Палата 6

 
Судьбу не кляни, ни долю,
Молись, чтоб сошла благодать:
Любовь познать, познать волю,
Блаженствовать и страдать.
В страданьях постигнуть истину,
Иль в счастье одном нельзя.
А есть ли земная истина
В теории бытия...
               
                Точка.
   Иван с трудом пробирался к кладбищу по глубокому снегу. Весь мир был стерильно белым и холодным. И только рябина в сугробе – как капля крови на простыне. Всего лишь маленькая капелька, ничтожно маленькая. Последняя красная точка. Не восклицательный знак, не вопросительный знак, не многоточие, – точка, и судьба уже не допишет эту повесть. Грустную и печальную, радостную и веселую повесть – неважно: точка, дальше – белый лист, как белое поле. А на чистом листе будет написана новая глава, совсем другой жизни. И эта красная рябина переполнила чашу терпения и отчаяния Ивана, одна лишь капля, и хватило, и полилось через край...
   «Ну, здравствуй, Маша, – думал Иван, стоя у креста. – Вот рябинку тебе принес...» Иван положил красную гроздь на белый холмик.
   «Иду, она стоит, рыженькая – как ты. Может, она тебя немножко согреет, замерзла ты, наверно, в земле-то ледяной. Холодно тебе, Машенька».
   Машка рыжая, так называли односельчане его единственную и любимую. Да еще говорили, что она проститутка, воровка и алкоголичка.
   Для Ивана, Машенька – теплый, июньский ветерок, волнующий его буйную, непутевую голову, и он, как цветок колокольчик в поле, колыхался ей в ответ и звенел: «Ванька! Ванька!». Негромко звенел, но чисто и звонко, без фальши с искренней любовью.
   «Ты, Машенька, не мерзни, – подумал Иван, – я приду уже скоро, вдвоем–то не так холодно будет. Одному, что там – под снегом, что здесь – на снегу: везде неуютно и зябко. Жди, иду, быстренько я...»
   И пошел Иван искать дерево, на котором можно было повеситься. Сосна стояла также обособленно, как и рябина. Она улетала кроною в небо и парила зеленою тучкой: высоко-высоко, не достать. Иван подошел к дереву, прислонил ладони к стволу: холодное тело, дремлет.
   «Пусть спит, – подумал Иван, – высоко вознеслась, с небом разговаривает, не до меня ей. Рябинку тоже нельзя трогать, стоит она на ветру, как раскрасневшаяся девица, зацелованная летом и забытая. А вот и тополь стоит гнилой и мертвый, среди живых под снегом спрятался. Хорошая виселица для меня приготовлена, и сук низко, рядом с сугробом. Вот и свидимся Машенька скоро, свидимся».
               
                Палата № 6.
   Иван стоял в приемной больницы. После того, как он сделал петлю из брючного ремня и повис на суку – ничего не помнил. Он был переодет в серую пижаму и кожаные тапочки. Он рукою трогал глубокий, синий шрам на шее, но боли не чувствовал. Перед Иваном находились две сестры, или сестра и врач, или оба врача, и они были похожи друг на друга – в ослепительно белых одеждах. Он даже не понимал: мужчины это или женщины, они были бледны, красивы, невозмутимы и спокойны. Одна из них стучала по клавиатуре и сосредоточенно смотрела на монитор компьютера, другая – наблюдала за Иваном, и ему стало неспокойно от проникновенного взгляда, исходившего из больших, синих глаз. Ему почему-то стало стыдно, и он хотел выйти из этой неприятной ситуации: осмотрел стены, пытаясь найти на них часы, и не нашел их.
   «Скажите, – хотел спросить он, – сколько же сейчас времени?» Неизвестность томила, как и тишина, не слышно было шагов, стука дверей. Он хотел спросить – но не спросил, а сестры переглянулись, словно услышали его. На столе стояли песочные часы, песку в верхней части было очень мало, но и он вниз не осыпался, – часы остановились. Одна из сестер подошла к Ивану и закрепила на лацкан его пижамы бейджик, на котором было написано: «Реабилитационный клинический центр. Палата № 6. Петров Иван Николаевич».
   «Идите за мной, Иван Николаевич, – тихо сказала сестра, и не пошла, а как казалось, поплыла впереди Ивана. Иван зашел вместе с сестрою в лифт: лифт оказался вместительным, одна из сторон его была стеклянной и выходила на улицу, все лифты – а их было несколько – скользили вверх и вниз по внешней стороне здания, придавая ему современный вид и эффектность. В лифте находилось еще несколько человек, один из них сидел в кресле-каталке, лицо его было забинтовано и лишь глаза неподвижно смотрели в пол.
   Лифт тронулся и стремительно стал подниматься вверх: люди, деревья, автомобили, дома были уже далеко внизу, словно ракета, а не лифт быстро уносил от земли находящихся в нем людей.
   «Какое высокое здание, – думал Иван, – уже сквозь тучи поднимаемся, и уже темно становится, и звезды вокруг, вон комета пролетела, оставляя за собой длинный шлейф, она летела, издавая шипящий звук, и от нее отваливались ледяные куски. Лифт остановился, дверь его открылась, и внутрь влился свет. Пассажиры необычного лифта, унесшего их неимоверно высоко, оказались в коридоре, очень длинном и светлом. На стенах его висели большие: в рост человека, зеркала.
   Иван,посмотрел в одно из них и обмер. Странно было то, что Иван видел в зеркале себя, но совсем маленьким ребенком, и он был на руках у своей бабушки. Он видел свою бабушку, она укладывала его в кроватку. У бабушки было круглое, полное, морщинистое лицо. У бабушки были большие, теплые руки, от них пахло молоком коровы, пахло хлебом, сеном, мылом, – от них пахло крестьянской, деревенской жизнью. Эти руки были сильными, мозолистыми, грубыми, – но они были ласковыми и нежными и мягче пуховой подушки.
   Отца своего Иван не помнил, и маму свою Иван уже плохо помнил, расплывчатый ее образ таял во времени и оставался эфемерным. И потому бабушка была для Ивана всем: добрым, простым, строгим, всеобъемлющим миром – всем. И это все заключалось в одном слове: «ба-ба». Слово «ба-ба» Иван научился произносить рано, это было одно из немногих слов, которые он мог выговорить. Так в его речи и были в основном слоги да немногие слова, которые он с трудом произносил. Его так и прозвали: «Ванька акало, да около».
   Ба-ба, его любимая ба-ба, смотрит из зеркала на взрослого Ивана, смотрит с укором и с сожалением. Иван тянется рукой к зеркалу, дотрагивается до холодного стекла, – видение расплывается и исчезает. На Ивана смотрит сам Иван: седой, небритый, с невинными и синими глазами, – неухоженный мужик. Иван поворачивается к противоположной стене, и уже в другом зеркале видит себя, подросшего мальчика, лежащего у пруда, о чем-то думающего, с травинкою во рту.
А вокруг – лето. С бесконечным  голубым небом, со звенящим в вышине жаворонком, поющим, как и душа, поднимающаяся вверх. Осенью небо низкое: придавливает к земле тяжелыми тучами, намокают под дождем невидимые крылышки, тяжелеют мысли. Летом хочется летать жаворонком, или парить стрекозой над гладью пруда. Или просто лежать с травинкою в зубах и созерцать этот таинственный мир и мечтать. И чтоб ничто не ускользало от взгляда твоего: и жуки-плавунцы, скользящие по поверхности воды, как опытные фигуристы на коньках. И лягушки с выпуклыми глазами, наблюдающими за стрекозой.
   И женщина, степенно ступающая по тропинке, и несущая в руке подойник парного молока, ведро сверху закрыто марлей и по марле этой ползают мухи. Идет лето, в образе этой женщины с благостным лицом и подойником в напряженной руке.
   Лето – это еще и девчонка из соседнего дома: рыжая, худая и тоненькая, как лучик солнышка, идет по жердочке забора, балансируя прозрачными руками и сама, как жердочка. И мог ли предположить Ваня: что это рыжее создание перевоплотится в девушку, ставшую смыслом его жизни. Для всех она будет Машка рыжая, Машка бесстыжая. Для Ивана она станет единственной любовью.
  «Петров Иван Николаевич. Палата № 6. Суицид. Повешение неполное. Наличие на шее странгуляционной борозды», – эти слова произнесла сопровождавшая Ивана сестра, обращаясь к вышедшей ей навстречу сестре или врачу – они все здесь были похожи на ангелов, бесшумно скользящих по коридорам. «Петров, – обратилась одна из сестер к Ивану. – Ваша палата № 6 прямо по коридору и направо».
   Войдя в палату, Иван чуть не столкнулся с человеком невысокого роста и кривой шеей.
   «Здравствуй, коллега, – сказал человек с кривой шеей, – меня зовут Валерьян Львович, видишь, я на Ленина похож: маленький, лысый и такой же болтун. Что же, бывает: мы все произошли от одного праотца и одной праматери. Люди все братья это, батенька мой, не метафора, оно так и есть – мир един. Галактики, звезды, планеты, люди – все единая материя. И эта материя движется: вселенная расширяется, но центробежная сила ее постепенно угаснет, и вселенная вновь будет сужаться. И мы тоже в движении – только куда?
   «Петров Иван Николаевич!» – четко и громко прочитал с бейджика Валерьян Львович. Голова его была наклонена на правое плечо, и ему приходилось с трудом смотреть в лицо Ивана. «Видишь ли, – продолжал он говорить, – я сказал тебе, здравствуй, а мы здоровья-то себе не желаем. Душа наша уже сказала телу «прощай», но еще не улетела. Я когда на лифте поднимался, все смотрел: грязный снег, истоптанный ногами, кусты, тополя без листвы, голуби над тополями все внизу. Вижу, самолет пролетает рядом, лица пассажиров различаю, а они меня не видят – нет меня, а лифт-то все поднимается. Так что, думай, Иван, ради какой цели мы здесь реабилитируемся. Видишь, сидит понурый, с головой вниз опущенной, – Валерьян Львович указал на человека, сидящего на кровати, – алкоголик». И тихо прошептал: «Утопился, видишь, – весь зеленый».
   «Сам ты, философ плешивый, и есть алкоголик, только идейный, – ответил зеленый. – Сам-то здесь почему очутился? Потому, что знаешь много. А я – просто жертва цивилизации. Я не в то время родился: вселенский компьютер дал сбой, лет на двести ошибся».
   «Ладно, – успокоился Валерьян Львович, – ложись уж, на место бомжа. Он, кстати, в этой палате, совсем, мало побыл – его по ошибке к нам поместили. Он не самоубийца, его какие-то наркоманы искалечили, как пса – ради развлечения».
«Отдыхай, – обратился к Петрову, зеленый, – а то «наш батенька» утомил тебя речами. Обход завтра, там и решат, для кого – завтра, а для кого завтра – это уже вчера».
               
                Сон.
   За окном посветлело. Луна пришла и заглянула в палату, ее круглое, задумчивое лицо заслонило все пространство за окном. Она смотрела на людей и все знала о них. Эта колдунья ночи, царица сна, была живой разумной сущностью, и молчала как Иван. Но им не надо было слов, – они и так понимали друг друга. «Это не луна, это матушка моя, с неба на меня смотрит», – подумал Иван и полетел, чувствуя вместо рук крылья, быстро-быстро, как птица.Иван летел над зеленым миром, над летом -  вот его деревня, окруженная небольшими полями. Лес, смешанный, из елей и березовых рощиц. Речка высохшая, ручейком ставшая, петляет по Ванькиной родине, простой и нищей, со щемящей душу русской красотой.  И вот его любимое место: пруд, у пруда – липа огромная, а под липой сидит с удочкой юноша. И Иван понимает, что это он сам -  молодой сидит, и смотрит в воду.
Иван зависает и прячется в ветвях липы, и с изумлением наблюдает за самим собой.
   «Что, Ванька, лягушку поймать хочешь? Жениться на царевне захотел?» Услышал слова Иван, в кроне липы прячась, и увидел девушку из раннего детства, которая на лучик солнышка была похожая.
   Теперь же это была полная, рыжеволосая, в веснушках, пышущая здоровьем девушка, и, к тому же, старше Ивана.
«Что, Вань, смотришь? – спросила девушка. – Я хоть и не царевна, но ты сплетням не верь, мол, Машка рыжая стыд потеряла: со всеми парнями деревенскими переспала, и что я, к тому же, и воровка. Я хоть, Вань и рыжая но не бесстыжая.
   Вспомнил Иван, прячась в ветвях липы, начало их большой любви. Еще больше при-таился он: боялся, что ветка под ним треснет. Но никто не видит и не слышит его: невесомый он и невидимый, хоть и материален, как свет и воздух и мысль... Какая это была неистовая ночь на сеновале: ее большие, горячие губы, и такое же горячее тело страстной женщины. И он, неопытный, и оттого неуклюжий в любви, но от ласк его Маша изнемогала. С тех пор он действительно, как бычок, не отходил от своей хозяйки. Так и говорили: «Машка рыжая своего Ваньку, как на веревочке водит за собой. А ее другие быки тоже обхаживают, а он, что телок, не от мира сего, ничего не замечает – любит».
    И еще пошли слухи: мол, Машка рыжая – воровка и проститутка, обокрала кого-то или ограбила, в тюрьму посадили, целых шесть лет дали.
    Иван бы от тоски совсем с ума сошел,но Маша как исчезла внезапно - так и появилась
, ошеломив Ивана. Она была в грязной, поношенной одежде, похудевшая и постаревшая, с нелепой золотой коронкой во рту, говорила на блатном жаргоне.
    Среди народа опять ходили слухи: «родила Машка в тюрьме, и дитя бросила, а чей он – Ванькин или другого кобеля – неизвестно». Иван, от свалившегося на него счастья, ничего не слушал, и ничего не замечал. Он опять обладал этой единственной женщиной, которая была у него в жизни. И пусть от нее пахло табаком, дешевым вином и потом, он любил ее как раньше. Да вот опять беда – снова его Маша пропала: теперь уже навсегда. Нашли ее в снегу: то ли убил кто, то ли сама замерзла, пьяная...
Больно было Ивану вспоминать,взлетел он с раскидистой липы, и полетел в сторону ветхой церквушки, на кресте ее сидели две вороны. Хотел, было, Иван согнать птиц: в ладоши хлопнуть, «кыш» крикнуть. Куда там, он сам–то, может, просто сон, а они – живые. Летел Иван над погостом, смотрит вниз, а там зима, снегом все занесено, и он лежит под тополем, снегом запорошенный. Рядом сук, к шее ремнем привязанный, видно обломился. «Палата номер шесть. Петров, просыпайтесь!» Иван, не до конца проснувшись, увидел, как в палату вошла, вплыла, влетела стайка людей в белых халатах. Они были похожи на ангелов – за их спинами трепетали крылышки ангелов. «Петров Иван Андреевич, – сказал один из ангелов. – Повешение неполное. Наличие на шее странгуляционной борозды». «Я думаю, – сказал другой, без крыльев, – его нужно отправить на обследование к профессору».
    Иван проснулся полностью и видел все происходящее более отчетливо.


                Профессор.
   Иван шел за плывущей по коридору медсестрой на прием к профессору. И если по всему коридору свет экономили, и редкие лампы были включены, то в конце его света было много – так много света бывает в операционных. Когда сестра подошла к двери, на которой висела табличка «Профессор Архангелов», она сказала Ивану: «Ждите», – и вошла в ткрытую дверь.Осмотревшись, Иван увидел странную картину, в зеркале, висевшем на стене. Иван плыл в лодке по воде, берега этого водоема густо скрывали кусты и деревья. Иван был в лодке не один – он греб неторопливо, бережно окуная весла в темную гладь, боясь расплескать тишину и красоту эту.
    На носу лодки сидел мальчик, опустив руку в холодную воду, и играл ею с водой.
    Иван не видел отчетливо лицо этого мальчика: была ночь. Хотя ночь была полна лунного света, и звезд было множество, и падающих комет. И восторг, что Иван есть в этой огромной вселенной, и что он – часть этого пугающего своей красотой и беспредельностью мира. И что он не один, рядом с Иваном сидит неизвестный человек, но он родной, и Иван чувствует это.
   «Петров, пройдите в кабинет», – пригласила Ивана сестра. В светлом кабинете, в глубоком кресле, сидел старичок. Он руками опирался на трость, а подбородок его покоился на руках. Его плешивую голову обрамляли белые от седины волосы, такова была и бородка – как снег. Вокруг хитрых, прищуренных глаз – паутина из множества мелких морщинок, и вокруг рта пролегали две глубокие морщины. Вся его доброжелательная мимика лица, располагавшая к себе, его небольшая, сутулая фигура: не были причиной, чтобы с ним можно было фамильярно обращаться, спросить: Ну, что, – дед, позвал-то?». В глазах этого старичка отражался не Иван, а жизнь вся его, вплоть до мелочей, которых и Иван-то не помнил.
   «Ну что, Петров Иван Андреевич, присаживайся, как говорят, в ногах правды нет, – сказал профессор. – И то верно – вся правда в голове, и не только в уме, а в душе она, Петров Иван, в душе.
   Тут профессор встал и подошел к стоящему Петрову, он не присел на стул – ему было стыдно сидеть при этом старичке. Профессор был ниже Ивана – он, опираясь рукой на тросточку, смотрел своими небесными глазами Ивану в лицо, отчего тому стало не по себе.
   «Чего ты, Вань, в петлю-то полез, а? – спросил профессор. – Башка твоя глупая, грех ведь это большой! Ты же не сам себя родил, и жизни ты сам себя не должен лишать. Садовник цветы посадил. Много цветов, и разные они. Он за ними ухаживает: поливает, пропалывает, сорняки вырывает. И никто, кроме садовника, не знает: какой сорняк вырвать, или какой цветок в другое место пересадить. А ты Иван, хоть и лопух, но на поляне никому не мешал. Так что иди ты, Иван, домой».
   Иван, было, попытался сказать что-то. «Домой иди, Вань, домой! – повторил профессор. – Пропуск лечащий врач выпишет. И запомни: пока цветок не засох, пока его корни в земле крепко держатся, на него и пчелы садиться будут, и нектар пить, а из нектара мед получится полезный и вкусный».
               
                Точка, точка, запятая.
   Иван очнулся от боли: болел рубец на шее – от петли, болели отмороженные руки. Его уже запорошило снегом, и он лежал и думал: то ли ему стряхнуть снег и встать, то ли лежать и уснуть – так легче: занесет его полностью снегом, и останется только сугроб. Иван встал сначала на колени, он поднес руки ко рту и стал дышать на них, а сам смотрел в небо. Небо было в серых тучах, но иногда между ними выглядывала луна и с укором смотрела на Ивана. И пошел Иван по дороге, оставляя позади себя кладбище, луна освещала ему путь, она спешила вместе с Иваном, иногда обгоняла его, затем поджидала. Иногда тучи прятали луну, и тогда в темноте Иван слышал голос. Голос слышался: то справа, то слева, то отставал. Или откуда–то со спины вещал, соблазняя, укоряя и стыдя?
«Куда идешь, дурак? – вещал голос. – Тебя никто не ждет, и ты никому не нужен! Тебя никто не любит, и тебе уже любить некого! Представь, Иван, свой дом: ветхий, в доме беспорядок, грязь. В нем не пахнет ни теплом, ни уютом, ни сытным обедом, ни жизнью. В нем холодно, пахнет плесенью и не живым. Ты уже, Ванька, знаешь, как неживым пахнет. И в том, мертвом доме, тебя никто не ждет. Все вы, люди, живете в домах, где холод одиночества, где все покрыто плесенью ненасытной жадности. Вы не хотите ни с кем общаться, но и вас в гости никто не зовет и не пустит. С душой своей не знаете, что делать, – как не знают дед и бабка, что делать с золотым яйцом, яйцо-то золотое, а вы-то – случайное соединение атомов. Вам нужно простое куриное яйцо, которое можно разбить и съесть».
   «Слышишь, Вань, это сук надломился, а петля – она тебя крепко сдавила. Ванька – ду-рак! Да не спеши ты так, нет там никого». Луна между туч показалась, светло стало. И голос в ветер превратился: «У-у, у-у» – подвывал он в след.
   «Спаси, Господи», – прошептал Иван, и удивился, что он произнес эти слова правильно, без труда, затем он перекрестил себя и дорогу и зашагал быстрее. Иван шел и видел впереди свой дом и свет в окошке. И он плакал – не от радости, и не от счастья: это было чувство маленькой надежды покоя и воли.

                Июль, 2011 г.


Рецензии