  щёку, чуть не свернув себе шею, когда Бичико его чмокнул с такой силой, будто ставил печать на дружбу народов.
   Вот вам и келехи. Не обряд, а театр памяти. Не поминки, а спектакль с участием всех оставшихся в живых. И каждый тост — как сцена. И каждый кусок лаваша — как пауза между актами. И каждый глоток вина — за душу. Ту, что ушла. И ту, что пока осталась.
С тех пор я знаю: если вино на келехи течёт рекой — душа покойного туда точно не пешком пошла.
(Сацодао — несчастный (грузинский), келехи — поминки (грузинский), шен генацвале сулши — мой дорогой (грузинский), сулис ахсна — душевное открытие (грузинский))




ЛАРКА

  В Универе со мной училась Лара Портнова. Её семья, как и наша, попала в Тбилиси из Белоруссии.  В отличии от меня, завезенной в полугодовалом возрасте из Белорусской  Орши, Лариса родилась в Тбилиси, в Первом роддоме нашего убани —  Нахаловке, где я рожала своего первенца — Ромку.
 Стройное, но не тощее тело, красивые тёмно-синие, немного раскосые глаза, оттененные роскошной шевелюрой каштановых волос, маленькая, аккуратная ножка — кружили голову не только нашим однокурсникам. Студентка она была никакая. На лекциях появлялась редко, но зачёты каким-то образом сдавала исправно.
   На третьем курсе весь наш балаганистый и многонациональный состав был приглашён на свадьбу.
Лара выходила замуж за грузина. Свадьба игралась в частном поместье родителей её будущего мужа — в исторической горной области Грузии, в верховьях реки Риони, недалеко от городка Амбролаури. Нашей ораве, для транспортировки из Тбилиси к месту свадьбы, был выделен автобус. Стало понятно, что Ларке не придётся сидеть "на хлебе и воде".
   Множество гостей из разных районов Грузии наполнило огромный двор, утопающий в зелени поместья.
Невеста к торжеству сбросила несколько «лишних» килограммов и выглядела тростинкой... на фоне упитанных родственников и жениха.
  Я не устаю описывать грузинские богатые свадьбы, где рекой лилось семейное вино, краски разнообразных блюд кавказской кухни радовали глаз и удовлетворяли самый изысканный вкус гурманов. Столы буквально ломились от яств. Кавказская кухня была разбавлена рыбными деликатесами. Чёрную и красную икру можно было есть ложками.
   Во дворе поместья была огромная пурня. На месте выпекались шотис пури (грузинский хлеб) и прямо с огня подавались дымящие хачапури. В торне, на вертеле, крутились поросята и ягнята…
Нашей бражке оборудовали целый стол. Свадьба пелась и гулялась…
   Усатый колоритный дядька в грузинской национальной форме исполнял роль тамады. Отец жениха, занимающий высокую должность в сфере деятельности Коммунистической партии Грузии, выглядел надменно-солидным. Ямочки на щеках и белозубая улыбка, не покидающая его лицо, смягчали внешность работника Горкома. Галдёж присутствующих закончился на время предоставленного ему слова тамадой.
   Взяв в руки инкрустированный золотом рог, хозяин поместья и по совместительству отец жениха начал говорить. Речь его была яркой и богатой сложносочинёнными предложениями, приукрашенными красивыми метафорами. Говорил он на прекрасном литературном русском языке:
— Дорогие гости и родственники! В наш грузинский дом заходит представительница великого народа — народа книги. Моему сыну и нашей семье повезло с избранницей и с её родственниками, ставшими нам настоящими родными людьми. Народ, веками смеющийся над собой, заслуживает уважения.
   Позвольте и мне, как новоиспечённому свату, произнести тост:
 «Если у невестки красивые глаза — даже курица у неё варится вкуснее!»
Так вот — у нашей Ларочки не только глаза красивые, но и душа золотая.
С такой невесткой — и сациви и чурчхела  и жизнь засверкает!
Чтобы вы жили — как хотите!
А главное — чтобы хотели того, как живёте.
Так выпьем же за то, чтобы молодые хотели, могли и умели быть счастливы — вместе!
Я запомнила этот тост на всю свою жизнь.
Ларке  здорово повезло с её новыми родственниками.
  В начале 80-х она стала «средством перемещения» ...в Америку. Они обосновались в прекрасном городе Лос-Анджелесе и живут там по сегодняшний день богато и счастливо многодетной семьёй. 
Н.Л.(с)

УРОКИ СЕКСА

  Скажу откровенно... в начальных классах тбилисской средней школы я была сущим профаном в плане сексуального образования. Мне легко можно было вешать лапшу на уши о  неконвенциональном  появлении младенцев. Мансы "полового характера" были мне до пятой точки.
С пяти лет, дабы унять мою гиперактивность (со слов Любти: «Колючки в жопе»), родители отправили меня на занятия акробатикой к дяде Луизу — испанцу, попавшему в Совок ещё ребёнком и закрепившемуся в Грузии, женившись на местной барышне.
В 13 лет девочки нашего класса резко отличались от меня гормональным развитием и проявлением вторичных половых признаков. Я же была: «Доска — два соска» — так меня характеризовал Вовка Скрипников, блондин, похожий на популярного актёра Стриженова.
    Больше всех это огорчало украинскую няню Любтю и мою маму. Меня таскали к врачу, который заявил, что причина моего позднего полового развития кроется в физической перезагрузке. Бросать спорт не входило в мои правила.
Отец нашего однокашки Валерки Сорокина был капитаном дальнего плавания и привозил из дальнего Далёко вовсе не для школьных целей навороченные резинки — с усиками, кольцами, со вкусом всевозможных фруктов и цитрусов. Всё это «богатство» Валерка приносил в школу — то ли для образовательных целей, то ли для поднятия нашего либидо.
    Ходили слухи, что кое-кто «из наших» довольно рано пробовал  эти приспособления. Одну  «скромницу» — практикантку милитоны Нахаловки — обнаружили во время бурной практики на лавочке Кировского парка. Продолжать учёбу с теоретиками ей не дали. Видимо, практиковала без усиков и запахов. Поскольку  залетела и продолжать учёбу с нами — теоретиками ей не дали.
  Спорт не был моим единственным увлечением.  Я очень рано начала читать. Чтиво скрашивало мою довольно серую обыденную жизнь. Меня оно спасало в самые тяжёлые минуты.   Я обожала  фантастику и  романтику с острыми любовными сюжетами. Буквально зачитывалась Ремарком, Брэдбери,  Шарлоттой Бронте, Эмили Бронте,»Разум и чувства» Джейн Остин разобрала на цитаты,»Консуэлло» Жорж Санд…
 Представить сцену страсти  моих любимых героев с банальным натягиванием резины на член для меня было оскорблением чувств.
   В первую брачную ночь мне почему-то очень хотелось испробовать презики с усиками "от Валерки",  но поведав это ошарашенной маме,  поняла – не стоит.
  Изучение секса на практике, без усиков и без запаха апельсина, принесло  результаты. Я забеременела  и  через 9 месяцев родила своего первенца —  Ромку.
Усики, кольца, ароматы тропиков… Всё осталось где-то между школой, Кировским парком и фантазиями Ремарка. Ну и пусть. Зато всё было по-настоящему.






ЗАПАХИ ПРАЗДНИКОВ

   У каждого праздника — свой запах.
Запах христианской Пасхи — это ваниль, лимон и тёплое, уютное дыхание теста, словно само утро воскресенья.

Любтя, моя любимая нянечка, замешивала дрожжевое тесто в большом эмалированном ведре, которое папа когда-то притащил домой с таким видом, будто в нём хранился семейный секрет.
— Для куличей, — сказала Любтя, поглаживая ведро, как дитя.
— Пусть будет по-твоему,  — усмехнулся папа.

Тесто в ведре поднималось медленно, как восход солнца, пузырилось, вздыхало.
Нам строго-настрого запрещали к нему прикасаться.

— Оно ранимое, — объясняла Любтя, — тронешь — и всё  пойдёт прахом.
 Но ... запретный плод — с запахом ванили — особенно сладок.
Тесто манило, как озеро в жару.
    Я кралась к нему по-тихому, будто шпион, и, выждав момент, брала прутик — абрикосовая веточка из двора — и тык! в тесто.
Оно с шипением оседало, а я завывала от удовольствия, как ветер в трубе.
— Это ты снова? — доносился голос папы.
Подзатыльник был беззлобный, почти ласковый.
В угол я шла безропотно, как актриса, получившая свою первую роль.
— Да никакие куличи не стоят такого наказания, — шептала  Любтя  и я под видом "помощницы" оказывалась быстро  на воле.
   Любтя была стряпухой редкого таланта.
Её фаршированная рыба на Песах плавилась во рту, как снег на ладони.
А куличи... о, куличи стояли на столе, словно белоснежные башни в волшебной стране.
Запах тёплой выпечки выползал из окон на улицу и, кажется, цеплялся за прохожих, как шаловливый котёнок.
Соседские ребятишки почуяв запах праздника, шли на него, как бабочки на свет.
Через два дома от нас жил  Андреич — душевный, но патологический алкоголик, неровно дышащий к Любте.
  Из родных у него были рыжая кошка Муся и Фёдор Михайлович Достоевский.
На запах куличей он появлялся, как по команде, в шапке с кокардой и с Муськой на руках, будто это орден за заслуги.
— Здравствуйте, дамы, — вежливо кланялся он. — Вы прекрасны, как Наташа Ростова на балу.
— Василий, не путай Достоевского с Толстым, — кричала ему в ответ мама. 
Он любил вставлять в разговор цитаты, как перья в шляпу.
— "Дура с сердцем и без ума, такая же несчастная, как и дура с умом без сердца!" — восклицал он с пафосом.
— Это о Муське? — удивлялся папа.
— Нет. Это, братец, о жизни, — глубокомысленно отвечал Андреич.
Муська вела себя, как маленькая бестия. Фыркала, царапалась, выгибалась в дугу.
— Рыжая скотина! — вопил Юрка, мой брат, спасаясь бегством.

— "Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится, но не бежит — тот ещё не трус!" — напоминал Андреич, не отрываясь от кота.
Любтя посмеивалась:
— Лишь бы кулич не упал и глазурь не осела от вашего шума, а остальное — переживём.
Запахи праздников были магическим магнитом, невидимой нитью, связывающей всех нас — родных, соседей, случайных гостей.
И даже спустя годы, закрыв глаза, я до сих пор чувствую их — тёплый, нежный запах детства.

Н.Л.(с)


ДЖУНА

По Тбилиси ползли настойчивые слухи о загадочной даме бальзаковского возраста, способной творить настоящие чудеса. Поговаривали, что она могла исцелить любую болезнь, вернуть беглого мужа в семейное лоно — или, наоборот, отвадить заблудшую овцу к законному супругу. Чудо-юдо медам, способная на превращения, противоречащие здравому смыслу и законам природы.
Звали её — Джуна.
Происходила она из древнего народа ассирийцев. Эти люди, осевшие в Тбилиси на Лоткинской горе, жили своим укладом — растили скот, возделывали землю — и никогда не вмешивались в городские дрязги. В Нахаловке они торговали густым мацони в глиняных горшочках и стеклянных баночках, сладкой сметаной, первыми в сезоне фруктами и овощами.
Слухи о Джуне добрались и до нашей — небольшой, разношёрстной компании юных бунтарок — рас****яек. Нас объединяло общее равнодушие ко всем "важным" вещам — и жажда к запрещённой литературе. Мы зачитывались самиздатовскими романами, обсуждали шёпотом недозволенные темы. Политика оставалась под строжайшим запретом — инстинктивным, как запертая на крючок дверь.
Собирались мы обычно у Инки Шабуниной. Их огромная пятикомнатная квартира в сталинской постройке была настоящим раем: высокие потолки, огромные окна, бесконечные коридоры. И — хлебосольная семья, где можно было угоститься горбушкой ароматного тбилисского хлеба с маслом, а если повезёт — ещё и кусочком сыра. Чай подавали с кубиком рафинада — настоящая роскошь.
Однажды утром мне позвонил Инкин брат — Володя. Взволнованным голосом он сообщил:
— Нель, ваша встреча отменяется. Инка заболела. Температура — под сорок.
Остановить меня было невозможно. Уже к полудню я была у Шабуниных.
Врач, вызванный на дом, заканчивал осмотр. Выражение его лица вызывало тревогу: тяжёлая двухсторонняя пневмония, придётся делать антибиотики, — произнёс он с чувством безнадёги.
Инка худела и таяла на глазах. Высокая температура не отступала, лекарства не помогали. Я таскала ей деликатесы из запасов семьи: рыбу, икру, добытые отцом, шоколад с маминого комбината "Мзиури", пирожки от няни Любти. Всё это было напрасно. Инна почти ничего не ела.
Кто-то из родственников зятя Инки, работавшего в Горкоме, достал адрес Джуны.
Она согласилась приехать сразу.
Не имея ни снимков, ни анализов, Джуна после недолгого осмотра сказала страшное:
— Это туберкулёз. Никакая не пневмония. Срочно в диспансер.
Инку госпитализировали. Нам строго запретили её навещать. Но несмотря на запреты, наша бражка носила фрукты, добытые через знакомых витамины. Всё это богатство принимали в приёмном отделении.
Инна ушла быстро. Растворилась, как дым — в несколько месяцев.
Компания наша тяжело пережила Инкину смерть... Для меня скоропостижный уход обожаемой мной подруги  был по-настоящему травматическим.
Я запомнила Джуну.
Как можно было без медицинского образования, без рентгена поставить верный диагноз?
Лечить Инку она не взялась. Только устало сказала:
— Поздно вы мне её показали...
Позже, до меня  доходили слухи о Джуне.
Говорили, её увезли в Москву — и там она лечила "дом престарелых" кремлёвской верхушки.
А для меня Джуна осталась одной из тех странных теней Тбилиси —
полузабытых, но живущих где-то на перекрёстках памяти,
среди запахов тбилисской весны, тяжёлого воздуха больничных коридоров и шёпота ушедших голосов.

ЧАШКА

Мой рассказ подходит к грузинскому празднику Бедоба — празднику Судьбы. Именно так: с большой буквы. Судьба — не то, что ждёт нас впереди, а то, что однажды уже постучало в дверь.
Ветер нёс по тбилисскому небу мокрые рваные облака. Он злился, что город едва просыпается. Хмурое небо висело низко, будто грозилось опуститься совсем. Облака мчались куда-то с тревогой, и в их торопливости угадывалась беда. Боль мерно стучала в виски, ослепляя и отбирая силы. Правая нога едва волочилась. Кружилось всё вокруг, но я шла — не столько ногами, сколько упрямством. Иногда шаг вперёд делает не тело, а душа, решившая не сдаваться. До дома оставалось метров двадцать. Я врезалась носом в холодную железную дверь, оттолкнула её коленом и буквально рухнула во двор. За спиной хлопнула калитка — и тут же мама появилась, словно почувствовала.

— Мне… нехорошо, — прошептала я и провалилась в темноту.

Скорая приехала быстро, но диагноз был страшнее всего, что могли вообразить мои родители: острый гангренозный перитонит, поражены почти все органы. Когда жизнь висит на волоске, только любовь удерживает этот волосок от обрыва. Операционная и нулевая надежда на жизнь... Меня ввели в кому. Мама с папой не отходили от койки, сменяли друг друга, как часовые. А друзья, одноклассники, знакомые — все твердили в один голос:

— Вернётся! Да не может же она просто так взять — и…
Та самая! Весёлая, спортивная, заводная! Хохотушка, душа двора, наша Нелька… наша певунья. Легче верить в чудо, когда ты уже однажды смеялся вместе с тем, кому оно нужно.

Хотя певунья — между нами, я была ещё та. С музыкальным слухом у меня было туговато. Голос — звонкий, но с нотами я была на «вы». Чтобы заглушить фальшь и заполнить пространство уверенностью, я пела громко. Настоящий талант — это когда сердце берёт верх над слухом, — говорил отец. Мой сын Ромка поёт точно так же: от души и с полным пренебрежением к нотной грамоте.
Но один человек, не жалевший своих ушей, был — папа. Он обожал в моём исполнении «Старый клён». Я старалась — пела с придыханием, как будто стою на сцене, а в зале аншлаг. Попадала ли в ноты — вопрос философский. Но папа сидел с умилением и потом говорил маме:

— Ты слышала? Вот это артистка. Прямо в сердце поёт!
Для отца даже фальшивая нота дочери — самая чистая музыка мира. Так я думала всегда.

А у меня любимой была другая сцена — школьная. Вот где я блистала по-настоящему — памятью и литературой. Мандельштам, Ахматова, Вячеслав Иванов, Пушкин, Лермонтов — всё знала наизусть. Особенно «Мцыри». Это был мой коронный номер. Когда на уроке литературы кто-то с пафосом читал:
«И близок стал его конец;
Тогда пришёл к нему чернец
С увещеваньем и мольбой…» —
и путался на третьей строфе, в классе наступала гробовая тишина.
И тогда раздавался мой голос — уверенный, с выражением:
«Ты слушать исповедь мою
Сюда пришёл — благодарю…» —
и дальше — без пауз, без бумажек, до самой последней строки.

На третьи сутки комы врач подошёл к моему отцу и сказал глухо:

— Есть один шанс… только один. Sigmomycinum. Американский антибиотик. У нас такого нет. Его привозят… ну, скажем, по своим каналам.

И тогда начались поиски. Времени не было. Спасение пришло через моего сводного кузена Лёшу — светлая ему память. Он знал нужных людей, а нужные люди крутились у грузинской синагоги, где вечно толкались фармацевтические самородки. И среди них — легендарная фигура: Чашка. Так его звали все. Грузинский еврей, торговец лекарствами, фигура почти мифическая. Говорили, что мог достать всё — от импортной мази до уникальных препаратов, о которых в медицинском мире Союза не все знали. Иногда ангел приходит не с крыльями, а с сумкой через плечо и грузинским акцентом.
Чашка достал ампулы Sigmomycinum в тот же день. И чудо случилось: уже после первой инъекции оставленный в животе дренаж выстрелил, как из катапульты. Сёстры не успевали менять салфетки — гной лился, как вода после прорыва трубы. А потом пришёл и сам Чашка. Спокойно вошёл в палату, достал ещё две ампулы — и витамины, редкие, израильские. Ни копейки не взял.

— Видел я эту девочку когда-то на стадионе «Динамо», — сказал он, не глядя. — У неё был красивый Маген Давид. Я запомнил.

Память сердца сильнее любой медицинской карты. Каждая ампула стоила тогда, как подержанная «Волга». Но он просто ушёл.
Я вернулась. Да, да, я вышла из комы. Никто не верил, но это произошло.
— Запомни, девочка, ты — от Бога, — сказал мне хирург и поцеловал в щёку.
Тот, кто выжил, уже никогда не будет прежним — в нём навсегда живёт тень света. Худая, как тень, слабая, как травинка, я училась заново ходить, училась есть по ложечке, училась заново жить. Но тело, как и память, помнит боль. Через пару недель она вернулась. Думали, заблудилась? Ан нет. Вернулась. С прицельной точностью. И снова — операционный стол, операция… Внутри забыли бинт. Тампон. Размером с полбулки хлеба. Как я не умерла от сепсиса — знает только Бог. Точно — от Бога!
С тех пор у меня два дня рождения. Один — официальный. Второй — 24 апреля. День, когда я вернулась. Первый день рождения тебе дарят родители. Второй — дарит Бог. Я часто вспоминаю: мама у калитки, папа у кровати, голос врача, тоннель со светом впереди — и лицо Чашки. Я живу благодаря чуду, которое почему-то выбрало меня. Так что, если скажут вам, что чудес не бывает — не верьте. Чудеса не обязаны быть красивыми, им достаточно быть настоящими. Иногда у них тбилисский акцент и прозвище — Чашка.

Н. Л. ©
Легендарный Чашка. Михаил Джанашвили. Спасающий жизни коммивояжер


СЕМЕЧНИЦА

В нашем убани на улице Октябрьской все знали Надию.
Скромная, молчаливая, она словно сливалась с пыльными дворами, покосившимися домами и запахами жареных семечек.
Её жизнь казалась такой простой, что никто и не задумывался: какие тайны могут скрываться за ветхой будкой у забора.
Но в Тбилиси всё было не таким, каким казалось на первый взгляд...
Соседка наша, с редким для Грузии именем — Надия (НадИа), торговала семечками.
Будка, сколоченная наспех из досок, больше напоминала сарай. Она была ей и домом, и лавкой.
Прижимаясь к забору, будка стояла на углу улицы Октябрьской (бывшей Советской) и примыкала к нашему двору.
Надие было от силы лет сорок, а может и меньше, но в округе её называли "беберкала" — старухой.
Старческий вид ей придавали длинные чёрные лохмотья, сшитые из тяжёлых тканей, нелепо свисающие с худощавой фигуры.
Выглядеть хорошо в Союзе считалось подозрительным.
Ухоженная женщина вызывала ассоциации с "нетрудовым элементом" или, хуже того, с "особой с низкой социальной ответственностью".
Идеалом была женщина-труженица: шпалоукладчица, доярка, покорительница целины или солдатская мать — расшибись в лепёшку ради страны.
Тбилисские модницы пытались вырваться из этой серости: шили одежду в ателье или у портних на дому, носили обувь подпольных кооперативов, ухитрялись выглядеть красиво и со вкусом, несмотря на убогий ассортимент советских магазинов.
Моя учительница математики по прозвищу Сухарь, в миру — Клавдия Артёмовна, была олицетворением этой эпохи.
Она напоминала мне надсмотрщицу сталинских ГУЛАГов из книги Керсновской «Сколько стоит человек» или чиновницу времён революции 17-го года:
серое платье почти до пят, уныние в каждом изгибе, комиссарские чёрные туфли на небольшом каблуке.
Как-то между формулами и решением задач Сухарь с невозмутимым видом сообщила: у неё, мол, юбилейная дата — сорок лет!
Помню, что тут началось...
Кто-то захихикал, кто-то ехидно усмехнулся.
Алька, лишённый всякого чувства такта, заорал на весь класс:
— Так много?!
И весь контраст между улицей и классной комнатой в тот момент стал почти осязаемым.
Надия была из "понаехавших" — родом из плодородной Кахетии.
Родственники снабжали её товаром сбыта: мешками с семечками.
Она носила одно и то же чёрное платье с криво пришитыми белыми нитками карманами. Другой одежды на ней я не помню.
Обычно Надия сидела на низком табурете возле будки. Перед ней стоял большой алюминиевый таз с чёрными семечками и кульками из газетной бумаги.
Жила скромно, тихо, в соседские дрязги не вмешивалась.
Её уважали: знали, что она одна воспитывает сына — Амирана. Была ли она замужем — никто не знал.
Амиран считался "районным достоянием": огромного роста, увалень с лицом олигофрена, он пугал не только детей, но и взрослых.
В школе он никогда не учился, на улице появлялся редко.
Поговаривали, что он добряк и совершенно безобиден.
В каждом убани были свои "Амираны" — несчастные, затравленные жизнью.
Надию жалели. Покупали у неё семечки, иногда просто давали деньги или приносили одежду.
Она принимала всё с благодарностью.
Утром, когда няня Любтя тянула меня  заспанную в школу, мы часто встречали Надию: она шла в пурную — хлебную лавку на углу Октябрьской и Турбинной.
Её приветствовали:
— Раваа сакмееби? (Как дела?)
— Рогор арис Амирани, ра хтеба? (Что с Амираном, что происходит?)
Надия опускала глаза и тихо отвечала:
— Ра сакмееби маквс? (Какие у меня могут быть дела?)
Про сына — ни слова.
Любтя жалела Надию, уважала её. Носила ей свои пирожки с яйцом и капустой, кусочки штруделя.
Семечки, правда, брать не позволяла:
— Воны грязны и вонючи, як тыраканы! — строго говорила она и нам.
На Пасху Надия приходила к нам с куличом и крашеными яйцами, лично передавала всё это богатство Любте.
С другими членами семьи почти не общалась.
Однажды по району прошёл слух:
Амирана загрызли крысы, увезли на скорой.
С тех пор его больше никто никогда не видел.
А вскоре исчезла и Надия.
В её будке нашли матрац, набитый деньгами.
Несколько дней боролись с нашествием крыс, устроивших гнёзда прямо в её жилище.
Кто бы мог подумать: у нашей "семечницы", в убогом сарае, оказалось такое "богатство".
— Цади да гаиге... (Иди пойми...) — качал головой сосед Гийка. — Нищая, нЭсчастная попрошайка...
Для кого она копила эти деньги?
Не для крыс же, которые нашли приют в её доме.
Но всё её старательно собранное богатство не сделало ни её жизнь легче,
ни жизнь её сына.
Надия ушла — тихо, незаметно, так же, как и прожила.
А меня не оставляла мысль:
там, где всё заканчивается, всем отмерено одинаково.
Два метра земли — бедным и богатым.
Там нет карманов.
Нет матрасов, набитых деньгами.
Нет роскошных вилл.
И тот, кто прозябал в убогом сарае с крысами,
и тот, кто жил за высокими заборами дворцов,
— уходят в одну и ту же бесконечную тишину.
Туда, где всё нажитое уже не имеет ни веса, ни цены.


БРАК (В ПРЯМОМ СМЫСЛЕ)

Когда жизнь тебе постоянно преподносит свои коварные сюрпризы, пора бы уже  привыкнуть и делать какие-никакие,выводы.Если бы.Всё, с точностью, наоборот.
Первое моё замужество принесло одни разочарования не только в браке,но и в существовании самого понятия "Институт брака".Все те прелести замужества,о которых мне столько говорили дома,да и друзья,оказались - настоящим фарсом,фикцией.
Частенько,люди,которые хотели меня убедить в обратном,сами, не раз побывали в этом институте и он себя, также, не оправдал.Позже, мне стало, доподлинно, известно,что мой отец до мамы был дважды женат.Да и у мамы второй брак с моим отцом был не из лучших.Отец ,которого я боготворила,не был для неё идеальным и верным мужем.
Брак...само по себе слово негативное.На качество этого самого "негатива" ведущую роль оказывают не только те,кто туда вступает,но и окружение.С окружением мне,явно,не везло...
Постоянное вмешательство  свекрови,а она почему-то, ревновала меня даже больше моего мужа, к любому телефонному звонку- не создавало здоровую атмосферу замужества.Свекровь была груба и жестока.Это был типаж женщины - свекрови из всех негативных анекдотов.Эдакая черновицкая мадам ( из грязи –в князи),попавшая в Тбилиси непонятно как…Женщина ,с физическим недостатком (одна рука у неё была намного короче другой и плечо практически отсутствовало. На чём держалась эта рука для меня всегда оставалось загадкой.)То ли этот недостаток повлиял на её характер,то ли она была в сути своей злой и завистливой не ясно. Женщин всех она не могла терпеть ,подруг у неё не было. Два сына и инвалид муж были её окружением. В школе ,где она преподавала немецкий язык ,её ненавидели. Это мне стало известно позже,в годы моей инспекторской работы. На женитьбу со мной она согласилась поскольку её любимое чадо – мой будущий муженек, выбрал себе в зазнобы "шиксу" и рвался на ней жениться.Я была как бы громоотводом…Хранительница чистоты еврейской нации однако легко согласилась на его второй брак с русско-армянской дамой бальзаковского возраста.
Боль,горечь,обиды, накапливались по капле и превратились в реку ненависти.В один прекрасный день,не выдержав такую нагрузку,я решила разорвать отношения.Развод был болезненным для моего первого мужа.Он пытался зацепиться за любую ниточку,шантажировал детьми,угрожал.Не помогло.Сказался  мой ,как оказалось,сильный характер.Он у меня выработался благодаря спорту и моему тренеру.Буду до конца жизни ему благодарна.
Материальной помощи от"благоверного" не было никакой.Детей разделили судом.Сын оставался у родителей мужа,дочь-со мной.Разделение было условным,поскольку сын частенько был у меня.
Началась другая жизнь.Я - и дети.Не могу сказать,что после развода у меня не было мужчин.Были.Были и предложения выйти замуж.Не было никакого желания оказаться снова в подобной ситуации жертвы.Да и не было чувства,когда дрожат коленки,когда готова сделать для человека всё,когда бабочки в животе не дают заснуть.Чаще,это была игра в одни ворота.
Переезд в другую страну - сильный стресс. Это не смена квартиры или района проживания.Новая страна,причём, воюющая,новый язык,совершенно новые люди,новые обычаи,культура,другая ментальность.Но я рискнула,забрала детей,попозже маму,похоронившую отца,и уехала.Уехала насовсем,на постоянное место жительства.
Сказать,что мне было трудно,это не сказать ничего.Пришлось пройти через всё -и черновую работу ,и унижения.Всё вынесла.Пришлось подавлять своё самолюбие,иногда даже унижаться.Хочешь жить,растить детей-умей жить,умей приспосабливаться ко всему.
Когда ты молод,полон сил,идей,у тебя уже есть специальность-не потеряешься.Закончила институт,выучила язык,сдала успешно экзамены,получила разрешение на работу по специальности.Познакомилась с израильтянином из литовско-русской семьи,который намного старше меня.Влюбился.Я несколько сопротивлялась,но три года настырности и цель возымела успех.
Хупа была очень трогательной в доме родителей моего второго мужа.Никогда не думала,что Господь за все мои муки с первой свекровью,одарит меня замечательными родителями моего теперешнего мужа.Они меня обожали.Царство им небесное!Их,к сожалению,нет в живых.Годы бегут...мы вместе уже много лет.
Возможно,моё второе замужество опровергает пословицу:Не наступай на одни и те же грабли.А может быть на этот раз, грабли не такие и острые?
Я умею держать ровно спину
И давно уж не верю словам:
"Я тебя никогда не покину,
Я тебя никогда не предам"...

Обещаний пустых паутину
Обрываю. Плачу по долгам.
Кто кричал:"Не покину" – покинул.
Предал тот,кто твердил, – «Не предам!".

Никогда не искала причины…
Посылала безропотно вслух…
Выбиралась сама из «трясины»,
Отделяя котлеты от мух…

Кто - то мягко стелил мне "перину",
Обещая любовь – навсегда...
Клялся он: "Не покину" – покинул,
Не сгорая от краски стыда.

Я как прежде держу ровно спину,
Продолжая не верить словам...
Кто-то клялся и запросто –  кинул.
Кто-то"шёл по чужим головам"...


Н.Л ©

ЕВРЕЙСКИЙ НОВЫЙ ГОД В ТБИЛИСИ

   Несмотря на то, что в Грузии еврейская жизнь, в отличие от многих республик Союза, ещё теплилась, Еврейский Новый год — Рош а-Шана — в Тбилиси отмечали не все ашкеназы.
Зато грузинские евреи праздновали с размахом: за столами, похожими на картины художников, переплетались запахи мёда, корицы, вина и настоящего веселья.
Столы буквально трещали под грузом яств: медовые яблоки, сациви, баклажаны с орехами и — венец застолья — знаменитые колбаски из молодого ягнёнка. Такие сочные и вкусные, что дедушка Исаак, смеясь, говорил:
— Если бы в Египте такое ели, никто бы никуда из рабства не ушёл!
А у нас в Нахаловке праздновали по-своему.
Нахаловка звучала, как старый оркестр без дирижёра: евреи, грузины, армяне, русские — каждый играл свою партию, кто-то мажорно, кто-то минорно, но вместе это была настоящая музыка жизни.
   В нашем доме к празднику готовились заранее.
Мама начинала своё кулинарное волшебство с утра: замешивала тесто для имберлах, катала крошечные шарики, варила их в мёде с лимонной цедрой и корицей.
   В выпечке штруделя  пальма первенства принадлежала моей любимой няне Любте.  У неё были свои секреты и требования по закупке ингредиентов к нему.
  Папа, как водится, отправлялся на Дезертирский рынок — на настоящую охоту за кисло-сладкими яблоками — Антоновкой( Любтя считала, что только из них получается вкусный штрудель),  гранатами, майским мёдом, считающимся  лучшим, за живностью, соленьями и зеленью .
Возвращался торжественно, с тяжёлыми сумками и искристым настроением:
— Всё, что нужно для сладкого года, добыл!
Мама принимала трофеи, раскладывала яблоки в фарфоровую чашку, наливала мёд в пузатую баночку, и улыбалась:
— Теперь можно встречать Новый год как полагается!
К вечеру стол был готов:
яблоки в мёду, густой цимес с морковью и черносливом, ароматный штрудель и тарелка золотистых имберлах,  гехакте геринг, гефилте гелзеле, гефилте фиш...Уж и не припомню сколько всей вкуснятины готовилось.
  Запахи пряностей и всякой вкуснятины притягивали весь наш соседский андерграунд ...
Справляли вечером и приглашали обязательно соседей к столу.
   Дядя Вано, незаменимый  усатый весельчак и убеждённый холостяк, поднимал первый бокал:
—  Фрида Юрьевна, —  обращался он к маме,  если бы Ева попробовала ваши яблоки, она бы и змея медом накормила!
Жил он вместе со своей сестрой — в прошлом огненной блондинкой, превратившейся с годами в осенний лист.
— Замолчи, безголовый, праздник же...
Её сынишка , рождённый непонятно от кого, поскольку Майя замужем никогда не была,  ловко нырял под стол, тайком таскал имберлах, облизывался, оставляя сладкие следы на скатерти.
Так, среди ароматов мёда и корицы, смеха и разговоров, старый год медленно уступал место новому — доброму, золотому, тёплому, как тбилисская осень.
Однажды я взяла с собой имберлех и отправилась в гости к дяде Ачико — тому самому Арчилу Гомиашвили, нашему Остапу Бендеру, и его жене, тёте Лиичке.
Они дружили с моим дядей, и их дом всегда встречал нас ароматом крепкого кофе, негромким смехом и уютом, в котором время словно растворялось.
Я аккуратно развернула свёрток с имберлехом. Лия отломила кусочек, медленно попробовала и, прищурившись, заметила с весёлой серьёзностью:
— Ну скажи мне, кто у кого украл рецепт? Наши гозинаки — почти те же самые! Только вместо теста — орехи...
Мы рассмеялись. Арчил, чуть заметно улыбаясь своей фирменной остаповской улыбкой, подлил всем ещё по чашечке кофе.
И я вдруг подумала: в этих простых словах — целая история. О том, как разные народы несут в себе одну и ту же сладость жизни, одни и те же сокровища детства.
С тех пор я храню эту фразу в сердце, как драгоценную реплику — почти такую же бесценную, как остаповское "Лед тронулся, господа присяжные заседатели!"
   Вот так, среди ароматов мёда и корицы, смеха и старых шуток, мы встречали еврейский Новый год в Тбилиси — под тёплым дыханием осени.
Нахаловка звучала, как ветреная мелодия — то весёлая, то печальная, но всегда своя, родная.
И если закрыть глаза, можно до сих пор услышать, как где-то за переулком смеются люди, как ветер гонит по булыжникам разноцветные листья, а в воздухе стоит запах мокрых камней, тонкого дымка и тёплого шотис пури из соседней пекарни.
Праздник продолжался — не в календаре, а в памяти. И в сердце, где Тбилиси навсегда остался золотистым светом осени.
И в каждом порыве осеннего ветра слышится: жизнь продолжается, как тогда — в Тбилиси.



Старый год уходит безвозвратно.
Новый – наступает ему вслед…
Осенью пустынной ,благодатной.
Без мороза, ёлочных   конфет.

Рыба, цимес,имберлах, котлеты,
Жгучий мёд и сладкое вино.
За столом рассказы и советы.
Так сложилось, так заведено.

Наш сосед не любит нареканий…
Ржёт ,как мерин,водку льёт в стакан.
Он такой – без всяких подражаний...
Старый,но веселый «партизан»…

С ним – золовка – жгучая блондинка.
Пожелтела ,как осенний лист…
Брат кричит ей , – Слышь,ты,  половинка,
Сыном экстремистом здесь займись…

Влез сыночек пальцами в варенье…
Со следами вишни на губах.
Дюжина миндальное печенье.
Не застряла… у него в зубах…

Пели дружно для души молитвы.
Ели штрудель ,яблоки в меду…
Да, конца всем праздникам не видно…
Новый Год,Кипур,Сукот…идут…

Н.Л.©

АХ,ЭТА СВАДЬБА

АХ, ЭТА СВАДЬБА, СВАДЬБА, ПЕЛА И ИГРАЛА... Кусочек белой парчи с ручной серебряной вышивкой, купленный моей черновицкой свекровью у какого-то барыги рядом с грузинской синагогой, должен был превратиться в свадебное платье.
 Белые туфли купили в Навтклуге у знакомого подпольного продавца — из запасов ереванских кооперативов.
   Мамань моего мужа комплексовала из-за своего физического недостатка — одна рука у неё была наполовину короче другой. Отношение к женщинам у неё было, мягко говоря, негативным. Она жила в мужском окружении  — муж и два сына. Диктаторский характер мадам Анны Моисеевны проявлялся во всём. От взглядов до действий.  Когда речь зашла о моем одеянии к свадьбе, она  настаивала на скромности: закрытая шея, строгий покрой... Но с длиной бороться ей  не удалось — ткани элементарно не хватало.
Поскольку я  появлялась у родителей будущего мужа в спортивных брюках, она, видимо, решила, что "показывать мне всё равно нечего" главное — плечи прикрыть.
   Портниху она выбрала лично. Одному Богу известно, как этой мастерице шитья удалось состряпать  свадебное платье со стоячим воротничком и мною предложенными модными тогда подплечниками. Длина получилась,  конечно, смехотворная — резко нагибаться не рекомендовалось.
   К счастью, готовое платье она увидела только в момент моего появления в Тбилисском Дворце Бракосочетаний. Шок случился несколько позже.
Портниха явно не отличалась немецкой пунктуальностью и тянула работу почти месяц. В готовый "шедевр" я облачилась в  день, прямо перед церемонией.
  К  наряду добавился ещё один элемент фарса:
кто-то из маминых знакомых подарил мне капроновую фату — с огромным шлейфом и с букетом цветов по центру.
Я никак не могла присобачить эту громаду на свою голову с накрученными локонами. Мой лук был абсурдным: маленькое мини-платьице со стоячим воротничком, огромные каблуки на платформе и эта фата,  предательски съезжающая  набок. Шпильки еле удерживали её на моей бедной башке...
   На полной скорости, при фате и перчатках мы мчались к Дворцу Бракосочетаний в Тбилиси, где уже ждали свидетели и родители.
Строгого вида мадам, напоминавшая надсмотрщицу концлагеря, грозным голосом велела нам приблизиться.
Я бросила взгляд на свекровь: её лицо застыло в выражении пореза при фациалисе.
Я  — гордо задрав голову, на высоких каблуках, в мини-платье при фате и белых перчатках — направилась с её сыночком к мадам.
Вся эта процедура вызывала у меня жуткий,  гомерический смех.
Отрезвил только приказной голос тётки с огромным начёсом и заколкой в виде пингвина:
— Ваши паспорта?
Паспорт моего будущего мужа был у его отца.
А мой... ку-ку. Его не оказалось.
Я судорожно пыталась вспомнить, где могла оставить краснокожую паспортину.
Моя институтская подруженция Этери Бениашвили спасла положение: она вспомнила, что паспорт  оставался на столе у портнихи при последней примерке.
   Процедуру отложили. Нас попросили ждать.
Пока шли поиски, перед нами маршировали процессии с Мендельсоном и шампанским. Шампанское перепадало и нам.
В конце концов паспорт действительно нашёлся — у портнихи.
Пришла наша очередь, я еле стояла на ногах: язык заплетался, ноги не слушались, но вроде отвечала по делу и нас расписали под овации присутствующих...
   Дома был накрыт огромный стол — по всем грузинским канонам: во дворе и на длинной веранде.
  Свекровка не унималась, мой видок её жутко раздражал и она пыталась пристроить к моему супер-мини какую-то косынку неизвестного происхождения.
За этот вечер я устала от неё настолько, что впервые пожалела о своём решении выйти замуж за её "необыкновенного" сыночка...
  Она меня откровенно доставала с самого первого дня.
Пусть им всем земля будет пухом. Зла ни на кого не держу — тем более что от этого брака родились мои прекрасные дети.
Впрочем, что уж там ? Само слово "брак" качества не обещает. ;
Главное, что осталось — воспоминания. И мои чудесные дети.
   Отношения без будущего начинаются там, где один из пары растворяется в другом, забывая себя.
Суть здоровых отношений — в свободе. Гармония рождается тогда, когда каждый может думать, решать и выбирать сам, а не жить, глядя с открытым ртом на другого.
  Черновицкая свекровь стала тем препятствием, которое разрушило возможную гармонию...
А может быть, её и не было вовсе.

ФАРШИРОВАННАЯ РЫБА

  Моя мама, на моей памяти, готовила фаршированную рыбу два раза в году — на Рош Эшоне и на Песах. Рецепты приготовления  различались ингредиентами. На Песах добавлялась   мацовая мука (маце мел), а на Рош Эшоне — белая булочка, вымоченная в тёплой воде. Любтя, моя  украинская нянечка, протестовала по -  поводу маминого рецепта не по "правилам". Отсутствие  свёклы и сахара согласно Любте нарушали весь цимес приготовления этого традиционного блюда. Мама утверждала, что литваки готовят гефилте фиш иначе, с добавлением чёрного перца, без сахара. Мама называла добавление сахара " Польскими приправами". Филе не пропускалось через мясорубку, а острым ножом измельчалось  до кашеобразной консистенции. Хорошо прожаренный лук, яйца, много перца, соли добавлялись в рыбную кашу и руками   всё перемешивалось. Готовый фарш мама достаточно долго отбивала. Из костей готовился бульон с кореньями. Много моркови,  шкурки от лука и сам лук ,лавровый лист, душистый перец. Рыбная шкура, умело отделённая от мясистой щюки, заполнялась фаршем, как и голова. Всё это томилось на маленьком огне достаточно долго.
   Я с детства не любила рыбу ни в каком её виде. От одного запаха меня бросало в озноб. Любой соблазн, в обмен на "попробовать хотя бы кусочек " еврейского" деликатеса ",заканчивался плачем и побегом со стола.
До сих пор у меня табу на холодец (я его называю холодрек) и гефилте фиш...
В Тбилиси было немало смешанных семей. Семьи с немецкими членами были редкими. На улице Цыцамурской, параллельной нашей, жила такая семья. Не знаю, как они выжили  после послевоенных  жутких репрессий и поголовного выселения немцев в Совке. Тётя Марта, так звали нашу соседку, была очень хлебосольной, хорошей стряпухой и отличной хозяйкой. Дом у них блестел, во дворе был идеальный порядок.  Она была зациклена на чистоте.  С папой она общалась на родном языке. Любтя подозревала, что отношения между ними были близкими, выходящими за рамки "дружеских". Она называла это "постельной дружбой". Марта довольно часто угощала нас своей стряпнёй и была приглашенной  на семейные праздники.  Однажды Марта нам слегка подпортила "праздник жизни" с "еврейским" деликатесом, заявив, что ещё её пра, пра...бабушки немки готовили фаршированную рыбу по точно такому же рецепту. Геморрой на нашу голову. Отец промолчал в знак согласия.  Мама же этот геморрой восприняла протестно. Марта настаивала, что ещё в 14 веке немцы готовили фаршированную рыбу.
 Возмущённая таким напором "исторических сведений" мама заявляла, что всем так и хочется что-нибудь себе присвоить. И, мол, до 14 века евреи её готовили. Я наблюдала этот гастрономический, убойный поединок и наслаждалась маминым красноречием. Думаю, что Марте не всё было понятно. Она хорошо освоила грузинский язык своего мужа Важи, а со словарным запасом русского были проблемы. Но сам факт такого поединка забыть невозможно...


Рецензии