Служение

                «Низкий поклон Гаврилову Тимофею Ивановичу».



     Во всей моей, уже уходящей, жизни не было рядом людей энциклопедического ранга.
     Я видел «вживую» Ю. Гагарина, Н. Хрущёва, Ф. Кастро; трижды видел Ш.Рашидова (и даже здоровался с ним «за руку»), «общался» с … Гляном (во время «хлопкового дела»).
     Но это было лишь «созерцание». Мы, по своей сути, на «Земле обетованной» оказались из разных «галактик».
     Я не ослеплялся ореолом их величия. Они были для меня теми, о ком громко и с пафосом говорили до поры-до времени нужные кому-то слова.
     Да и я никого и никогда не воспринимал сквозь призму: «лучше» или «хуже».
     Непроизвольно обнаруживая притягательную незаурядность личности, я подспудно искал встречи, пытливо наблюдал, старательно «отделяя зёрна от плёвел», напускное от сути, пытаясь увидеть без мишуры и забрала.

                ***
    « Говори правду, только правду»,- возвращая к переносице большими, сильными, на удивление заскорузлыми пальцами сухой  и долгой руки, почти постоянно приспущенные в школе очки, властно съеживая меня пытливым прищуром сквозь блеск линз, продолжил спокойным, но бескомпромиссным голосом: «чтобы потом не сгорать со стыда…»
     Повисшая пауза не закончила назидательный монолог. Последний всплеск был неожиданным, но вещим откровением: «Но не всю правду, а то и гореть будет нечему».
     Его взгляд, отпуская меня, устремился поверх крыши спортзала над лёгким трепетом ещё яркой осенней листвы тополей, над коньячным проёмом к противоположному обрывистому берегу с зелёной шапкой дворовых садов, в одном из которых жили его память, любовь, проблемы и творческое уединение.
     Не найдя в зелёной шапке крышу своего дома, он грустно и тепло улыбнулся и, продолжая смотреть в окно, сказал: «Внимай, остынь и возвращаемся в свои кормушечные пенаты».
     Постояв минутку, мы отправились в распахнутые двери кабинетов, где писались сочинения на избитые темы о том, как они провели лето. Он – словно в пустой, а я –в просыпающийся гул свободы.

                ***
     Кто-то притворяется учителем; кто-то пытается им быть, суетливо до неуклюжести; кто-то есть, но мается – нищенское затворничество гнетёт. А постриг в пожизненное учительство, как в обречённость – пугает…
     А он ИМ родился: не убегал, не рисовался и не плакал, а жил в себе собой, обделённый и богатый, обиженный и сильный одновременно. Нёс – что имел, дарил – что стоит; а брал, что требует согласие души, надрывной, но не приемлющей умиления.
     Нестандартный подход к преподаванию литературы. Он работа в 9-х – 10-х классах с систематической установкой на подготовку будущих выпускников и абитуриентов. Он хотел их в то же время научить поклонению большой литературе.
     Его преданность делу не вписывалась в понятие – работа. Скорее – в безмерное служение могуществу «слова».
     До нашей совместной работы знакомство было почти заочным, благодаря школьной дружбе между мной и его сыном, с которым мы шесть лет проучились в одном классе, но не в той школе, где служил литературе его отец. (Ученики приходили и уходили…)
     Я бывал у них дома. Именно дома, а не в квартире.
     На противоположном от проезжей дороги (разделяющей дома одной улицы частного сектора) берегу большого арыка в густой зелени огромных деревьев отдыхал от томящего солнца и любопытных газ целый ряд белоснежных домов. К ним можно было пройти лишь по мостикам через журчащее мутное русло. Дома соединялись высокой белизной глинобитных стен. За ними скрывались уютные дворики под шатрами виноградника, постройки в густой зелени сада над разноцветным ковром грядок. И весь этот рукотворный рай тянулся до обрывистого берега Санзара, несущего по весне с гор бурные потоки талых вод, размывающих и без этого широкое русло с обрывистыми берегами.
     А весной 1969 года под проливной дождь с громом и молнией и душераздирающий гул в кромешной тьме ночи бурлящие потоки несли камни и деревья, уродуя только что построенный железнодорожный мост из стали и бетона, но щадя железный, клепанный, стоящий еще с царских времен и вынесший много стихий.
     В ту ночь расширяющееся русло унесло часть татарского кладбища, два ряда улиц частного сектора с домами, постройками, садами и огородами (о пропавших людях в то время не сообщалось и о стихийном бедствии тоже).
     В этой обособленной природой и человеком «Земле Санникова» я впервые увидел его сидящего за столом перед входом в дом в тени виноградника.
     На столе рядом с подносом и фруктами стояли чайник и пиала, из которых поднимались струи пара.
     На мое приветствие мужчина оторвался от книги, положив между открытых страниц карандаш, отложил ее, прикрыв, на лежащие исписанные листы неразлинеенной бумаги; повернулся в мою сторону и, пытливо разглядывая меня поверх приспущенных очков, произнес без заметной игривости:
     «Приветствую Вас, молодой человек. Я думаю - Саша, товарищ моего оболтуса».
     Перевел взгляд на сына: «Владимир Тимофеевич, хороший хозяин гостя за стол приглашает. Мать, принеси нам что-нибудь к чаю». – «Хорошо». –
     Я обернулся на знакомый голос Вовиной мамы, нашей учительницы немецкого языка, с теплой улыбкой смотревшей на меня.
     Мне, ошарашенному таки окружением, было до жути неловко. Я ощущал свой конфуз, похожий на всесторонний паралич, сгорал со стыда.
     «Не стесняйся, садись! – потянул меня Вовка к столу…
     Запахло печеным. Появились булочки, пирожки, мед. Домашний уют смягчал мое напряжение.
     -Молодой человек, - обеспокоился хозяин, - чай стынет. Может угощение не нравится. Вы уж не обессудьте.
     -Да нет. Все очень вкусно, - пролепетал я, еще ничего не попробовав.
     -А что больше понравилось? – вопрос Тимофея Ивановича вызвал всеобщий задорный смех. Я слышал свой голос и облегченно раскрепостился.
     -Молодой человек, - спросил глава стола, - это не Вы прошлым летом катили на велосипеде два мешка книг, висевших по обе стороны рамы?
     -Я.
     -А что же за книги были такой величины?
     -«Большая советская энциклопедия».
     -Сколько томов?
     -С двадцать шестого по пятьдесят первый.
     -А где первые двадцать пять?
     -Отец сказал, что самовлюбленный интеллигент решил, что ему книги нужнее, чем рабочему. Он успел забрать первую половину. Спасибо, книг тяжелые. Отказался вернуть. Тогда он не получил вторую половину.
     -Самовлюбленный интеллигент… - задумчиво произнес Тимофей Иванович. – А у Вас еще какие книги дома есть?
     -Подписные издания, - воодушевился я: - «История России», «Русские полководцы», «История Великой Отечественной войны», «Ж.З.Л.», Собрания сочинений русской, советской и зарубежной литературы. Да и накупленные хорошие книги.
     Я по памяти перечислял. Он слушал, скрестив руки на груди, рассеянно глядя поверх очков на висевшую над столом янтарную кисть «Бычьего глаза».
     -Я понял, - перебил он меня. – Спасибо! – А на исходе лета что-нибудь читаете, кроме того, с чем в школу идти?
     -Да. «Жизнь Клима Самгина».
     Он с ухмылкой спросил:
     -Ну и как?
     -Не все понятно, но учит думать.
     -Часть вопросов отпадает. Попытайтесь додумать.
     Мне пока не все додумать удалось. А пропускной фильтр изнашивается.
     Семь лет «ликбеза» были позади. Читал запоем разное: свежее, модное, скандальное; связанное с фильмами, спектаклями.., что всегда уводило в справочную литературу, в другие произведения для расшифровки читаемого. Но этот «поклев» был некой отдушиной в большом диалоге с большим мастером, когда беседа заводила до полного изнеможения. Серьезные книги порождают больше вопросов, чем ответов. А последняя страница приносит облегчение, разочарование, некую насыщенность, внутреннее взросление и обидное ощущение одиночества. Но до финальной корочки читаемой сейчас книги еще оставался  большой диалог.
    -А книг у вас сколько? – полюбопытствовал отец казалось бы отрешенного приятеля.
    -Я не считал… Но четыре книжных шкафа, на каждом по книжной полке, в них книги в два ряда.., и еще…
     -Понятно. А отец много читает?
     -Всегда, когда ничем не занят. Он говорит: «Я последние деньги трачу не для показухи и украшения стен».
     Когда он что-то читает, рядом появляются другие книги. Эту стопку он называет «искоренение невежества»…
     Набирающий силу «захлеб» прервал старший собеседник: «Мой отпрыск еще не удосужился показать наше «искоренение невежества»? Если есть желание, то осчастливьте нас Вашим посещением» - Ни в голосе, ни в широком жесте руки не было фальши. Чувство некоего принятия меня этой средой обитания начинало еще робко, но все же теплиться во мне.
     Пройдя в прихожую, мы повернули направо и оказались в уютном зале-кабинете, где не хватало лишь камина.
     Здесь не было главной атрибутики кабинета – письменного стола. Вместо него посредине комнаты стоял журнальный столик с настольной лампой, раскрытым «толстым» журналом с карандашом на странице. Рядом легкое небольшое кресло, которое тут же занял хозяин этой, казалось бы пустой, но неимоверно насыщенной комнаты.
     Все стены от пола до потолка обросли стеллажами, похожими на огромный книжный шкаф из добротного красного дерева с почти везде висевшими застекленными дверцами.
     «Ни времени, ни денег, как всегда, не хватает», - как бы предвидя мой молчаливый вопрос, подал свой голос маг этого творческого уюта.
     А главное: творение было насыщено необъятной кладовой заколенкоренного человеческого бытия, расселившегося на всем стенном пространстве, местами даже в два ряда.
     И в каждой «квартире» «жителей» объединяло родство по времени, духу, целенаправленности, языку и покровительственной симпатии обладателя.
     Оглядывая это несметное богатство, я невольно остановился у знакомых переплетов «Б.С.Э.». Их было примерно столько, сколько и у нас дома. И они заканчивались лишь двадцать пятым томом…
     «Все верно: я и есть тот «самовлюбленный интеллигент» до отчаяния разобиженный несправедливостью бытия. Со временем смирился с необратимостью факта. А сейчас во мне поселились зародыши неловкости и уважения… - Он глубоко натружено вздохнул, выдыхая с неторопливым облегчением. После недолгого молчания, как бы освобождаясь и отталкивая, продолжил. – Если посчитаете нужным, то последнее определение «зародыша» передайте отцу. Но моя слабость в том, что ни под каким гнетом самоуничижения я не способен вернуть книги, даже где-то неправедно приобретенные.
     Нарыв лопнул. Исповедь озвучена. Разрешаю откланяться и заняться тем, ради чего вы встретились».
     Мы молча вышли, перейдя в небольшую и уже знакомую мне комнату. Тут Вовка ликующе вскинул руку вверх: «Свобода! Это моя территория! Они из-за своей интеллигентности без стука и разрешения сюда не входят. Поэтому помолимся Бахусу». И достал из-под кровати бутылку: «Свое. Вкусное и чистое, как слеза. Собирал, отжимал (топтал), процеживал, очищал и фильтровал – я. А батя дегустировал, разливал по тарам, закупоривал и отправлял в погреб, и прятал ключ в тайнике, о котором я знаю».
     -Но он же запечатывал бутыли.
     -Это ниже его достоинства. Запечатывал я. Он только контролировал. Вот они сейчас уйдут в гости – мы распечатаем, нальем и запечатаем, и даже перенесем метку.
     Мы не успели «уговорить» бутылочку ароматной хмельной вкуснятины, как за дверью послышался знакомый женский голос: «Вова, мы пошли в гости. Еда знаешь где». И после ответа: «Хорошо, мама», - шаги удалились. Он вновь, вознеся руки вверх, воскликнул: «Да слава предкам уходящим!». Апогей свободы достигал желаемого уровня.

                ***
     Как-то Володя показал мне сундук в комнате родителей: большой, деревянный, обитый железными обручами с большим запертым навесным замком.
     -А что там?
     -Не знаю. Отец не показывает, а говорит: «Свобода! Может улететь навсегда и погибнуть».

                ***
Торопишь и, притормаживаешь – ритм времени неумолим. Мы уже в десятом классе. В моде были К.В.Н. между классами и школами. Ставили межшкольные спектакли.
     На одном из них в элитной школе (с шикарным актовым залом и большой сценой), где Тимофей Иванович преподавал литературу в старших классах и подготовил со своими учениками спектакль на общую горьковскую тематику, я, трепеща от волнения, вышел на сцену в образе Данко из «Старухи Изергиль».
     Лишь первые ряды выхватывали из темноты зала трепещущие блики костра.
     Я с облегчением, глядя в темноту, начал приходить в себя, надеясь не размазать образ моего героя. Уже начиная слышать свой голос и управлять им, я поперхнулся: передо мной сидел кумир, злодей, легенда и дамоклов меч. Поперхнувшись не просто неотвратимостью позора, а неискупимостью вины за выпячивание со сцены всенародно своей бездарности перед Ним.
     А он, глядя неотрывно на меня, повел кисть правой руки к своей груди и, сжав пальцы в кулак, начал выправлять вверх из него палец одобрения.
     И я, проглотив паузу и не услышав, к своему удивлению, дрожи в голосе, ушел в образ до завершения монолога. И лишь рукоплескание зала, Его улыбка и тот же сжатый кулак у груди с тем же символом не только поддержки но и одобрения вернули к действительности:  я победил себя благодаря тому, что Он стал для меня Данко.

                ***
     У нас с Володей не было запретных тем, благодаря чему мы были друг для друга отдушиной.
     «Я знаю, что говорят о моем отце. И так же знаю, что его бывшие ученики, даже те, кто желал ему всяческой хвори, лишь бы не было урока, любыми правдами и неправдами хотят отдать своих потомков в эту школу, и чтобы последние два года он их учил.
     С ним интересно и напряжно…» - Володя вдруг рассмеялся. – «Представь: посадят кошку на коленки, посюсюкают с ней: «Киса, киса…», погладят. Она, довольная, расслабится, вытянется, замурлычет, в себя влюбляясь… А ее, вдруг, шлепнут под окрик: «Брысь под лавку!». Так и отец не любит, когда начинают себя «любимого» выпячивать.
     Я его не сужу, но не всегда могу понять. Вот смотри, - сказал он уже задумчиво,- другие целый год или несколько лет вкалывают, откладывают, копят понемножку, чтобы в отпуск можно было отправиться по путевке в круиз, в санаторий, на море, или с друзьями в поход, на охоту, рыбалку… Ну, ты понимаешь… А ему – на Север в тьму-таракань, на «БАМ», или еще куда, я не знаю. – И нигде его никто не ждет.
     -Почему? – спросил нетерпеливо я. – Должна же быть какая-то причина?
     -Про «БАМ» он просил никому не рассказывать. – Не поймут! Да посмеиваться станут. И про Север, чтобы туда навсегда не заселили.
     -Нет, значит - нет, - насупился я.
     -Ладно, только никому… - он отчаянно махнул рукой. – Я знаю: смеяться не будешь… И, может, поймешь, мне объяснишь.
     На «БАМ»,  «стройку века», поехала творческая интеллигенция: писатели, художники, артисты, композиторы, певцы. Отец об этом узнал из новостей (к счастью, были летние каникулы). «Вдруг засобирался (позже вспоминала мать), купил билет на поезд и поехал за тысячи верст».
     Отец совсем недавно рассказал мне эту историю. Я тебе вкратце. Без обиды.
     Пока отец догонял делегацию, она разделилась на «БАМе» на группы, чтобы охватить как можно больше объектов. Он отправился вслед за «фадеевской». Отец настиг их только на одной из строек в рабочей столовой. Очень хотелось увидеть Фадеева, познакомиться с ним и, по возможности, поговорить, о чем получится. Он «охотился» не за делегацией, а за конкретным писателем. И вот, казалось, сбылось! Приезжие сгрудились в столовой за составленными столами. И лишь один человек сидел за отдельным столиком в другом конце зала. Он пил в одиночку, отрешенно глядя в окно. Отец сразу узнал Фадеева. Портреты хрестоматийного писателя, члена ЦК КПСС с 1939 года, генерального секретаря СПСССР с1945 года. Как хотелось отцу познакомиться с большим художником и рулевым советской литературы. Но подойти к избегающему других, он не осмелился.
     Работница столовой, обслуживающая гостей, спросила у отца, почему он не с компанией? Тот ответил, что хотел бы с Фадеевым поговорить. Она посочувствовала: «Хороший писатель, большой человек, но в запое. Надолго, говорят. Так что Вам не повезло. Садитесь лучше со всеми». – «Нет. Я там чужой. Да и домой пора возвращаться».
     Когда отец замолчал, я сочувственно обронил: «Жаль. – Зря съездил».
     Он печально улыбнулся: «Нет. Я прозрел, «соприкоснувшись рукавами». Он мне помог снять розовую пленку с глаз, освободиться от нарядной мишуры и тщательнее «отделять зерна от плевел».
     Но вот и все в этой сибирской одиссее. Я, после рассказа отца, кое-что записал в свой дневник. Изредка перечитываю. А при хорошей память «впечатываю» в разговор удачные выражения, как сейчас, например. А ты, если «расшифруешь» вдруг его действия, поделись с недоумком-сыном. Я отца не всегда могу понять.

                ***
     При всей своей загадочной популярности Тимофей Иванович не был шаблонным эталоном советского педагога: очень чуткий, исполнительный до угодливости посредственностью, «натасканной» на запланированные проверки, «натаскивающей» на них учеников, выбивающейся в «элиту» от минпроса, обвешиваясь наградами, местами в президиумах и званиями.

                ***
    -У тебя опять окно?
     -Да.
     -Тебе еще рано требовать, но пора добиваться, если не уважительного отношения к себе, то, хотя бы, соблюдения норм по допустимому количеству «просветов» между уроками.
     Если обременительно болтаться, то проходи ко мне на урок, все-таки ты смену моим архаровцам готовишь. На мою «стряпню» посмотришь. А может, и увидишь, где я зарапортовался. Невольно становимся «натасканными» так называемыми «консерваторами» в бурном водовороте современности.
     С одной и той же темой в один и тот же день он заходил в три класса параллели. Я пытливо искал повторы. Тема одна, а звучание разное. Перед ним была не масса, а разноликие собеседники. Он чувствовал: с кем говорит, и как его понимают.
     До получения «свидетельства» учиться обязаны все. А на «Аттестат» вновь поступают в школу желающие, с установкой на ВУЗы. Чья это установка, учеников или их родителей, это уже ругой разговор. Но и не все пожелавшие продолжить обучение изволят изучать преподносимое. Они просто вынуждены считаться с конкретным предметом (литературой), потому что ни при прощании их со школой, ни при поступлении в «высшую» школу через него не перешагнешь. И высидеть «пару» скучающим непоседам обременительно.
     Но на уроках Тимофея Ивановича я так и не услышал нотаций, замечаний, окриков, угроз.
     Какой-то непонятный магнетизм на непререкаемость проведения урока царил в классе. Не было «загробной тишины». На его уроках муха имела право на пролет, но по выбранному им времени и маршруту, пусть даже окольными путями.
     Я замечал с задней парты, как он, варьируя между рядами, не прерывая урока, молча, как бы, между прочим, «отвлеченцу» слегка наступал на ногу, сжимая пальцами плечо, давая понять, что пора настроится на цель своего прихода. С его стороны не было «публичного унижения», поэтому и озвученного возмущения не следовало.
     Когда я ему сказал об увиденном, он, усмехнувшись, ответил: « Я этот метод называю: «Не плюй в колодец, из которого пить придется».
     На многочисленные просьбы провести показательный урок, он недоуменно отвечал: «Уроками можно довольствоваться или стыдиться, но выпячиваться ими не следует. Если у кого есть потребность, я не против посещения, а «натаскивать» на парадность ни себя, ни учеников, приучая их к угодливости, ряжению, я не желаю».
     На неоднократные предложения возглавить школу, парировал: «Профессия нужная, но я в ней бездарен. А певец безголосым быть не может».
     -Тимофей Иванович, у Вас получится, и, возможно, лучше, чем у других.
     -Я, возможно, и по лицу смогу ударить, но это не мой вид спорта.
     Я присутствовал на одном неудавшемся сватовстве. И меня еще сильнее обуяло чувство гордости за то, что я им еще не отвергнут. Напротив, он все меньше и меньше меня чуждался. И даже становился доверительно откровеннее без посторонних.
     То прашивал мое мнение о его кабинете. Я отмечал легкость, ощущение полета над бездной вопросов, где стыдно мириться со своим невежеством; неотъемлемую непохожесть на установочную давящую громоздкость с обязательными портретами писателей над доской, с обязательными мудрыми высказываниями писателей, о писателях с идеологической установкой. Классные уголки, стенды юбиляров и т.д. Все это казалось бы неплохо, но похоже на заношенную одежду одной и той же фабрики, на улицу с однотипными домами; на лубочные картинки на рынке с целующимися голубками, яркими цветочками, словами о вечной любви. В домах можно заблудиться, от картинок подташнивает и отчего-то становится «и скучно, и грустно…». – Примерно так я ему ответил, добавив, что, находясь в его кабинете, я могу предполагать, чувствовать, но сомневаться в версии «собственного перевода». Все непривычно: стрелочки, фигурки, знаки, символы, реплики; но не оставляет равнодушным, а приглашает старшеклассников к поиску.
     «Метр» продолжил заданную тему: «Когда я обновлял усталость кабинета, до меня доходили заспинные суждения: «Совсем сдурел. Уже не знает, чем выпятиться».
     Начали захаживать: Рай.., Гор.., Обл… разное ОНОвское представительство. Я пытался хотя бы что-то разъяснить, но они с отрешенным недоумением уходили. Некое молчаливое «сморщивание».
     Методисты безуспешно пытались подогнать увиденную нестандартность по уже заложенный монолит неоспоримости. И неприятие без лозунговой поддержки казалось бесконечным. И пугала боязнь «гордого одиночества».
     Неопределенность прервала случайность. Какие-то дяди и тети из министерства приехали с иной проверкой в область. А местные чиновники, во спасение своего благополучия, пожелали показать, с каким нерадивым материалом им приходится работать, и сопроводили проверяющих в мой кабинет. Те без особых эмоций осмотрели, сумели выслушать и ушли.
     И, вдруг, как сорвавшиеся, зачастили инспекторы, методисты, завучи. А за ними, как на экскурсию, потянулись филологи и другая братия.
     И я должен был всем что-то «расшифровывать». Они же с пакетом вопросов, с умным видом, с пытливой увлеченностью, записывая, охая и ахая, говорили, что и их давно уже обуяло нечто подобное воплотить в оживление кабинета, но нехватка времени отдаляла этот момент. Ну а теперь…
     Я, устав от самобичевания, умолял свою администрацию прекратить это консультационно-музейное паломничество. В ответ:
     -Тимофей Иванович, многие лишь мечтают о такой известности. Да и школа теперь у всех на устах…
     -Мед бы ими пить, да уж больно загорчила эта сладость.
     А с тобой, мой юный друг, поступим так: ты раскрываешь свое видение этого, уже гнетущего меня, «потряса», а я лишь буду говорить «горячо» или «холодно».
     Бывал он и у меня на уроках, но не как завуч или методист, деля уроки на обязательные компоненты и упаковывая их в нужный временной объем. Он приходил, как обиженный товарищ, бил больно, но не зло. «Учиться у тебя мастерству я бы не стал, но и «дезертировать» не советую. Задатки есть, опыта нет. Скован очень. Но и поспешное освобождение приведет к пагубному самолюбованию». Затем просил внимательно посмотреть на себя в зеркало. И, подводя черту, «правил собственной кистью» мой автопортрет, приговаривая: «Если лень похоронить, - мне за тебя стыдно не будет».

                ***
     «Сергеич..! Сергеич..!» – бежало «что-то инородное» для хлопкового поля,  знойно пылящего до сухости во рту. Привычный учитель невероятно преобразился.
     Ошеломленные ученики, прекратив работу, выпрямились и повернулись в сторону бегущего крикуна.
     Фетровая шляпа на затылке, прыгающие на переносице очки; сухая жилистая рука, вцепившаяся в толстенный журнал, то ли «Новый мир», то ли «Неву», - я так и не разглядел.
     «Это» неслось ко мне по полю, шокируя учеников и меня нелепейшим перерождением.
     Тяжело дыша, обхватив меня свободной рукой, ликующе тряся над головой журналом, срывающимся голосом «стучался» в меня: «Я безумно счастлив, как будто я родил вечное! Ко мне вживую вернулись: голос, глаза, рукотворные строчки, запахи и весь окружающий его мир. Это не он во мне, а я от него возродился. Сегодня я счастлив…до безумия!»
     Не зная сути, я был ошарашен этой необузданной радостью, не вписывающуюся даже в привычную непредсказуемость его натуры.
     В нем, казалось, лопнул видимый нами уклад русского интеллигента «Чеховско-Бунинской» эпохи. Он «опрокинулся» в возрождение навсегда покинутой надежды так бурно и совсем не для всех. Загадка и непредсказуемость его восторга удивляли, шокировали и рождали теплую улыбку всех, кто был рядом на хлопковом поле. Он «взорвал»! обреченность на давящее однообразие.
     Я видел прощающее удивление на лицах учеников и даже симпатию – наш!
     Он с облегчением проклюнулся из скорлупы оберега, хотя и опасался,по-лермонтовски разжать кулак, - вдруг получит плевок в доверчивое сердце.
     Он взял меня за рукав цепко, но, если так можно выразиться, властно-просяще. Приглашая, не принимал возражение.
     Мы дошли до дожидавшегося своего хозяина на раскладном стульчике карандаша-труженника.
     Утянув меня за рукав подальше от других ушей, продолжая размахивать невероятно возбудившим его журналом, он, вдруг, умолк, огляделся, словно выходя из транса, взглянул на меня пытливо: «Все в порядке?» - «Да!». - Чокнутый. Но мне даже перед собой не стыдно. Меня прорвало, подарив неведомое облегчение. А как там ошарашенные питомцы? – Он оглядел поле, оккупированное ввезенной из города юностью.
     Гнетущая тишина поля ожила без выкриков и взрывного желчного смеха.
     Пухлость журнала распахнулась, палец заскользил по строчкам в пространстве контрастного ошеломления…
     Об авторе я не знал ничего. Из его творчества лишь «Человек меняет кожу», что не вошло в мою копилку.
     Мы все далеко не однолюбы. Но магнетизм моего кумира наполнял меня испепеляющей завистью умения сохранять в себе самого себя.
     - Знаешь, отношение подвластной критики к его творчеству подобно инспектирующим нашу работу, как к всесоюзному БАМу: сегодня громкое УРА! – А завтра - черная дыра.
     Страна большая. Дачные поселки для советской интеллигенции – на выбор. Только выбор этот у соцштурвала стоящие у руля делают.
     Я в очередной раз отложил все семейные планы на отпуск, разобидел со мной живущих.
     Но жажда увидеть Север, не будучи «государственным дачником», лишь мельком и оказаться там не настойчиво приглашенным, но принятым, бесповоротно пленила, когда я узнал, что нам в другом месте уже не суждено познакомиться.
     Меня снабдили не только адресом, но и безнаказанной возможностью побывать там.
     Приняли по-людски, благодаря необузданной жажде встречи.
     Я увидел несломленную тягу к продолжению творчества.
     То, что я сейчас держу в руке, пусть далеко не все, в черновом варианте, но читал в подлиннике. И не мог предположить, что после его смерти жена доведет до ума и даст жизнь его творению.
     Эти люди,не потерявших человеческого достоинства, заслужили нижайшего поклона.
     Возвратившись домой, я спешил поселить память в дневнике и для большей сохранности убрать в надежное место.
     - В сундук, - не выдержал я.
     Немного помолчав, Тимофей Иванович усмехнулся:
     -Думаю, любопытство твоего товарища довело вас до сундука, уперлось в замок и оторвалось от жизненных невзгод.
     -Понимаешь, во мне что-то опустилось, когда я узнал, что его не стало, что незаконченное творение обречено на забвение. И вот, открываю журнал и вижу: то же заглавие, те же строчки, по которым я путешествовал с  авторскими комментариями, ту же фамилию и ту же спасительницу «новорожденного» от забвения.
     Его жена колоссально потрудилась, чтобы сырой материал превратился в шедевр и распластался на бесконечных страницах с настороженно неуступчивым гостеприимством.

                ***
     Меня всегда поражала его манера общения. Он был рядом до колючей цепкости и одновременно отрешен, проваливаясь из общепринятого штампа общежития в глубину своей оценки сиюминутных реалий.
     Его не смущали ни тема, ни авторитеты, ни причины, ни цели общения. Без заискивания и словоблудия, не распахиваясь наивно для «плевка и шантажа», он поражал глубокой энциклопедичностью, умением слушать, если это заслуживало нужного внимания; и вынуть в свое время в должном объеме и оформлении из драгоценной кладовой своего мировосприятия нужную порцию мнения, ненавязчиво пленяющего.
     А когда ему приходилось в гуще фальши и бездонности пустоты прятать в себе свою суть, он не рядился в рассеянного интеллигента, не карабкался на баррикады, а бережно охранял то, чем охотно делился в нужное время с искренне нуждающимися в его восприятии жизни, языковой культуры и художественной литературы.
                ***
    У среды нашего обитания свои причуды, не всегда позволяющие совмещать желаемое с возможностью. Мне пришлось оставить эту школу, сохранив в себе человека-путеводителя.
     Шло время. Мне не хватало наших встреч. А вторгаться в жизнь Тимофея Ивановича, не будучи ни приятелем, ни ровесником, ни просто соседом, когда можно зайти, извинившись, за щепоткой соли, - я не мог себе позволить.
     Как-то, стоя на тротуаре у школы, где я работал завучем, я почувствовал плечом прикосновение чьей-то ладони. Обернувшись, «поперхнулся» - передо мной улыбка губ и тепло взгляда моего кумира и наставника.
     -Я рад приветствовать Вас, мой юный друг. Наслышан, наслышан… - Командуете в этой школе. А литературу не забросили?
     -Нет. Право на двенадцать часов не упустил. И дисквалифицироваться не хочется. Да и к хлебушку что-то приложится. А у Вас должно быть…
     -Значит не в курсе. – Прервал он меня. – Я не только в прежней, а вообще в школе не работаю. Понимаешь, устал себя транжирить на чужую обязаловку. Уже год, как ваш микрорайон я исправно посещаю. На том же поприще, но в училище искусств. Отдачи больше. Ближе к гуманитариям. Плечо не сдавливаю. На ноги не наступаю. Свой предмет пытаюсь хотя бы вскользь сопрягать с их будущей профессией. Дальше до работы добираться, да легкость в ноги поселилась…
     Мы еще долго говорили о доме, детях, книгах, увлечениях, общих знакомых… - Повезло, что в сторону дома «лыжи навострили».
     Я тогда и подумать не мог, что эта встреча будет последней. Нас вскоре разделили тысячи верст и возникшие границы суверенных государств.
     Тимофей Иванович навсегда вошел в самую незыблемую энциклопедию – благодарную память, хранящую белую зависть и нижайший поклон за нерасплесканную человечность.
                07.05.2017


Рецензии